Там, где море вечно плещет
На пустынные скалы…
— то ей думалось, что вот тут, во второй строчке, ударение пожалуй и не правильно, — но сказать, конечно, не решалась, чтобы не обидеть автора.
Таков был Александр Терентьевич Телятин. Не фигляр, не актер, не заносчивый человек, а как бы человек, отмеченный перстом судьбы, и несший свою участь безропотно, достойно и вполне скромно.
Мы же были студентами, я и Петька Шулепов, тоже юрист, но большой озорник. Я убеждал его, что не стоит, выйдет какая-нибудь неприятность, но он настоял на своем, а мне, в общем, было тоже любопытно.
Петька подошел первым, снял шляпу, низко поклонился и сказал:
— Александр Сергеевич, от имени русской молодежи, воспитанной на ваших великих произведениях, и от имени всей России, — позвольте выразить вам глубочайшую нашу радость, что видим вас опять живым и здоровым!
Сказав, отступил на шаг. Я думал: вот сейчас начнется скандал. Петька, правда, здоровяк и будет биться до последней капли крови, но у Пушкина толстая палка.
И вдруг человек, похожий на Пушкина, поднял голову, посмотрел грустными глазами и ответил:
— Пожалуйста, благодарю вас.
Ко всему мы были готовы, а такого простого ответа как-то не предвидели. Даже Петя Шулепов смутился и забормотал:
— Мы ведь это только так… Вот позвольте предоставить вам моего товарища, он тоже стихи пишет.
Хотя я стихов не писал, но пришлось раскланяться, а Пушкин протянул мне руку и сказал:
— Очень приятно… если у кого талант.
Тут я потянул Петьку за тужурку и говорю вполголоса: «идем что ли, будет» — но он шепчет в ответ: «как то теперь неудобно уйти» — и опять к Пушкину:
— А что, Александр Сергеевич, может сделали бы нам честь, зашли бы с нами выпить пивца? О литературе там поговорим и о прочем.
— Покорно благодарю, с удовольствием.
Так и пошли. Мы по бокам, с почтительным смущением, а он по середине, в широкой крылатке, волосы в кудрях, голова немножко книзу, — совершенный Пушкин. Публика смотрит с изумлением.
В дверях пивной, пропустив его вперед, немножко задержался, и я спрашиваю Петьку Шулепова:
— На какой черт ты его позвал, он, кажется, сумасшедший?
— Вот вздор, здоровый человек; а может быть он и впрям Пушкин!
— Ну, тогда, значит, ты сам рехнулся.
— Да будет тебе! Зайдем выпьем, а там посмотрим.
Нам подали калинкинского; пиво плохое, но свирепое. А к нему этакие маленькие бараночки, вроде обручального кольца, но с солью. Особо заказали раков.
Человек — как человек, не смущается, помалкивает, только грустный. Сначала у нас разговор не выходил, но скоро пиво помогло. Через полчаса, за которой-то бутылкой, Петька уже кричал на всю пивную:
— Вы, Александр Сергеич, поймите, каково это нам читать на вашем памятнике неправильные строчки! Что это за «прелестью стихов я был полезен» — какая польза от прелести? А у вас как написано: «Что в мой жестокий век восславил я свободу!» Вот за это, Александр Сергеевич, мы вас и любим, мы, русское студенчество. Только вы плохо пиво пьете, а раки нынче очень хороши.
Еще через пол часа Петька неистовствовал:
— Вот что, Пушкин, ты слушай! Хочешь — сейчас пойдем к твоему памятнику — и всю надпись к черту! Ты мне верь, Саша, я зря не говорю! Ты меня поцелуй, Саша, вытри бакены и поцелуй, а то как ты сосал рачью клешню, так у тебя и застряла корочка.
Человек похожий на Пушкина, пил пиво большими глотками, ласково кивал, иногда отвечал односложно, целовал Петю толстыми пушкинскими губами и был, по-видимому, доволен. Только к концу дюжины пива, я заметил, что если пьян Петя Шулепов, если и мое сознанье не очень ясно, то наш гость совсем плох. То ли он не привык пить, то ли мы оглушили его беспардонной болтовней. Голова его склонилась, волосы спутались, галстук сбился на бок, — и совсем он не был теперь похож на собственный памятник. Особенно пострадала крылатка, нехорошо им запачканная, когда мы подымали его из-за столика. Одним словом кончилось это не так приятно, как началось.
