Было уже светло. Митрошкин задворками вывел их за околицу, к лесу, показал глухую тропу. Шли по ней. Молчали. Расстрел Пинчука оставил какой-то осадок на сердце. Они не сомневались в справедливости своего решения, но… Человека убить все-таки трудно, даже подонка трудно убить. И видишь его грязную душу насквозь, и знаешь наверняка, что это — мразь, что попадись ты ему в руки, не станет казниться раздумьями о твоей судьбе, а приставит к твоему затылку пистолет и нажмет курок. В этом ты не сомневаешься, и все равно трудно отобрать жизнь. Стоит перед тобой этот подонок, ждет смерти, а правильнее — возмездия. В руках у него никакого оружия, а у тебя — пистолет. Ты не просто мститель, ты само правосудие! И все же с каким трудом поднимается твоя рука.
— Да какой он человек! — с досадой проговорил вдруг Аркадий.
— И я так думаю, — с облегчением подтвердил. Николай.
— Точно, — сказал Михаил.
За полдень небо просветлело. Кое-где в облачных разрывах показалась синева, и солнце прорвалось к земле. Из дальней дали, скрытой за дымкой лесного горизонта, долетал, чудом просачиваясь через расстояния, едва уловимый на слух неумолчный гуд. Даже, пожалуй, нельзя было назвать гудом то, что не слышалось, а скорее угадывалось, и не угадывалось, а подсказывалось желанием услышать с востока грозный, но приятный для них голос войны.
— Улавливаете? — Николай вытянул из-за пазухи карту. — Ну-ка?
Аркадий нахмурился.
— Откуда карта?
— Аркадий…
— Делаю выговор. Порви и зарой сейчас же! Карта — улика.
За круглой и плоской, как замерзший водоем, безлесой низиной возвышался лесистый бугор. Восточный склон его, вылизанный ветрами до земли, был изборожден оползнями. Метров с десяти он обрывался резко и падал отвесно к извивающемуся у подножия шоссе. Справа тянулось низинное заснеженное мелколесье. Слева неоглядно — густо-зеленый бор. Место было пустынное, и Аркадий решил рискнуть. Заметив чуть правее обрыва борозду, что пролегла по бугру сверху вниз до встопорщенных кустов шиповника, ежами подкатывающихся к кюветам, он наметил использовать ее для скрытого перехода. Зарослями обогнули они открытую делянку, пересекли болотину, спустились уже до середины бугра и…
— Хенде хох!
Николай с Михаилом враз присели, полуобернувшись на окрик. Аркадий, с треском оборвав карман телогрейки, выхватил пистолет и, щелкнув предохранителем, прыгнул к раздвоенному стволу низкорослой суковатой сосны. Сильный удар в спину сбил его с ног. Запорошенный снегом, он моментально вскочил, отыскивая взглядом врага. Лицо было мокрым. Глаза слезились. Но он увидел, как подминая кусты, неистово крутится вблизи живой рычащий и взвизгивающий клубок. «Немцы! Засада! Сколько их?» Не раздумывая дольше, Аркадий кинулся в эту многорукую и многоногую свалку, но тяжесть, внезапно навалившаяся сзади, вдавила его в снег. Невидимый противник рванул его руку назад, заломил за спину и выбил пистолет.
…Они вовсе не такие, как изображают их на карикатурах. Низенький чернявый немчик в ушастой пилотке, плаксиво морщась, посасывал разбитую нижнюю губу и сплевывал на снег розоватую слюну. Он все это проделывал так же, как и Михаил. И глаза у обоих заплыли, будто кровоподтеки возникли по одной мерке. У Николаевой телогрейки оборванный рукав болтался на нитках точь-в-точь как рукав шинели у носатого высокого ефрейтора с голубыми глазами и таким же, как у Николая, великолепным синяком на лбу. Какие они — немцы? Вроде обычные люди. Разгоряченные дракой, дышали они прерывисто и тяжело, и все шестеро исподлобья смотрели на схваченных ими троих совершенно так же, как Аркадий, Николай и Михаил изучали взглядами этих шестерых — своих врагов.
