То, ушедшее лето (Роман) - Виктор Андреев 11 стр.


Он достает из кармана кольт-браунинг, отводит затвор, посылая в ствол смертоносный патрон, и смотрит на дверь с выражением а-ля Мефистофель. Или Мефисто, как говорят немцы.

Но Альма к ним не заходит, тактаканье шлепанцев удаляется, потом и вовсе затихает.

— Ее счастье, — Димка опускает пистолет.

Анита смотрит на него с ужасом, но как-то более человечески.

— Ты, правда… хотел стрелять?

Димка не отвечает, он спрашивает сам:

— Расскажи-ка все по порядку. Тебе здорово попало?

Она качает головой.

— Нет. Отец дал пощечину и сказал, что в Германии отправит меня в такое место, где всерьез займутся моим воспитанием. А сейчас мне ни с кем нельзя видеться.

— И он это без шуток?

— Без шуток.

День сегодняшний

Когда часы бьют полночь, завтрашний день становится днем сегодняшним. Так принято считать, но, в действительности, новый день начинается с утреннего пробуждения. Человек открывает глаза, видит за окном солнце или серые тучи и говорит себе: вот он, сегодняшний день.

Так скажут себе Эрик и Янцис, хотя и проснутся они в разное время. В разное, но необычно позднее для них обоих. Но почему бы им не проснуться попозже, если у Янциса отгул, а Эрик решил не идти в гимназию?

С момента их пробуждения начнет действовать план. А план — это штука хитрая. Этакий Франкенштейн. Как только ты его сотворишь, он становится твоим хозяином. План — твой собственный план распоряжается тобой и не терпит никаких отступлений. Вот так они и проснутся — в безжалостной власти плана. И весь этот день им предстоит провести под его пятой.

Настроение — вещь изменчивая. И Эрик, проснувшись в настроении несколько удрученном, подумал, что к вечеру все еще может перемениться. Обычно Эрик вставал раньше бабки и завтрак себе готовил сам. Но сегодня, встав на два часа позже, он столкнулся с нею в кухне. Она нисколько не удивилась и головой показала на плиту:

— Кофе уже закипает. Я заварила на твою долю тоже.

— Спасибо.

Их завтрак вот уже более трех лет состоял из ломтика черного хлеба с фруктовым джемом. Но кофе был настоящий, бабка не скупилась, когда дело касалось кофе. У каждого есть свой пунктик.

Бабка не признавала халатов. Капотов, как она говорила. Вот и сейчас на ней уже было платье какого-то довоенного цвета. Кажется, маренго.

Парик был недавно завит, брови выщипаны и обозначены только черным карандашом, и так же тонко, бледно-розовой помадой намечены губы. Пергаментные щечки розовели, но кто ее знает, у старушек и без косметики бывают розовые щечки.

За завтраком они говорят о погоде, потом расходятся по своим комнатам.

В распоряжении Эрика есть еще полчаса, но дома сидеть ему тягостно, поэтому он одевается и выходит на улицу. И сталкивается с Гунаром.

Тот сегодня в штатском. Как всегда бодр и свеж, пахнет крепким одеколоном. Улыбается.

— С добрым утром! Устроил себе выходной, а? В такой денек меня бы тоже не загнали в гимназию.

И так же, как недавно с бабкой, Эрик обменивается с ним впечатлениями о погоде. Потом Гунар неожиданно говорит:

— Знаешь-ка, старина, у меня завтра день рождения. Может, зайдешь по старой памяти? Из-за этой дерьмовой войны мы совсем перестали встречаться. Неужто нам не о чем поболтать? Ты забился в нору, как барсук, а ведь кто знает, может, мы еще пригодимся друг другу? Ну как, условились? Часикам к восьми, ладно?

Эрик не дает определенного ответа:

— Спасибо. Если получится со временем, зайду.

— Есть у тебя подходящая девчонка? Не возражаю, если захватишь ее с собой.

На этот раз Эрик говорит совершенно определенно:

— Пока не обзавелся.

— Ну ничего, этого добра хватает. Я тебе кого-нибудь подыщу.

На этом они расстаются.

Ну вот, надо же было случиться этой встрече! Теперь он будет думать о Гунаре. И о прошлом. Прошлое — это детство. Совсем недавнее прошлое. Для ребят его возраста этого прошлого как бы не существует. Они стыдятся его — ну о чем ты, мы же тогда под стол пешком ходили! И полустыдливо, полупрезрительно усмехаются. Они, как правило, говорят о будущем. В крайнем случае, о настоящем. Прошлое — удел стариков. Может, он, Эрик, состарился раньше времени?