Адрес он все-таки нам сказал. Усевшись в пролетку, подъехали к дому в Мерзляковском переулке. С извозчика драгоценный груз нам пришлось тащить обоим, а на неистовый Петькин звонок отперла дверь толстая женщина, ахнувшая при виде мужа.
Я еще довольно сносно владел языком и пытался ей объяснить, что вот какая произошла случайность, но что это ничего, даже очень хорошо. Но Петька перебил меня восклицанием:
— Па-л-учите! И вот, Нат-т-талья Гон… Гончарова, к чему п-приводит легко… легкомысленное п-поведе-ние. Мы, На-талья Г-гончаровна, мы его привезли п-пря-мо с дуэли, а вот это (показал на меня) это — сам Дантес, и я ему р-разобью…
— Перестань, Петька, нехорошо!
— Знаю, что нех-хорошо, знаю! И все-же не п-поз-волю обижать великого п-поэта!
На завтра мы, посовещавшись, чинно и благородно явились на квартиру нового знакомого извиняться. Его дома не было, а жена встретила нас сначала не очень дружелюбно. Но мы были молоды, а Петька хоть и буян, — умел быть галантным и милым человеком. Главное, — мы искренно раскаивались. Посидевши минут десять и объяснив, что во всем виноваты были мы и что силой затащили «Александра Сергеевича» в пивную, мы смирненько удалились. И, мне кажется, что была, в общем, довольна жена человека, похожего на Пушкина. Ведь все это происшествие было как бы доказательством того, что он — человек особой судьбы, как бы отмеченный роком. А Петька еще догадался ввернуть несколько слов о ничтожных детях мира, о святой лире и о божественном глаголе. Удивительно, как у этого болтуна все приходилось к месту!
Очень много — лет пятнадцать — спустя, после всяких житейских скитаний и мытарств, в дни революции, разрухи и московского голода, я вез однажды на детских санках полтора пуда мерзлой картошки. На улице были сугробы снега, а на Тверском бульваре дорожка более или менее протоптана и для санок удобна. И только повернул на бульвар со Страстной площади, как почти столкнулся с человеком странного вида, толстогубым, с полуседыми редкими кудрявыми баками, в легкой, вызеленевшей крылатке — это по зимнему-то морозу! Я был в валенках, а он в каких-то необычных глубоких калошах с меховой оторочкой многолетней давности. Сам — сгорбленный под кулем какого-то зерна, надо полагать — овса или проса.
В другом месте я бы не вспомнил, а тут, у памятника Пушкина, сразу узнал человека. Теперь о сходстве, конечно, смешно было говорить — а все-таки что то осталось, вероятно, в глазах или в странности одежды.
Подумал сначала — не заговорить ли? Напомнил бы ему, как подшутили мы над ним в студенческие годы, — ведь быть того не может, чтобы он поминал нас злом. А время сейчас такое, что приятно отвлечь мысли от житейских забот. Но, посмотрев на свои саночки, решил, что накинуть на них еще его мешок — будет слишком тяжело, видеть же, как он надрывается под непосильной ношей и забавлять его приятными воспоминаниями — как то нелепо. Так я и не остановил человека, некогда похожего на Пушкина.
Но вот что, помню, пришло мне тогда в голову. Пушкина мы все знаем по его молодым портретам, и умер он молодым. Мне же — и тут смеяться нечему! — удалось видеть его старым и несчастным. Потому что ведь сходство то, столь разительное, сохранилось бы и в старости!
И еще я подумал: а что этот человек, пушкинский двойник, испытывал, когда изменили надпись на памятнике Тверского бульвара? Вероятно, это было для него некоторым праздником. Может быть, жена — если еще жива — его поздравляла, а вечером они, после чаю, читали вслух:
И долго буду тем любезен я народу…
Конечно — мысли праздные. Но не всегда же думать о серьезных делах.
МАРИНАД
— Я извиняюсь, гражданин…
Мне стало сразу грустно. Три красноармейца, человек в черной коже и гудок автомобиля у подъезда. Ясно. Все же я попробовал сделать шаг вперед.
— Гражданин, я фактически прошу вас остановиться.