— Партизанен? — хрипло спросил голубоглазый ефрейтор, прикладывая к синяку комок снега. — Партизанен! У-у-у-у…
Не меняясь в лице, он шагнул к Николаю и наотмашь ударил его в подбородок. Николай сверкнул глазами, но не отступил, не отшатнулся. Тогда ефрейтор спокойно отвел руку опять, ухмыльнулся и молча ударил Николая еще и еще, Аркадий вступился за штурмана. Ефрейтор что-то сказал солдатам. Аркадия, Николая, а заодно и Михаила вновь повалили наземь, стали бить прикладами, пинать тяжелыми твердыми сапогами. Потом, закурив сигареты, шестеро наблюдали с любопытством, как трое, помогая друг другу, поднимались на непослушные ноги.
Вот когда понял Аркадий, что фронтовые пути меряются не километрами и верстами, не милями и лье. Разве заключить в тесные рамки какой-либо системы мер душевное состояние? Оно значимей любых земных расстояний. Разве думаешь о расстоянии, когда впереди, по бокам и сзади — конвой. Автоматы на изготовку — попробуй, отклонись в сторону. И ноги заплетаются: шаг — мука. А рядом — уверенный, гулкий постук чужих сапог по смерзшемуся гудрону дороги. Русской, нашей дороги! Иногда мимо, будоража дремотный лес веселыми голосами, проносились в крытых брезентом грузовиках краснощекие солдаты. Они пели. Пели! И запах чужого бензина, и песни на чужом языке были для троих горше и мучительней всех перенесенных и предстоящих в дальнейшем невзгод.
Шагая по скользкой бровке, Аркадий думал об этом и о том, помнят ли Николай с Михаилом, за кого выдавать себя на допросе. Скосясь на голубоглазого ефрейтора, он проговорил:
— Не поймешь вас, немцев. То из брестской тюрьмы выпускаете, то хватаете и лупите за милую душу. Не поймешь.
— Мольшать! Один слово есть капут!
Но Аркадий уже сказал товарищам то, что хотел.
За кюветом, на вогнутой бровке отполированного санными полозьями ухабистого своротка с шоссе, увяз в снегу телеграфный столб с мохнатыми от инея спутанными завитками оборванных проводов на макушке. Приколоченная к нему фанерная стрела-указатель с аккуратной надписью по-русски и по-немецки «Новоселье» была нацелена в медностволую грудь соснового бора. Казалось, однажды она уже проделала через него брешь, оставив после своего полета на темно-зеленом теле рубчатый шрам проселочной дороги.
Лес обрывался резко, и на равнине открывалось село. Редкие с окраин дома к центру теснились густо, черно, окружая нарядное одноэтажное здание, облицованное буковой плашкой. Его арочные окна с приоткрытыми фрамугами, отражая солнце, пылали пятью кострами. На площади, перед зданием толкался народ, и в морозном воздухе клубился белесый пар от дыхания. У плетня, захлестнутые людским половодьем, испуганно всхрапывали лошади, вскидывая заиндевелые морды. Звенели кольца коновязей. Слышался скрип оглобель и саней. Пахло махоркой, сбруей, конским потом и свежим навозом. Бабы в бессчетных одежках и платках, укутанные сопливые ребятишки с причитаниями и плачем вились возле угрюмых бородачей, часто попыхивающих цигарками. При виде конвоя и понуро бредущих избитых парней площадь смолкла. Народ расступился, открыв белую дорогу к дверям, над которыми лениво и надменно плескался багровый с черной свастикой в белом круге флаг.
Холодный громкий коридор усиливал дробный разнобой шагов от порога и до пустой приемной. Дежурный за канцелярским бюро выслушал ефрейтора и кивнул на двойную дверь:
— Битте.
В просторной светлой комнате, у свободного от бумаг письменного стола под зеленым сукном, — приятного стола, по размерам и по веселому цвету зелени схожего с весенней лужайкой, стояли, комкая в руках шапки, Митрошкин и Дюков. За столом, в кресле, сидел жандармский офицер и, сдвинув на лоб очки в золотой оправе, думал о чем-то, устало прикрыв глаза ладонью.
Ко всему готовили себя Аркадий, Николай и Михаил, ко всему, кроме встречи с полицейскими. Бурю самых разнообразных горьких мыслей и обманутых надежд породила в них эта нечаянная встреча. Она отразилась на лицах, выбелив их, и в мускулах, что мгновенно сжались в упругие жгуты и тотчас расслабли, и во взглядах, полыхнув огнем и угаснув.
Но полицейские даже не обернулись к вошедшим.
— Будем проверить, — сказал офицер, отнимая от глаз руку. — Это есть ошень плехо, ошень.