Гунар старше его на четыре года. Огромный разрыв — когда тебе двенадцать, а другому шестнадцать. С годами он все уменьшается, этот разрыв. Даже сейчас он уже не очень ощутим — восемнадцать и двадцать два. Одно поколение фактически. Но и тогда, до войны, у них бывали периоды сближения. Тут ведь еще играет роль и то, насколько развит младший, может ли он ухватить хотя бы некоторые интересы старшего своего товарища, и — насколько снисходителен старший, принимает ли всерьез, не отмахивается ли.

У Гунара есть сестра — Гуна. Наверное, их отцу понравилось такое созвучие: Гуна и Гунар. Отцу, а не матери, потому что всем командовал отец.

Он был подрядчик, строил дома. Выстроил и себе. Тот самый, в котором они живут.

Ростом он был невысок, но необыкновенно тучен. Гунар пока еще стройный парень, однако уже теперь намечается в нем будущая отцовская полнота. А глаза от матери — карие, живые, с опушкой из черных густых ресниц.

Отец у Гунара умер незадолго до войны. Все думали, что умрет он от апоплексии — это не шутка, иметь три затылка, — однако он умер от заражения крови. Лазил, пыхтя, как боров, по крыше строящегося дома и пропорол себе ногу о ржавый гвоздь.

Когда его хоронили, народу собралось необъяснимо мало: жена, дочь и сын, дворник с женой, жильцы трех первых этажей, да и то не все. И, если Эрику не изменяет память, никто, как говорится, не скорбел. Нет, внешне все говорило о скорби — черные вуали на женщинах, мужчины в черном с ног до головы, лошади в черном крепе и черный катафалк, похожий на средневековый замок. И все-таки…

Бабка на похороны не пошла и не пустила Эрика. Интересны только живые люди. Мертвые не имеют к ним никакого касательства. Так же, как еще не родившиеся. В обоих случаях они — ничто. Это же высшая мера глупости — идти, да еще плакать, за деревянным ящиком, где — сколько ты думаешь? — девяносто процентов воды. Остальное минеральные вещества. Представь себе все с точки зрения химии и ты поймешь, как обманывают себя живые. Он пытался представить, но вспоминал о матери, и ничего не получалось. Но какая-то правда в бабкиных словах была. Ее он, пожалуй, и мог бы представить себе в качестве воды, минеральных веществ и некоторого количества крепдешина. Несправедливо это, конечно, было и зло. Он старался не думать о бабкиной смерти. Он о многом старался не думать.

Янцис проснулся свежим, как огурец на грядке. Вот только ногу чуть-чуть сводило. Он знал — потянешься и сведет до боли. Некоторые говорят: до крика. Нет, не до крика, конечно, но ощущение не из приятных.

Ничего. Он проснулся свежим. Сегодня — орднунг! Порядок!

Посасывает в желудке. Легко и приятно посасывает. От утреннего аппетита. Великолепное ощущение. С него начинается день. Хлеб, жареная картошка и желудевый кофе. Немножко солнца в придачу. Утром оно заглядывает в кухню. Несмело, но озоровато, как девчонка, у которой строгие родители. Золотистый лучик пробегает по белым полкам, пересчитывая пустые банки, читая надписи: манна, сахар, имбирь, гвоздика… Он шарит по плите, и пар из кофейника становится гуще, рельефнее. А потом он флиртует с Янцисом, быстро целует в глаза и убегает. До следующего утра.

— Что ты думаешь обо мне? — мать, как всегда почти, начинает с выпада. — По-твоему, я неодушевленный шкап?

Другого такое начало сбило бы с панталыку, но Янцис-то знает ее, эту женщину. Он улыбается и молчит.

— Ты весь в отца, — продолжает она. — Молчишь, как осел.

— Горчица есть? — миролюбиво спрашивает Янцис.

— Ты что, не знаешь?

Вот и пойми из этого, есть в доме горчица или нет горчицы.

Но сегодня она не может испортить ему настроение. Она и сама это видит. Лицо у нее постепенно разглаживается.

— Когда приедет этот пострел?

Янцис смотрит на часы.

— Автобус пришел полчаса назад. Сейчас он появится.

