То, ушедшее лето (Роман) - Виктор Андреев 8 стр.


Здесь было еще темнее. Маленькие, давно не мытые окна, верхняя рама которых едва выступала над тротуаром, пропускали только серый, мертвенный свет, так что большая часть подвала вообще оставалась неразличимой.

Под ногами что-то хрустело, воздух был густ от пыли, и пахло терпкой смесью мышиного помета и полусгнившей мебели.

Белобрысый осторожно прикрыл дверь, но запирать не стал, а только подпер ее какой-то палкой. Потом подвел своего гостя к древнему креслу с разодранным сиденьем и коротко бросил:

— Открывай портфель.

По локоть засунув руку в дырявое сиденье, он извлек оттуда несколько обойм с винтовочными патронами и опустил их в подставленный портфель.

Когда они снова вышли во двор, то вдруг беспричинно заулыбались и, не сговариваясь, задрали головы к голубоватому застиранному небу.

— Ну вот и о’кей, — сказал белобрысый.

И парень в тужурке подтвердил:

— О’кей, Зелинский.

— Кличь меня Димкой, — продолжая улыбаться, великодушно откликнулся тот.

Но потом его глаза посерьезнели, и он задумчиво воззрился на своего спутника.

— Чего ты на меня уставился? — спросил Тужурка.

Димка зачем-то подергал себя за нос и глубокомысленно хмыкнул:

— Послушай-ка, парень. Ты, случаем, не крестьянский сын?

— Это с чего же ты взял?

— В глазах у тебя какие-то крестьянские черти пляшут.

— Я сын тети Амалии, — сказал парень, — а ее уже нельзя считать крестьянкой. Родители у меня, понимаешь ли, умерли, когда мне двух лет еще не было. Тетя Амалия усыновила меня.

— А кем же тебе приходится твой дядя?

— Свояченицей, — хитро хихикнул Тужурка.

Димка прищурился и хлопнул его по плечу.

— Ты мне нравишься. Может, встретимся как-нибудь вечерком?

— Отчего бы и не встретиться?! Ты мне тоже по нраву.

Без всяких Цезарей

Янцис благодушно жевал жареную картошку и благодушно поглядывал на квартиранта — коренастого паренька в расстегнутой школьной тужурке.

Паренек, расположившись по другую сторону кухонного стола, добросовестно зубрил латынь.

Янцис только что вернулся из депо. Он работал там сцепщиком вагонов. А отец — помощником машиниста. Отец вернется только завтра утром. Мать у них — домохозяйка. Но и ее сейчас нет. Поджарила картошку и ушла к соседке. Женщинам жизнь не в жизнь, если хотя бы часок в день они с кем-нибудь не отведут душу.

А квартирант, этот вот самый, в тужурке, прожил у них всю зиму. Его тетка приходится матери седьмой водой на киселе. Но парень оказался свой. Мог бы, конечно, сыскать гимназию и поближе к собственному месту жительства, но тетка его считает, что только в Риге дают настоящее образование.

— Чего зубришь-то? — добродушно спрашивает Янцис.

— De bellum Gallico, — паренек поднимает голову и смотрит на Янциса осатанелым взором. — О галльской войне. Кай Юлий Цезарь.

— Слыхали, — задумчиво моргая, говорит Янцис.

Он судит о словах по их звучанию. Галльская война… Это может быть и латгальская и земгальская война. Его предки родом из Земгале. Стало быть, это почти его война.

Но паренек не верит, что Янцис мог слыхать о прославленной книге Кая Юлия. Он поясняет:

— Цезарь — первый римский император. Завоевал Галлию, нынешнюю Францию. Задушил Римскую республику.

Янцис кивает:

— Фашист.

Его клонит ко сну: он встал сегодня в четыре утра. Но, во-первых, картошка еще не доедена, во-вторых, неприлично жевать ее молча, если напротив тебя сидит человек. С которым ты можешь поговорить по душам.

Парень в тужурке смотрит на Янциса в упор, но в глазах его отсутствует всякий смысл. Он поражен и глубоко задумался. Наконец глаза его обретают блеск.

— Черт побери! Похоже, ты прав.

«А ты думал», — хочется сказать Янцису, но он позволяет себе только сдержанно ухмыльнуться.

— Если разобраться… — говорит Тужурка.