Опустив очки на выпуклый с горбинкой нос, он равнодушно оглядел каменно застывший у порога конвой и сбившихся кучкой задержанных: их обросшие лица, одежду, порванную в драке, скоробленные сапоги, вокруг которых растекались, темные лужицы воды.
Митрошкину было явно не по себе. Шея то напрягалась, багровея, то, зайдясь в немом клекоте, опадала; грудь то вздувалась, как кузнечный мех, взлетая вверх короткими толчками, то враз оседала, со свистом выбрасывая воздух. И вот, казалось, из самой глубины нескладного источенного болезнью тела вырвались трескучие очереди кашля. Шаря по карманам платок, Митрошкин отвернулся, и покрасневшие от натуги слезящиеся глаза уперлись в Аркадия, уперлись и расширились, мерцая зрачками. «Нет! Нет!» — кричали глаза.
Драпировка на проеме двери в смежную комнату вспузырилась, заколыхалась. Раздвинув головой тяжелые коричневые портьеры, в кабинет шагнул рослый гестаповец. Очевидно, появлялся он так всегда, отработав заранее каждый шаг и жест, поддетые на плечи портьеры, провиснув за его спиной, заскользили спереди назад, являя взору вначале зеркально начищенные сапоги, затем бриджи с прямыми складками-стрелками и далее черный френч, перехваченный в поясе ремнем, портупею, железный крест на клапане нагрудного кармана.
— Was geht los? [1] — спросил гестаповец в пространство.
Офицер оживился и, уважительно привстав, заговорил, жестикулируя короткими полными руками. В холодных глазах гестаповца затеплился интерес. Круто повернувшись к столу, он взял протянутую жандармским офицером бумагу, в которой Аркадий распознал записку Пинчука, и углубился в чтение. Первые строки пинчуковских «откровений» вызвали у гестаповца лишь брезгливую усмешку, вскоре, однако, сменившуюся судорожным подергиванием левой половины лица.
— Mistvich! Haben Sie bemerkt, Karl, Jhre Slaven — Polizisien haben eine weigung, zur Philosophie und zum Schnaps [2].
— Он первачом баловался, господин офицер, — протрубил, как пропел, Дюков.
— Первач? Что такое первач?
— Отменное зелье. Водка домашней перегонки. Покрепче шнапса.
— Honen Sie, Karl? Herr Pervatsch fügt ihrer nationalen Kadern Schaden zu. Jedoch rate ich Ihnen nicht zu verzweifeln. Übergeben Sie des Schriftstück unbedingt dem Kommandaten: eine für ihn ausserst wervolle Errungenschaft. Und was sind das für Menschen? [3]
— Ich melde gehorsam! [4] Партизанен! — выдохнул голубоглазый ефрейтор, прищелкнув каблуками.
— Какие мы партизаны, — сказал Аркадий. — Мы, господин офицер, выпущены из брестской тюрьмы германскими властями. Партизан отродясь не видали. По дороге вот… оказия вот… Одним словом, конфуз по дороге приключился. Не распознали кто, что и подрались… Да нам и соображать было некогда: патруль напал неожиданно. А так. Со своими, можно сказать, и драться. Нет, не стали бы мы…
Николай с Михаилом согласно закивали кудластыми головами, воспринимая одновременно разговорную манеру и тон, заданные командиром.
— Случается такое, — неожиданно, совершенно неожиданно поддакнул Дюков, и голосом и видом выказывая сочувствие безвинно пострадавшим. — И со мною как-то…
— Отправляйтесь! Вон! — гестаповец даже притопнул.
— Да, да! Ехать домой, ехать! — поспешно заговорил жандармский офицер, взглядом выталкивая Дюкова и Митрошкина из кабинета. — Да, да.
«Случается такое!» — ведь это же сказал Дюков. Как далеко должна простираться вера в человека.
Неожиданно Дюков вернулся из приемной в кабинет, подошел к столу, ухмыльнулся.
— А старшим кто у нас, господин офицер?
— Ви есть старший, ви!
— Благодарствуем. Уж мы постараемся, — и, низко поклонившись, вышел.
Гестаповец присел на край стола, загородив спиной хозяина.
— Karl, ich bin neugierig auf ein Gespräch mit den Herren. Haben Sie nichts dagegen, Karl? [5]
— O-o-o! Пожалуйста!
