Живчик тихо опущен в воду. Поплавок скользит по крепкому плетеному шнуру и останавливается, где ему полагается. Водой относит и его и живчика. Удилище на борту лодки, тонкий кончик лежит на камышах.
— Гуляй, плотичка. Гуляй веселей, не все ли равно!
И вот — первые минуты созерцания.
Алеет восток; дымка бежит по воде; воздух чист и чуток: ждет жужжанья первой мухи.
Вода еще стальная, гладкая, без ряби. А под гладью уже началась жизнь дневная, — не даром и живчик загулял бойко: тянется к камышам, ведет за собой поплавок. Тянется, — значит завидел вдали врага. И правда — всплеск под тем берегом, гвоздиками разбежалась, морща воду, стайка рыбешек, круги пошли: это вышел на утреннюю охоту хищник; то ли схватил, то ли мимо ударил. Что бы ему подойти сюда поближе!
И мечтает рыболов:
— Вот идет под водой огромная щука, старая, с обомшалой спиной, острозубая. Ищет легкой поживы, смотрит снизу вверх, сама под листами прячется. Она еще далеко — а уклейки уже разбежались, попрятались. И видит щука: жирная плотичка запуталась, либо заигралась, болтается на месте, не уходит. И точит щука зубы, целится. Сейчас даст хвостом толчок, откроет пасть и — цап!..
Поплавка нет; вынырнул на минуту, попрыгал, как живой, — и опять ушел под воду. А как будто все спокойно… Вот где нужна выдержка! Дерни раньше времени — и ушла щука. Нужно знать ее повадки, не мешать ей насладиться, — пока не натянет сама крепкой лесы.
Она схватила плотичку поперек тела, вонзила острые зубы, держит, мнет, пробует, тихо повертывает головой себе в пасть. Тут бы и глотать — да накололась щука, проткнула губу двойным острым якорьком. Боль не велика — щуки не чувствительны, — но обман поняла: неужели попалась? И вот тут — резкий бросок к камышам, так что леска загудела струной.
Теперь, рыболов, не зевай! Удочку вверх, чтобы тонкий конец снасти гнулся колесом. К себе не рви, от себя не пускай, держи от камыша подальше, выводи на вольную воду, когда нужно — подматывай, когда нужно — ослабляй, не спеши, не волнуйся, пружинь: побьется щука, устанет, ляжет брюхом вверх отдохнуть, — тогда подводи ее осторожно к лодке, готовь сачок. И вот тут то не дай ей сорваться сухим и резким ударом, иначе махнет хвостом — и прощай до будущей встречи.
Идут минуты трудной борьбы. Бросается щука то в камыши, то к середине реки, то вглубь, то на поверхность. Вся рыбешка кругом разбежалась и попряталась. Вон она какая страшная и сильная, щука зубастая, — над такой пробьешься с четверть часа, а то и дольше. А если слишком могуч старый хищник и удастся ему вытянуть всю лесу, — лучше бросай скорее в воду удилище. Далеко не утянет, все равно выплывет снасть на поверхность: плыви за ней в лодке и поджидай. Крепко зацепила крючок щука, назад не выбросит. Только придется долго выпутывать лесу из речной травы.
И лезет из воды в лодку узкая зубастая щучья голова, белыми глазами с ненавистью смотрит; обессилела щука, и хвост ее запутался в петлях подсачка.
Победа!
Тем временем поднялось солнце и ожил мир. Золотая муха ткнулась лбом прямо о борт лодки, упала в воду, бьется лапками напрасно. Плыла недолго: цапнула ее рыбешка, вспух на воде пузырек и расплылся кружочком. Окончилась мушья жизнь.
Воздух холоден, солнце горячо. И нежны дали за отлогим берегом. Много видал я рассветов во многих странах. Смотреть на иные из них приезжают туристы нарочно; ложась спать, велят, чтобы их непременно разбудили, когда солнцу полагается вставать по приказанию путеводителя. Ничего себе, рассветы, как рассветы. Но нет рассвета лучше, чем на неширокой и рыбной русской реке!
У рыболова несколько пар глаз: только одной он смотрит за поплавком, другими — с нежной любовью глядит на просыпающийся мир. Ради него он здесь — не ради поживы: от жилья подальше, в тесном слияньи с ласковой живой природой. Не смейтесь над страстным рыболовом, он — служитель прекрасного культа. Никто не видит столько рассветов, как рыболов-любитель. А кто видит много рассветов, у того душа беззлобней, тот дольше молод.