«Чего же тут разбираться? — думает Янцис. — Вся твоя „Дэбелла“ как на ладони». Но он не из тех, кто подчеркивает свое превосходство. И к тому же ему еще надо сказать парнишке кое-что деликатное, хотя и по существу. Безо всяких Цезарей.

— Послушай-ка, — Янцис жует теперь так, будто хочет заглушить звук собственных слов, — я, понимаешь ли, заплатил. Ну, за твое кроватное место. Сказал, что ты мне оставил деньги. Отец это, знаешь ли, одно, а мать… да нет, ты не думай. Она ведь тоже соображает. Но все равно… Теперь полный орднунг. Только ты не сболтни… ну, сам понимаешь, не грудной.

— Понимаю, — говорит Тужурка. — Тетка всегда была аккуратной. Может, стряслось с нею что-то?..

— Ничего не стряслось! — изрекает Янцис. — Гусь подвернулся по дешевке. Или индюшка. Не пропускать же случай. Выложила денежки. Потом пришлет. Как дважды два.

— Она не такая, — задумчиво говорит Тужурка. — Индюк — это очень маловероятно. И к тому же есть почта. Ее изобрел Генрих Четвертый, король Франции.

— Король королем, — отзывается Янцис, — но у старушек бывают колики. Схватит живот — и сам король тебе не брат.

— Я тебе благодарен, — говорит Тужурка, — ты меня здорово выручил.

— А ты бы меня не выручил, что ли? — лениво спрашивает Янцис. — Как дважды два.

Ночь за окном. Густая, как кисель. Янцис храпит. Парень, теперь уже не в тужурке, а в длинной ночной рубашке, еще ворочается на плаксивой тахте.

Но когда приходит мать, они оба уже спят без задних ног.

Она заходит в комнату, подтыкает им одеяла, снимает со стула тужурку и уносит ее в кухню. Отпарывает белый подворотничок. Не выстираешь, будет ходить в черном.

Соседка сказала, что двадцать седьмой как пить дать пойдет в армию. Брали бы уж заодно и матерей. А то ведь у этих вояк носки на ногах сопреют. Все мужики от мала до велика — дети. Нарожали женщины этих балбесов себе на голову и мучаются с ними всю жизнь. И всех-то дел у этого мужского пола — получить в субботу получку да домой ее донести. А потом сиди себе как фон барон и газету почитывай. Почитал — и на боковую.

Вот катит он сейчас на своем паровозе, и какие у него заботы? Угля в топку подбросить. Ночь, луна, колеса постукивают. Напарник у него неразговорчивый. Стало быть, едут и молчат. Или жуют бутерброды. Жуют себе, жуют, а партизаны, глядишь, мину под рельсы сунут. Бах-тарарах и в овраг.

Она вздрагивает. Бросает на табурет выстиранный воротничок и мокрыми пальцами лезет в карман передника. Достает сигарету. Садится перед плитой, открывает дверцу, закуривает. Ломит спину. Под коленями ноют жилы. И ноет хребет. Как перебитый.

Страшное дело — полететь в овраг. Правда, он говорит, что по Латгалии они тащатся, как крестьянская телега. Говорит! Толку от его разговоров как от козла молока. Когда женщина говорит, она всю душу свою выворачивает. А у них, у мужчин? Это ж так, способ скрыть свои мысли. Видали вы мужика, который бы честно сказал: мне страшно. Баба, если ей страшно, завизжит. А мужик? Черта с два! Такое зальет, будто он вовсе бессмертный, и какой уж там страх! Герой он, плевать он хотел, и вообще…

Сигарета дымится с обоих концов. Там, где тлеет табак, дым синий, а с обмусоленного конца он сизый, почти бесцветный. Обе струйки его изгибаются, их тянет в открытое жерло плиты, и там они смешиваются, переплетаются… Алеют угли. В комнате всхрапывают мальчишки.

Ну кто ее придумал, эту проклятую жизнь? Единственная награда — сон. Вытянуться всем телом, закрыть глаза и провалиться куда-то, словно сознание потерять. Ничего… никого… И никогда бы не просыпаться. Может, смерть и есть лучшая изо всех жизней?

Письмо

— Вы Эрик? — спросил невысокий тучный мужчина, стоя на пороге и зачем-то комкая в левой руке большой носовой платок. — Я отец Артура.

— Проходите, пожалуйста, — сказал Эрик и посторонился, пропуская неожиданного посетителя.

