Дунай в огне. Прага зовет (Роман) - Сотников Иван Владимирович


Иван Сотников

ДУНАЙ В ОГНЕ

Роман

ДУНАЙ В ОГНЕ

Глава первая

КРОВНЫЕ БРАТЬЯ

1

Растянувшись в нитку, разведчики больше часу брели чистым буковым лесом. Сквозь сетчатые ветви над ними голубело бездонное небо. Гладкие светло-серые стволы как бы торопились навстречу, и от них рябило в глазах. Золотые реснитчатые листья просто звенели под ногами. Можно подумать, ни войны, ни опасности. А вышли из лесу — все переменилось. Просторное нагорье сплошь усеяно огромными валунами, густо поросшими мхом. Отчаявшись выбраться из опасного лабиринта, тропа нежданно-негаданно бросилась на кручу, взмывшую к самому небу.

Максим Якорев озабоченно огляделся вокруг. Ну, и Гуцульские Альпы! Горы и горы — нет им конца и краю. То встают стеною, то разверзаются пропастью, и из-за каждого уступа того и жди кинжального огня противника.

До крови исцарапав руки, Максим первым, следом за дозором, взобрался на скалу. Залег у обрыва под буком, чтобы видеть, как, выбиваясь из сил, люди цепочкой карабкаются вверх. За буковым лесом отсюда хорошо видны румынские селения. За гребнем же, который бойцы берут штурмом, их ожидает Рахов, Тисса, вся Гуцульщина.

Еще вчера, напутствуя разведчиков, замполит Березин много рассказывал о Закарпатье, и в пути через горы Максим немало размышлял об этом. Родной же, насильно отторженный край. Здесь все в легендах: и тысячелетний подвиг, и тысячелетняя трагедия. Что их ожидает там и что предстоит свершить за тем гребнем? Нет, его одолевало не праздное любопытство. Просто хотелось, чтоб и в боях за горами все отличились геройски, чтоб и туда принесли они свободу и счастье.

Редакция фронтовой газеты заказала Максиму новый очерк. О чем и о ком написать его? Вон как возмужал Глеб Соколов. Бесстрашный воин. А ведь было, как и Максим, боялся голову из окопа высунуть. Было. Теперь же из него стоящий командир выйдет. Или вон Зубчик, неугомонная голова, за ним карабкается. Вроде щупл и ростом не вышел, а семерых стоит. Мал золотник да дорог. По очеркам Якорева Зубца в армии знают. Вон и башкир Акрам Закиров. Такого сапера не скоро сыщешь. Виртуоз хоть куда. Ярослава Бедового Максим проводил особенно долгим взглядом. Вырос новичок. Теперь он не станет плясать под пулями на бруствере окопа, как было в Румынии. Упорный белорус. Только в душе у него еще немало темных пятен, и выводить их ему, Максиму. А Тарас Голев! Старой закалки солдат: и парторг толковый, и бронебойщик что надо. Все герои, и о любом хоть роман пиши, не то что очерк. Да вот беда — о каждом из них все уже написано.

За Голевым карабкалась Оля Седова. До чего у нее большие ласковые глаза! Оля долго пролежала в госпитале и лишь на днях возвратилась в полк. Максим мало знал девушку и всю дорогу присматривался к радистке, невольно сравнивая ее с Верой и Таней. Ни на одну из них Оля не похожа. Вера строга и неприступна, Таня задумчива и сердечна. А у Оли веселый и задорный нрав. У разведчиков сразу глаза разгорелись, и они наперебой ухаживают за нею. Просто проходу не дают. Ну, в обиду себя Оля не даст. Сама кого хочешь обидит. Истинно, птичка-востричка, как ее давно прозвали в полку. Хохочет без умолку. С такой не заскучаешь. А отчаянная какая! Разве о ней написать? Впрочем, тоже не годится. Сейчас всех интересует не вчерашний, а сегодняшний день войны. А что о ней напишешь про сегодня?

Разведчики брали последнюю кручу. По-прежнему ни выстрела. Но стоило их дозорам продвинуться ближе к перевалу, как сверху резанул пулемет. Его оглушительный треск, подхваченный гулким горным эхом, раскололся на тысячи звуков, и, казалось, не один, а сотни пулеметов рвут и режут воздух. Мгновенно забыв про свои раздумья, Максим подавал команду за командой. Однако скоротечный бой затих также внезапно, как и начался.