И действительно, несколько минут спустя в дверь стучат. На пороге стоит паренек в тужурке. В одной руке у него неизменный портфель, в другой — продолговатая корзина с крышкой, за плечами рюкзак. Рот до ушей, в глазах черти пляшут.

— Здравствуйте, — говорит он, — вот и я.

— Вот и ты, — говорит мать. — Вот и ты, оболтус.

Но и она улыбается, помогает ему отцепить рюкзак.

— Садись завтракать, — говорит мать. — Небось, голодный, как крокодил?

Нет, спасибо, завтракать он не хочет. Тетя Амалия снабдила его бутербродами на дорогу. Вот кофе он выпьет с удовольствием. Кстати, она, то есть тетя Амалия, шлет всем приветы. Ну и вот — кое-чего съестного.

У всех разгораются глаза. Рюкзак картошки. Курица. Две банки варенья — крыжовник и черная смородина. Несколько снизок сушеных грибов. Маринованная тыква и маринованная свекла. Три десятка яиц. Ну и яблочный пирог, конечно.

Все, вроде бы, сыты, но все глотают слюну.

Мать выносит дары Амалии в кладовую, которая у них в коридоре, и запирает ее на большой висячий замок. В кухне остается только пирог. Потом она уходит. Без объяснений. Потому что в этом доме никто никому ничего не объясняет.

Димка приехал на «олимпии». Он лихо тормознул возле самого тротуара и, приоткрыв дверцу, крикнул Эрику:

— Не считай ворон! Кабриолет подан.

По городу ехали молча, если не считать того, что Димка насвистывал свой любимый мотивчик. Он не знал, как подступиться к разговору об Аните и свистел, чтобы прочистить мозги.

Наконец, город остался позади, и Димка счел, что дальше молчать неприлично.

— У Реньки скоро день рождения. Ты не забыл?

Эрик потер висок.

— Забыл. Да я и не помню их никогда. Как-то не удерживаются в памяти. Что же ей подарить? Какую-нибудь книжку?

— Книжку она на второй день загонит.

— Это верно, — задумчиво сказал Эрик, — но что, в таком случае? Не цветы же? То есть, не одни же цветы?

— У тебя от матери ничего не осталось? Ну, какие-нибудь там чулки или платье?

— Кажется, ничего, — неуверенно сказал Эрик и подумал, что если и осталось, он все равно не сможет подарить такую вещь Ренате.

Ну, значит, потолкайся в Верманском, может, духи подвернутся или еще чего-нибудь.

— А что ты подаришь?

— Да так, — уклончиво сказал Димка, — есть у меня одна, пустяковина.

Опять помолчали. Эрик теперь стал думать о Ренате и ощутил какую-то вину перед ней.

— Ей тяжело живется, наверное.

— Реньке?

Эрик кивнул.

— Она молодец, — Димка глядел на шоссе, потому что навстречу им несся тупорылый рено. — Не даст себя в обиду. Квадрант, а не девка. Только драть ее надо, чтобы не зазнавалась.

Эрик улыбнулся, хорошо, что Рената не слышит этого, она бы показала Димке, как ее драть. Впрочем, Димка и сам улыбнулся, подумал, наверное, о том же.

Так оно и было. Только, кроме этого, Димка подумал еще и о сегодняшней примерке. Ну да, он сегодня ходил к портному. Расскажи, не поверят. Вторая и последняя примерка. Фатер пошел вместе с ним. Разве Димка понимает что-нибудь в костюмах! До войны он был мал, ему покупали готовые, потом мать перешивала отцовские. Вот и выходит, что Димка в этом ни бум-бум. Ладно, Димка не возражал, пусть фатер снова почувствует себя человеком. Да и Агафонову, портному, тоже, небось, приятно будет показать себя перед тем, кто бум-бум. И, действительно, смеху было — животики надорвешь! Обрядили Димку в пиджак без рукавов и стали его крутить, как барабан с лотерейными билетиками. Агафонов вертел его в одну сторону, а отец в другую. И оба в это время говорили: хм! хм! И тогда, на мгновение перестав вертеться, Димка тоже сказал: хм! хм! Оба уставились на него, и фатер догадался: жмет под мышками! Агафонов сумрачно помолчал, потом поднял Димкину руку и полоснул мелком. Тогда Димка сказал, что не жмет. Фатер взбеленился: так чего же ты мелешь?! Димка сказал: хм, хм, длина длинновата. Фатер и тут замахал руками: скорее, коротковата. В тридцать девятом, когда он шил себе смокинг… Агафонов сказал: в тридцать девятом — да, и к тому же, смокинг есть смокинг, а не реглан, и бриджи это не гольфы, и черное это не белое, а боров — это не кабан, и все в том же духе. Тогда и отец стал доказывать, что не лыком шит, что шили ему и регланы и монопланы и что принц Уэльский, помните его мезальянс с этой Симпсон, принц Уэльский носил… Димка отошел в сторонку, нагнулся и стал поглаживать шестидюймовый снаряд, который зачем-то стоял возле двери. Агафонов припер его с первой войны, потому что служил в лейб-гвардии, и снаряд этот не разорвался, такие махины тогда окрестили «чемоданами», но зачем он припер его и поставил у двери, Димка так и не понял, может, чтоб доказать, что и он был когда-то не лыком шит, знай наших!