Человек шагнул в прихожую, снял шляпу и платком вытер лоб, огромный, как у философа Дюринга.

— Я отец Артура, — повторил он, и губы у него вдруг мучительно искривились, словно от неожиданной острой боли.

— Что-нибудь случилось? — дрогнувшим голосом спросил Эрик, уже поняв, что конечно же — что-то случилось, что-то плохое, быть может, непоправимое.

— У Артура был сердечный приступ. Прямо на улице. Его увезли в больницу. — Мужчина быстро расстегнул верхнюю пуговицу пальто и достал из внутреннего кармана голубой довоенный конверт. — Это вам. И будьте добры, скажите в гимназии, что Артур заболел. Мы с женой все время дежурим в больнице. А это письмо… Он настаивал, чтобы я передал его вам немедленно.

— Можно его навестить? — растерянно спросил Эрик.

— Нет. Вас не пустят. Прощайте. — Круто повернувшись, мужчина прижал платок ко рту и шагнул к двери.

— Вам плохо? Может быть, принести воды?

— Откройте, — глухо сказал мужчина.

Эрик быстро отодвинул задвижку, распахнул дверь. Отец Артура почти выскочил на лестницу и стал быстро спускаться вниз.

Письмо было написано карандашом, неровным, прыгающим почерком. Эрику с трудом удалось разобрать:

«Я не гожусь. Презираю себя. Все конч. Вычеркн. меня. Не имею права.

Арт.».

Неделю спустя гимназия торжественно хоронила учащегося выпускного класса Артура Ведериня. На могиле директор сказал речь. Было множество венков, среди которых затерялся букетик незабудок, положенный Эриком. Аниты на кладбище не было.

Анита вне игры

Уже целую неделю Анита сидела взаперти. Не ходила в школу. Только по вечерам час-полтора гуляла с Альмой. От Альмы она узнала, что они уезжают. В Германию. Почему? Зачем? Альма только пожимала плечами. Отца Анита не видела. Он сразу проходил в свой кабинет. Ужинал отдельно.

Отношение Альмы к ней тоже переменилось. Строгая, но педантичная заботливость сменилась полным отчуждением. В голосе появились презрительные нотки.

Ну что ж. Анита была почти довольна этим. Весь мир ей стал ненавистен.

Счастьем было не ходить в школу. Не видеть любопытствующих, лезущих в душу девчонок. Со сладкой тоской думалось об Эрике, которого она уже никогда не увидит. А о Димке она не думала. За всю неделю не подумала о нем ни разу. Правда, недавно он ей приснился, но сон был каким-то расплывчатым и забылся почти сразу после пробуждения.

Сидя целыми днями в огромной мрачной квартире, в огромном и мрачном доме на Альбертовской, Анита либо тихонько включала радио и слушала музыку, либо листала тяжелые семейные альбомы, не догадываясь, конечно, что и Эрик почему-то занимается тем же.

Под музыку можно было ни о чем не думать, можно было беззвучно плакать, а листая альбомы, можно было смотреть на жизнь со стороны или как бы из потустороннего мира и тоже плакать.

Да нет. В общем-то плакала она не так уж много. Не ревела. Просто проползет вдруг по щеке слезинка и капнет на серый шероховатый картон альбома. Расползется, как на промокашке, темная звездочка — вот и весь плач.

Альбомы она листала в тщетной надежде найти хоть одну фотографию матери. С какого-то времени на снимках появлялась Альма. Мамы не было нигде.

А класс был взбудоражен исчезновением Аниты. Сначала Альма приоткрывала дверь на цепочку и холодно говорила: Анита больна. Потом дверь не открывалась вовсе. Догадок и слухов хватило бы на целый год.

Многие мальчишки тосковали. Им казалось, что в классе не на ком больше остановить взгляд. Время от времени они автоматически поворачивали головы в ту сторону, где раньше сидела Анита, но место рядом с Ритой пустовало. И они даже возненавидели за это Риту.

А у многих девчонок, чьи чувства были отвергнуты, вновь пробудилась надежда. Анита костью стояла им поперек горла. И уж они-то не жалели, что она не появляется.

Рита чуралась всяких разговоров. Когда к ней приставали, сосредоточенно хмурилась: отстаньте, ничего я не знаю! Но в тоне ее был намек: уж я-то могла бы вас просветить. Могла бы, да не хочу.

На самом деле и Рита знала не больше того, что сказала ей тогда на улице сама Анита.