Сбив немецкий заслон, бойцы вымахнули на самый гребень.

— Говерла! — донесся до Якорева обрадованный возглас проводника-гуцула.

Ничего подобного Максим нигде не видел. Присев у порога ветхой колибы, как зовут тут хижины-землянки гуцульских пастухов, он залюбовался чудесным ландшафтом. Вдали высились три гребня: один над другим, и последний — под облака. Вот они, хмурые Черногоры, и посреди их суровых вершин — величавая Говерла. А вокруг нее гребни окаменелых волн, над которыми нависли сизые тучи, слегка позолоченные косым солнцем. Подпирая их плечами, Поп Иван словно опасался, как бы они не осели на зеленые полонины лугов и серебряные нити горных рек.

— Какой край! — сказал Максим проводнику.

— Ой, як мила Гуцульщина! — отозвался тот, не оборачиваясь, и добавил: — Дуже красна ридна Гуцульщина.

Проводника-партизана бойцы любовно и ласково называют дядя Петро. Максим вскинул глаза и пригляделся к гуцулу. Добрый старикан! Сейчас он стоял в гордой позе, опираясь на свой диковинный самопал, сохранившийся едва ли не со времен опришков Олексы Довбуша, карпатская вольница которого еще два с лишним века назад долго приводила в трепет своих угнетателей. Большой и кряжистый, дядя Петро чем-то напоминал эти горы, что громоздились вокруг. На нем широченный в две ладони кожаный пояс. На крутое плечо небрежно накинут нарядный кожух. На голове обычная шляпа с пером, как это принято в здешних местах. Ридну армаду он встречал, одетый по-праздничному.

— Ты бывал на Говерле? — спросил Максим гуцула.

— Ни.

— А правда, с нее Дунай виден?

— Ни, а Москву, кажут, бачили.

— Москву?.. — изумился Максим.

Старик не ответил. Как можно сомневаться, раз кажут люди.

Солнце нехотя скатилось за кручи скал, и сразу, как бывает только в горах, померк день. На дальнем хребте потухло последнее дерево, только что горевшее в багрянце заката. Дозоры ушли вперед, а разведчики остались с головной заставой, закрепившейся на самом перевале.

Внизу на склонах запылали костры, и на их огонь заявились гуцульские партизаны. Большинство из них просто с палками и ножами, а некоторые и с огнестрельным оружием: или с самопалами, как у дяди Петро, или с мадьярскими и немецкими винтовками. На склонах дальних гор тоже стали вспыхивать костры, вначале немного, потом все больше и больше.

— То партизаны Олексы, то гуцулы, — убежденно произнес дядя Петро. — То огни привета Червоной Армаде.

Олексу Борканюка знает все Закарпатье. И как не знать! Он родился в самом центре Гуцульщины, в большом местечке Ясина, что за хребтом, недалеко от Рахова. Сюда, в родную Верховину, он вернулся в страшные годы хортистской оккупации, чтоб поднять людей на борьбу, и героически погиб здесь, выданный предателем. Героя гор знали и видели тысячи людей. Они читали его листовки и вместе с ним били врага. Им хорошо памятны его предсмертные слова, гордо брошенные в лицо палачам, слова о том, что все равно свет придет с востока.

— Ведал он, оттам, у тий сторони Москва! — объяснял гуцул, указывая за горы. — Ведал, даст она нам життя як свято.

У ближнего костра вдруг зазвучала песня, тихая и мелодичная:

Говерла, Говерла, гора изобилья,

Ты первой, Говерла, солнце встречаешь,

С ветрами всегда говоришь ты,

И думки тебе людские известны.

Это песня о сказочной Говерле, о горе-великанше, которую ни обойти, ни объехать; о горе несметных богатств, где пастбища немереные, стада несчитанные, виноградники нетронутые. На горе той сила и счастье людское, только не пускают к нему руки хозяев-чужеземцев, никак не пускают.

Ладная песня слово за словом раскрывала легенду.

— Чуете, колокол? — встрепенувшись, кивнул дядя Петро в сторону гор.