Щуки наелись — и солнце поднялось. Либо домой, хвастаться успехом, либо, оставив лодку, ловить на быстринке, где речка делает поворот, где дно чистое, песчаное, — пестрых темных пескариков, можно сразу на два крючка на одной леске: дело верное, простое, занятное. Иной раз схватит и карапуз-окунишка, любитель червячка.
Программа дня будет такая. Сейчас — досыпать, чаю напившись, недоспанное за ночь. Перед закатом можно с крутого берега попытать на червячка, — там, где недавно брошена зашитая в худую марлю приманка из крупы, гороха, хлеба; уходя наловить бойких живцов для утренней охоты. Если будет ночь хороша — на лещей, рыбу трудную, осторожную, требующую от рыболова выдержки, терпенья и большого искусства. А уж под утро — непременно попытаться поймать хитрого и алчного шереспера, — на длинную леску, пущенную по течению на маленьких поплавках, чтобы не провисала и рыбы не пугала. Шереспер бьет рыбешку хвостом, прежде чем схватить и заглотать; поймать его на удочку — исключительная удача; можно спиннингом, с берега, но как то не по сердцу русскому рыболову английские выдумки; и реки наши, с травкой на берегу, с плывущими ветками, с поросшим дном — не подходящи для такой ловли. Мы — попросту.
Стоят палочками рыболовы-любители по берегам Сены, удят подержанную кильку. Смешной народ, — а все таки, проходя по берегу, нельзя не остановиться и не посмотреть на унылую эту ловлю. Подымет такой рыболов голову, посмотрит рассеянным взором — и во взоре его мелькнет знакомое и важное: созерцание и мечта. Видно и в ванне можно ловить рыбу, если уже страстно хочется. А кто не понимает этого, тому никак не объяснишь, потому что люди бывают разные, страсти их — тоже. За то — «рыбак рыбака видит издалека». И увидав — подойдет и непременно расскажет, как, однажды, попала ему такая рыбина, что знаете, ну прямо… одним словом, смучился. И с каждым разом, с каждым рассказом растет эта рыба в собственных его глазах; особенно, если она сорвалась: огромных размеров достигает, фунтов этак на…. Была ли она таковой, не была ли — не все ли, в сущности, равно? Не была в натуре — в мечтах была. Потому что рыболов всегда — великий мечтатель.
Солнышко заходит, река темнеет, синие стрекозы устроились на стеблях травы и уже намокли от росы. И струйки воды будто бы заснули, — но это только кажется: река никогда не спит!
БАБУШКА И ВНУЧЕК
Два образа, дорогой земляк, закинули вы мне в душу, и никак не могу от них отделиться, — все они стоят передо мною. Теперь вам придется прочитать напечатанным кое-что из нашего вечернего разговора, главное — из ваших рассказов про бабушку, которая все в жизни выполнила, и про мальчика, который шел вдоль ручейка.
Про бабушку, собственно, не много. Была такая старушка-бабушка, в мирном городе Чистополе, в хлебной житнице прошедших времен, на высоком камском берегу. И была та бабушка так хороша и чиста душой, что лучше и представить невозможно. Она была из староверов; становясь на молитву, надевала черный сарафан, голову повязывала белым платком, в руках держала лестовку, крестилась двуперстно, старыми губами уставно подпевала.
Для внука — бабушка всегда была такой: старенькой, морщинистой, беззубой, — хотя и не сгорбленной годами, а прямой в стане. В поклонах поясных и земных на общей молитве бабушка от мира не отставала и на поясницу, как другие, не жаловалась. Со сторонними бабушка была строга и справедлива, только внучку потворщица и баловщица. Надо, однако, полагать, что была и у бабушки своя молодая жизнь, только очень давно, и никак вообразить этого невозможно. Если была в ее молодости какая шалость или непокорность — все искуплено послушанием и подвигом зрелой жизни, и на весах страшного суда скинется с чаши малым золотником, а то и вовсе забудется. А за доброту ее и святость старой ее жизни даже и большой грех пошел бы с позднейшим подвижничеством так-на-так.