В воскресенье вечером в квартире у Роберта собрался штаб. Роберт был самый старший из них, ему уже стукнуло девятнадцать. Но в армию его не взяли — в детстве он оттяпал себе топором два пальца.

Эрик пришел первым. Через минуту явился Янцис. Но они не могли начать — ждали Димку. Он без спросу затеял историю с Анитой. Для чего? С какой целью? С ним следовало поговорить. И поговорить серьезно.

Света не зажигали, сидели в сумерках, говорили о том, о сем. Янцис то и дело поглядывал на часы.

— Ты что, торопишься? — спросил Роберт.

— Терпеть не могу людей, которые опаздывают.

— Может, его что-то важное задержало.

— Брось, — сказал Янцис, — не знаешь ты его, что ли.

— Обычно Димка бывает точен, — вставил Эрик. — Я встречаюсь с ним чаще других. Он редко подводит.

— Редко да метко, — буркнул Янцис.

И тут задребезжал звонок.

Димка появился в комнате запыхавшийся, с ярким румянцем на щеках. Плюхнулся на свободный стул, положил прямо на пол какой-то сверток, вытер лоб.

— Ну и денек!

— Где тебя черти носят? — раздраженно спросил Янцис. — Ждем тут, как дураки…

Димка усмехнулся, сказал философским тоном:

— Черти носят, собаки лают…

Поздним вечером

Сумерки сменились плотной тьмой, но, оказавшись на улице, возбужденный только что состоявшимся разговором, Димка как-то и не заметил этого.

Ничьи доводы Димку с его позиций не сбили. Димка и сам прекрасно разбирался в вопросах добра и зла. Только он не любил о них разглагольствовать. Целиком его понимала только Ренька. Иной раз понимала даже лучше, чем он сам понимал себя. Так было, к примеру, в тот вечер, когда заварилась вся эта каша, когда Анита по его наущению сперла «Минокс». Ведь, если по правде, Димка слегка рассопливился тогда. Ну, а Ренька ему с ходу утерла сопли, и он был ей благодарен за это.

И вот, опять они вытащили на свет Аниту. Начальнички! Ничего, он им тоже нос утер. И без перехода подумал: «Пойти, что ли, к Реньке?» Но вспомнилось вдруг, как Боб отмочил одну фразочку: «Загадка Аниты».

Загадка, едрена-матрена! Загадки надо отгадывать. А если уж разобраться, так загадка не в том, почему девчонка порвала с ними и носу никуда не кажет. Загадка в другом — как это вы, голубчики, приняли ее в организацию? За какие такие стати? И какой бы от нее был прок, если б не этот проклятый «Минокс»? А теперь Luftalarm! Воздушная тревога! Как бы не выдала. Не выдаст она никого! Фифа она на палочке, а не выдаст. Надо разбираться в людях, даже если те женского пола. Димка в своем чутье был уверен железобетонно. Да и Эрик также думает.

Загадка Аниты! Меня душит смех, сказал бы фатер.

Задребезжал трамвай, замедляя ход на повороте. И Димку словно толкнуло что-то. Он вылетел на мостовую и вскочил в прицепной вагон. Как всегда, остался стоять на площадке. Если кондукторше надо, чтобы он заплатил за проезд, пусть сама позаботится об этом. Но той, видно, лень было отрывать свои чресла от нагретой скамейки, она покосилась на Димку и тут же отвела глаза. Тем лучше, пфенниги тоже на улице не валяются.

В вагоне, под синей лампой, сидели два молодых шуцмана. Сначала Димка взглянул на них безо всякого интереса, потом почувствовал себя как-то странно. Стоял, поглядывал на них и никах не мог понять, в чем же дело? Шуцманов он не видел, что ли? Ну, сидят два этаких гибрида, шмякают губами, стало быть, обсуждают свои поганые делишки, никого не трогают. Вот один передвинул кобуру с бедра на живот, видно, бок она ему натирает…

И тут он понял.

За последние дни у Димки выработалась новая привычка. Он поминутно одергивал пиджак. Тот все сползал и сползал на левый бок, и воротник над правым плечом стал натирать ему шею. Но Димка мирился с этим. Примирился бы и с худшим, только бы чувствовать тяжесть кольт-браунинга в левом кармане пиджака. Но вот, оказывается, есть и обратная сторона в этом деле.

Назад Дальше