Пришлось фактически остановиться. Менее чем в четверть секунды припомнил, что у меня в карманах, чье письмо осталось на столе… Не забыть взять с собой подушку и сунуть в башмак огрызок карандаша… Известить Союз Писателей… Помнить, что все это делается для счастья потомства, в интересах социальной справедливости и гражданской свободы… Перед увозом закусить, так как до завтра бурды не дадут…
— Пожалуйте с нами в эту квартиру.
— Я живу выше.
— Не имеет значения, гражданин. Ваше присутствие необходимо при вскрытии.
Волосы зашевелились. Дело выходит хуже обычного. Еще четверть секунды на воспоминания о том, кого я мог убить и чей труп будут вскрывать. Но все же уголовное дело лучше политического.
— Вы, гражданин, не преддомком?
— Нет, я просто жилец.
— Не имеет значения. Можно и так. Потрудитесь удостовериться, что печати целы.
На двери квартиры, этажом ниже моей, уже с месяц висят печати. Жил здесь врач, но куда то исчез; говорят — убежал, опасаясь ареста. Квартиру его опечатали, позабыв потушить электричество. Домовой Комитет ходатайствовал о временном снятии печатей на предмет поворота выключателя, но совдеп не разрешил. Так и светились окна всю ночь.
Отлегло от души: вскрывают не труп, а квартиру. А я не преступник, а свидетель. Приободрился, повеселел, осмотрел печати:
— Да, все в порядке.
— Фактически удостоверились, гражданин? Во избежание в будущем нареканий на власть.
— Фактически.
— А-атлично. Петь, ломай печати к чертовой матери!
Петь, красноармеец, сломал печати. Ключа не было, но шоффер дал ломик, вроде фомки, и показал, как делается.
— Дверь, гражданин, заперта, по какой причине отворяем при помощи орудий производства.
— Можно бы ключ в Домкоме попросить.
— Времени, гражданин мало, не до ключа.
— Вы там электричество потушить хотите?
— Об электричестве ордера нет, хотя, конечно, потушим, если что горит. Мы же на предмет реквизиции.
Петь, очень добродушный красноармеец, пояснил:
— У нас насчет небели мандат, для домашнего театра. Цельный список имеем. Вот товарищ комиссар нам выдаст. А вы, значит, за понятого.
Вошли в квартиру. Обстановка очень хорошая. Столовая карельской березы, гостиная со всякими пуфами и интимными уголками. Кабинет серьезный, деловой. Шкап с медицинскими книгами, другой с инструментами, третий заперт на ключ. На стенах недурные картины, оригиналы скромных художников.
— Ну, Петь, забирай, что надо. Где список ваш? Вы, гражданин, извольте удостовериться, что все по списку. Номер первый: четыре картины. Забирай, Петь, и выносите, времени у нас мало.
— А какие брать то? Вон их сколько.
Красноармеец постарше предложил:
— Бери, которые побольше и повиднее.
Но Петь колебался.
— Вы, гражданин, не посоветуете нам, которые брать?
— А вам для чего картины?
— Все для театра. Только я вот не помню, на какой нам лях картины.
Мы обошли комнаты. В спальне и в прихожей висели нелепые полотна в золоченых рамах. Я посоветовал остановиться на них: и ярко, и здорово.
Отобрали три, а четвертую Петь облюбовал в кабинете. Сняли со стены.
— Ну, теперь тащи их на машину. Следующий номер: стол столовый один.
— Нам бы взять тот, писчебумажный, из кабинета.
— Сказано — столовый, значит, этот и бери. Тот для учреждения потребуется.
— Этот то жалко брать, он от цельной обстановки; что ж ее разрушать.
— Есть что жалеть, буржуазную мебель. Бери, что по списку указано. Того стола я фактически не могу позволить. Вот, пускай, гражданин, сам убедится.
— А нам первое дело занавески нужны.
— Занавески? Тут занавески не показаны в списке.
— Как же не показаны. Вот, пусть гражданин-понятой проверит.
Я взял список, читаю:
«Четыре гардины, стол для столовой один»…
Объясняю:
— Вы, гражданин комиссар, ошиблись. Сказано «четыре гардины», а не картины. Гардины, это и есть занавески.