Одним словом, сказал про нее внучек, когда уже стал большой и сам свершил половину трудного житейского пути, — так сказал:
«Если есть на свете ад и рай, и если случится, что приведут меня по смерти ко вратам райским, — то прежде всего я спрошу:
— А бабушка моя тут-ли?
И если окажется, что бабушки там нет, — я им прямо скажу:
— Тогда я вас и знать не хочу!
Потому что, если моя бабушка не в раю, тогда это не рай, а одно безобразие. Такой несправедливости нельзя вытерпеть. Она была по-настоящему святой женщиной и выполнила в жизни все, что положено человеку выполнить для спасения».
Вот пока и все про бабушку, а читающий да разумеет, чем образ ее мил, чем дорог и почему вспомнился.
А теперь про мальчика, который шел по ручейку.
И в этом, и в любом месте, и хоть сто раз можно повторить и нужно повторять, что наша весна, русская и северная, совсем особенная, и что здешние люди настоящей весны не знают. Здесь после зимней мокрети проглянет солнце, расцветут цветы, — а на завтра жара и трава желтеет. А у нас первый весенний день нужно уметь угадать, выглядеть его под снежной скатертью, унюхать в воздухе, услышать в воробьином веселом разговоре. Начавшись — долго тянется она, наша северная весна, с проталинками, с ледоходом и многоверстым половодьем, с вербой, подснежником, с грозами и радужным цветеньем, — пока не распустится она в душистое смоляное лето, а в какой день — так и не узнал. Описать это — все равно не опишешь; многие пробовали, — да приставал к перу волосок и зря мазал по бумаге.
Для мальчика, внука святой бабушки, весна приходит в тот день, когда талый снег побежит ручейками.
Мальчик, о котором мы с земляком говорили, подобрал на дворе палку и вышел за ворота. От протали, под стеклянной корочкой льда, бежал по скату улицы ручеек, извиваясь по прихоти, потому что улицы там были не мощеными. И мальчик, прочищая путь воде, разбивая палкой корочку, отгребая в заторах мокрый снег и весеннюю грязь, пошел по течению ручейка.
Руки работают, а голова думает: куда приведет ручей? Из улицы за город, из канавы в речушку, из нее в речку, из речки в реку, из той в другую, а там в море, а может и на край света — и оттуда водопадом уже совсем неизвестно куда.
Пустил мальчик на воду щепку и смотрит, как она крутится, да как она торопится, как бьется о берег, гвоздем окунается в стремнину — и опять выплыла. В ином месте щепка пропала под мостом — и теперь беги, ищи, где ее вынесет на вольный свет. Намокли у мальчика валенки и пальцы на руках померзли, — а никак нельзя бросить занятие и не хочется вертаться домой, пока солнце не потухнет. Бабушка ждет, беспокоится, старыми пальцами перебирает кожаные барочки лестовки, старыми губами шепчет, что помнит, из уставной молитвы.
Дома, намаявшись за день похода, мальчик спит и видит во сне все то же теченье ручья, блестки водяных морщинок, талый снег и весеннюю муть. Во сне растет, и на утро встанет на день старше и умнее, на сутки ближе к мудрости, что узнать полностью нам ничего не дано, что все, как весна, повторяется, и нового под солнцем нет и не будет. Для того и кругла земля, чтобы не было ей ни конца, ни начала и чтобы всякий путь возвращался на свои круги.
Потом мой земляк рассказывал, как однажды ушел он по теченью ручейка, да так и не вернулся домой.
Бабушка причитала: «Ты уйдешь, — а как я одна останусь?» — Солнце топило снега, время было замечательное, кругом гомон и говор, кто не любит обещаться впустую — должен действовать.
Как тупорылый щенок, какой хочешь породы, едва промывши светлым воздухом молочные свои глаза, тыкается теплой мордашкой куда попало, потому что мир нов и нужно в нем участвовать, — так вот и мы, дорогой земляк, ищем, хорохоримся, предполагаем, жертвуем, а в общем — идем по бегу весеннего ручейка, до ужаса любопытствуя, куда он нас приведет и чем все это кончится.