Туда, где он пристреливал свою «пушку», Димка не поехал. Не стоит повторяться, в жизни должно быть разнообразие. К тому же, на машине можно махнуть и подальше от всяких там человеческих поселений. Да и прокатиться, что ни говори, приятно. И все чин чином, официально — обкатка автомобиля после капитального ремонта.

Вот и Лиелупе. За рекой пошли дачи. Многие заколочены. Народу почти не видно. Правда, еще не сезон, но и в сезон не станет многолюднее.

— До войны мы снимали дачу в Булдури, — сказал Эрик, — одну и ту же много лет подряд.

— Мы не снимали, — отозвался Димка, — у дядьки есть дача в Асари. Там я и пасся летом.

— А в сорок первом, — думая о своем, продолжал Эрик, — бабка осталась в Риге, потому что мне дали путевку в пионерский лагерь. На июнь.

— Разве лагеря не эвакуировали?

Эрик усмехнулся:

— За день до эвакуации мы с Хуго отправились на фронт.

— Герои. И далеко добрались?

— До Кемери. Даже немножко дальше. Навстречу шли колонны машин. Мы думали, что их перебрасывают на другой участок. Хотя могли бы и догадаться. По лицам. Солдаты сидели хмурые, смотрели прямо перед собой. А несколько дней назад они ехали на запад. Веселые, с песнями. Теперь же фронт катился навстречу нам. Впрочем, настоящего фронта и не было… Как-то вдруг шоссе опустело. Ни одной машины. И только несколько часов спустя повстречались нам семь человек, наверное, отделение. Впереди шел сержант, с тремя треугольничками в петлицах. За ним ефрейтор с ручным пулеметом, дегтяревским, ДП.

— Знаю, — кивнул Димка.

— Они спросили, где бы напиться. Мы показали дом, метрах в пятистах от дороги. Они засомневались, далеко, мол. И тут, как-то сразу, заревел самолет. Сержант крикнул: воздух! И толкнул нас в кювет. Остальные тоже бросились туда же. Но нас уже заметили. Это был «Дорнье-17». Он шел на бреющем. Мне показалось, что в метрах десяти от шоссе. Но, наверное, выше.

— Старый гроб, — сказал Димка, — сейчас их уже не видно.

— Несся он со страшным ревом.

— Обстрелял?

— Обстрелял. Пулеметы загрохотали так, что я заткнул уши. Но все это кончилось столь же внезапно, как началось. А из канавы вылезать было страшно, вдруг он вернется. Все обошлось. Никого даже не задело. А потом… Ты не поверишь…

— Поверю, — сказал Димка.

— Потом мы спросили, куда они идут. И сержант сказал: на Бéрлин, хлопцы, на Бéрлин.

Димка хмыкнул, но мрачно.

Опять они надолго замолчали. Сидели, глядя прямо перед собой. Шоссе петляло. Иногда очень круто. Димка резко выкручивал руль, скорость почти не сбавлял. Мелькали дачи, все сплошь деревянные, одноэтажные и двухэтажные, с резными балкончиками, с цветными стеклами на верандах. При каждой был сад, голые яблони, вишни, кусты крыжовника и смородины; грядки клубничных плантаций выглядели запущенно, неприглядно, ничем не напоминая лета. Еще повсюду лежали осенние листья, но без осенних красок — тускло-коричневые, бурые, скрутившиеся в трубочку, без терпкого запаха увядания и без дразнящего запаха дыма. Осенью их не сожгли. Сожгут ли весной?

Назад Дальше