Петь обрадовался:
— Вот я тоже и говорю! Нам главное дело в занавесках.
— Ага. Так, значит, гардины. Это и есть… Эй, товарищ шоффер, назад картины. Не нужно. Сымай, Петь, тряпки с окон. Напишут тоже, черти, и не разберешь.
Еще отобрали зеркало, ломберных столиков два, кресел кожаных два, ковер и умывальник.
— Зачем вам умывальник для театра?
— Ну это уже так, для удобства. Что бы умываться. Для полной обстановки.
Список кончен. Петь умаялся. Его товарищи расселись на диване и тушат папиросы об исподнюю часть стола, а не то, что бы обо что попало. Один вышел плюнуть в переднюю.
— А славно буржуи живут. Я бы так пожил.
Комиссар заметил:
— Несообразно рабоче-крестьянским интересам; хотя безусловно удобно. Кабинет, например, отличный для серьезных занятий.
В кабинете порылись по ящикам; любопытного было мало. При помощи того же фомки вскрыли шкап — и ахнули.
— Вот это запасы! — сказал Петь.
— Что же тут у него припрятано? — заинтересовался и комиссар. — Вот, гражданин, потрудитесь взглянуть. Банки стоят, а что в банках…
Петь вскрыл банку и понюхал.
— Ребята, да это спирт!
Оживились все. Перенюхали банку за банкой. Даже комиссар не скрыл удовольствия:
— Спирт безусловный. И не воняет ничем особым. Однако, что в нем плавает? Вот, гражданин, не потрудитесь ли удостоверить находку. А главное не вредно-ли. Отравы нет-ли?
Я прочел латинскую надпись на банке и охотно удостоверил:
— Нет, это вредным не должно быть.
— Маринад какой?
— Вроде маринада.
— А если попробовать?
— Не знаю. Как вам понравится. Вреда, конечно, не будет.
Комиссар подумал и сказал решительно:
— Придется законфисковать и реквизировать. А ты, Петь, попробуй на язык.
— Кабы чего не вышло.
— Вон гражданин говорит, что вреда не будет.
Соблазн был силен; Петь сначала лизнул языком краешек банки, затем пригубил, наконец отпил глоток, крякнул и вытер рукавом губы.
— Спирт как есть, настоящий. А на чем настоен — не разберешь. Плавает что то.
Попробовал и комиссар.
— Натуральный спирт. А что же тут написано? Вы, гражданин, по иностранному знаете?
— Знаю.
— Окажите помощь власти, гражданин. Объясните нам, а мы в протокол запротоколим.
Из простого понятого я был повышен в эксперты.
— Вот тут, товарищи, написано «солитер».
— Это что же?
— Это вроде глиста, только не круглый, а ленточкой.
— Тьфу, — сказал Петь. — Это который мы пили?
— Нет, другой.
— Ну, слава тебе, а я испугался. А на нашем что?
— На вашем… как бы вам объяснить… Вроде маленького человека; по четвертому месяцу выкидыш.
Шоффер, что стоял в дверях, так и лопнул от хохота, вроде резиновой шины. Петь остолбенел, а комиссар пришел в негодование.
— Я извиняюсь, гражданин, но вы за это ответите. Я вас фактически спрашивал…
— Вы спрашивали, не повредит ли. Я вам ответил, что ничего вредного тут нет.
— Этакую мерзость давать людям пить.
— Кто же вас заставляет. Я тут не при чем.
Петь пришел в себя, долго вытирал губы, сплевывал на ковер и пугливо косился на шкап с банками.
— А ничего от этого внутре не станет?
Шоффер оскалил зубы:
— Смотри, не забеременей.
Подошел к шкапу, похлопал дверцу, и жалостливо прибавил:
— Эх, добра то сколько загублено. И на что! На паршивых, на глистов, да на бабье непотребство. Уж действительно!
Из соседней комнаты нас позвал комиссар:
— Вот, гражданин, соблаговолите расписать фамилию под списком, что все из квартиры забрано согласно мандата.
Я подписался.
Мы вышли. Дверь снова опечатали. Поднявшись в свой этаж, я услыхал гудок отъезжавшего грузовика.
А вечером, выйдя подышать воздухом, увидал освещенные окна квартиры беглого врача. Электричество так и забыли погасить.