Исстари повелось, что были на Руси страствователи, искатели правды. Их рисуют бородатыми, с посохом в руке и с котомкой за плечами. Этих любителей путничать называли своевольными и божевольными шатунами, незнамыми, странними, захожими людьми, а в песнях пели милосердными богатырями. Иные кончали свое странствие таежными скитами, а другие до конца жизни пребывали неустанными землепроходами, и путь их ищущий был на Киев, на туретчину, на чужие страны. Полагается думать, что вела их смиренная вера, — а вправду их вело страстное любопытство, сомненье в том, что земля кругла, что все люди одноглазы и что три кита живут только в сказке. А это уж не смирение, а бунтарство. Говорили, что «одним избяным теплом не проживешь», — надобно потрепать много лаптей. И уходили гуськом, один за другим, по теченью ручьев, палочкой пробивая ледяную корку.
Эти люди не перевелись и не у всех их длинные бороды и посох, — много среди них молодых и бывалых смолоду. Случалось — уходили и большими толпами.
Так однажды ушел и наш мальчик.
Уж и бабушки не видно, и родной дом приземился и стал совсем маленьким. Не заметил мальчик, как просохли в Закамье заливные луга, как соловьи повили гнезда и перестали петь, как налился колос, а потом поля оголились и покрылись золотой щетиной, потом приспело дождливое время и снова запахло снегом, а там стукнул мороз.
Давно уже нет ручейка, а вместо него бежит ручей жизни, тоже вьется прихотливо, тоже ведет неизвестно куда, из канавы в рытвину, из реки в море — все ближе к краю света.
И сам мальчик уже не мальчик, а один из тех, кому было суждено пройти крестный путь русских надежд и страданий, — полностью и по совести.
Может быть, он и не совсем такой, как все, как тысячи, — но путь проделал честно и точно тот самый, как тысячи, как все без отличья: с севера на юг, из Крыма к туркам, от славян на парижский завод точить и прилаживать заднюю ось. И вот мы сидим, смущенные воспоминаниями о наших родных камских берегах, о том, как шумит у нас бор и свистят пароходы, как в ледоход громоздятся на завороте реки льдина на льдину — и как разом рушатся, да скольких сортов и цветов бывают сыроежки, да как по осени желтеют и золотеют опушки, — сидим в Париже, оба здесь старожилы и оба нездешние, а тамошние, одним словом, — северные, прикамские, и здесь мы совсем напрасно, зря завел нас сюда мутный весенний ручей. Я — постарше, попривычнее, а он, молодой и поживший, говорит, потирая лоб там, где будут морщины:
— Не понимаю, куда ушли пятнадцать лет? Не заметил, как они прошли.
Человек, которого не умудрилась удержать дома даже добрая бабушка, катится по свету, как на салазках с ледяной горы — удержаться никак невозможно, только направляй путь железной сваечкой, да и то больше для собственного утешения, а несет и швыряет сила не своя, чужая, ничья. И, как во сне, побежали и пробежали года, страны, путаные думы и те маленькие огрызки счастья и недоли, из которых складывается человеческая жизнь, у одних с выгодным, у других с плохим перевесом. Даже некогда оглянуться, сложить ладонь зонтиком и посмотреть, все ли еще стоит на крыльце бабушка — или она уже на сладком отдыхе, а в ее сундуке больше нет белого савана.
Если теперь начать вертеть колесо в обратную сторону, то получится большая неразбериха.
Идти по теченью, от первой проталины — к океану, очень просто, и сбиться с пути не на чем. Идти обратно, — свои следы утеряны, а новых чужих следов нет числа: что ни шаг — то поворот и развилка, что ни взгляд вперед — то новое устье. Из тысячи ручьев, впадающих в одну большую речку, нужно догадаться выбрать свой, который поведет домой, к своим лесам, в родной бабушкин город Чистополь. Это, земляк, очень трудно, да и возможно ли.
И даже самый город переменился — не сразу узнаешь. Помните, как там длинной вереницей стояли хлебные амбары, которым не часто приходилось пустовать, сколько было одних торговых пристаней, какая цветная толпа встречала первый пароход с Нижнего? И нет той улицы, и нет знакомого крыльца, и кости бабушки давно истлели в земле, так надолго покинутой внуком. Встретят чужие лица, при встрече не улыбнутся, не ответят на робкое приветствие, повернутся спиной к пришлому неведомо откуда человеку. Неведомо откуда — и неведомо зачем.