— Gut. Gefreiter, lassen Sie den Findigen hier, — он указал на Аркадия. — Die anderen führen Sie einstweilen hinaus [6]. Итак, вы есть заключенный? — последовал полный сострадания вздох и после паузы стремительная четкая скороговорка:
— Когда вас освободили?! Куда вы шли? Сколько дней шли? Почему шли лесом? Отвечать! Быстро отвечать!
Мозг Аркадия заработал с горячечной поспешностью. Аркадий, как это ни странно было даже ему самому, вовсе не испытывал страха. Неожиданная и вопреки дурным подозрениям так благоприятно завершившаяся встреча с полицейскими сыграла, должно быть, роль катализатора, который поглотил часть опасений и в какой-то мере вселил слабую надежду на удачу.
— В июле нас освободили. Говорят, красноармейцы с июня по июль, аж по двадцатый день в крепости тамошней оборонялись. Пальба нам спать не давала. Сидели по камерам и боялись, что не осилить вам гарнизон, а нам на свободу не выбраться…
Гестаповец, выслушав Аркадия, соскочил на пол, приблизился вплотную и мучительно долго искал ответа в его глазах: не издевка ли? Гестаповец смотрел на Аркадия, покусывая губу. Потом отступил на шаг и ткнул кулаком в зубы. Аркадий пошатнулся, но устоял. Тыльной стороной ладони провел по разбитому рту, глянул на кровяное пятно и отер руку о штанину.
— Зря деретесь, господин офицер.
— Из Бреста!!! Где же вы проболтались три месяца?!
— В Бресте мы и были. Работали там…
— Сегодня откуда идете?! Ну?! Быстро!
— Сегодня-то? Сегодня идем из Выселок. Ночь провели на поле в стогу: от людей хоронились. Не уважают здешние жители заключенных, боятся. Ну, а потом… Одним словом, потом конфуз-то и приключился. С вашими у большака столкнулись.
Выселки. Теперь эти Выселки не выходили у Аркадия из головы. Он помнил о них, бегло отвечая на вопросы, повторял про себя, шагая впереди автоматчика по «музыкальному» коридору. В холодных сенях, где ждали его друзья, нарочно споткнувшись о щербатый порог, он ворчливо, словно досадуя на свою нерасторопность, успел торопливо сказать:
— Брест. Конец июля — двадцатое. Работали в Бресте. Сегодня из Выселок… из Выселок. Ночевали в стогу за деревней. Вы-сел-ки.
Николая с Михаилом увели. Аркадий остался на попечении голубоглазого ефрейтора и двоих солдат. В грузном немце с мясистым сытым лицом и неправдоподобно яркими цвета спелой вишни щеками узнал своего удачливого противника по драке. Вторым был чернявый в ушастой пилотке. Он все еще плаксивился и посасывал вспухшую губу. Оба, казалось, не замечали Аркадия, всхлюпывали влажными носами и разговаривали вполголоса. Ефрейтор толокся у окошка с выбитым стеклом, и так и этак приноравливаясь просунуть голову в дыру, что щерилась оставшимися в раме осколками, как щучья пасть зубами. Виден был в оконце заснеженный двор и темная жилка тропы, сплотка тесаных сосновых бревен и широколобый пень с воткнутым торчмя топором, полусгнивший бревенчатый угол коровника. Ефрейтор вдруг вытянул шею и замер: по двору шла женщина. Вязаный шерстяной платок, накинутый по-старушечьи, ватное пальто и стоптанные валенки-тяжелоступы не скрывали ее ладной фигуры, а нарочито шаркающая походка — молодости. Ефрейтор обернулся, сияя, бросил автомат чернявому, причмокнул губами и выскользнул из сеней.
Короткий и приглушенный вскрик, последовавший вскоре, Аркадий отнес к шуму в коридоре. Топотом ног, ударами и голосами подкатился этот шум к двери, выбил ее, как пробку, грохнув о стенку заиндевелой ручкой, толкнул через порог Михаила. Телогрейка — полы вразлет. Рубаха от ворота до пояса — надвое. Он зло ругался.
— Парашник — этот в черном! Прыщ на заднице! В общем, нас кокнут!
Николай хмурился и был бледен.
— Все, Аркаша, — сказал и отвернулся.
Морозный воздух удивительно вкусно пах свежими — только что с грядки! — огурцами. Солнечные лучи резвились на снегу. В навозной куче у коровника базарили воробьи. Из-за плетня, с площади накатывался сдержанный гомон толпы. Совсем рядом, тоже на площади, забренчали удила, призывно заржала лошадь. «Тпру-у-у, тпру-у ты-ы!»