Максим прислушался. В бескрайней тишине, померкшей и неповторимой, отдаленно-отдаленно звучал колокол. То были не редкие удары церковного благовеста и не торжественный перезвон, как сказывают тут, святого праздника. То был тревожный и призывный звук набата, идущий прямо в сердце и заставлявший биться его настороженно и жарко, как бывает перед боем. И не понять, откуда он: то ли из Рахова, что затих внизу у Тиссы, то ли из Ясины, с родины Олексы Борканюка, то ли еще откуда.

— То колокол Говерлы, — убежденно сказал старый гуцул. — Почему звонит, спрашиваете? О том лишь Говерла ведает, да память людская… Чуете, гудит як?

За словами старика чувствовалась красивая легенда, в которой ум и сердце этих гор, и всем захотелось узнать ее.

Проводник-гуцул говорит тихо и торжественно, как о тайне, дорогой и сокровенной. Как знать, было ль то, иль народное сказанье обросло мудрой небылью, а Максиму верилось, было именно так, не иначе.

…Кто знает, когда то было: всякий счет годам потерян. Лишь память гор хранит дивну сказанку про горьку беду. Был на Говерле утес-дыбун: глаз не поднять, головы не запрокинуть. А в городе за ним — замок белокаменный, где жил мудрый русский князь. В мире и дружбе жил он с соседями, на чужую землю не зарился. Сыскались однако лиходеи-ненавистники, до чужого добра большие охотники. На Говерлу стали жадно посматривать. Призадумался князь, самолучших мастеров созвал и повелел им башню-великаншу воздвигнуть, чтоб с нее все Карпаты обозреть можно. Прослышал о том князь стольно-киевский, — серебряный колокол в горы послал. Послал, чтоб по всей краине его призывный звон раздавался. Пуще прежнего раззарились чужеземцы на добро горных людей и, захотев покорить их, с оружием двинулись на Говерлу. Долго и славно бились ее защитники, пока чужеземцы не сожгли города. Огонь проник в башню. Злодеи-пришельцы взревели от радости. Только не стихли еще ликующие клики захватчиков, как грянул гром, и эхо разнесло его по горам и долам. На месте рухнувшей башни взвился столб земли и дыму, выше неба взвился, и никакого колокола враги не нашли — его поглотила своя земля. Но и там у него сохранился голос. В дни больших тягот и бед народных колокол опять звонит по всем Карпатам.

— Чуете, вин знова кличе! — закончил старик. — Ишь, гудит як.

И в самом деле, отдаленно-отдаленно гудели набатные удары колокола. Может, то гуцульские партизаны сзывали своих товарищей для последней решающей схватки; может, они предупреждали об опасности соседние села и горные селения; может, призывно обращались за помощью к армии-освободительнице, идущей из-за гор, — кто знает!

2

Много их на фронте, необычных встреч.

Продвигаясь поутру с дозором, Максим увидел странную процессию горных всадников, спускавшихся крутой тропкой. Впереди ехал священник, за ним молодой гуцул с крестом, потом следовал гроб, именуемый здесь деревищем. Он подвешен на шесте, концы которого привязаны к седлам двух лошадей, идущих друг за другом. Затем гуськом тянулись, вероятно, родные и друзья покойного.

Дозорные вышли к тропе, и все трое молча взяли пол козырек. Ритуальная процессия застыла на месте.

— Слава Исусу! — опомнился первым священник.

— Русские, русские! — пронеслось из конца в конец.

Вместе с гуцулами разведчики вышли к небольшому горному кладбищу. Дорогой выяснилось, хоронили партизана, убитого в горах хортистами. Его сын Павло Орлай скорбно стоит у гроба, словно отрешенный от всего, что здесь происходит.

У Максима защемило сердце. Мигом вспомнился страшный день из давнего, давнего детства. В их дом ворвались тогда белые. Схватили отца, выволокли его во двор к высокому дереву и истерзанного повесили вниз головой. Максим же, перепуганный маленький мальчонка, упал на порог и, бессильный даже кричать, с ужасом глядел, как умирал отец. «Запомни, сынку!» — крикнул ом перед тем, как ему срубили голову. Да разве забыть такое! Оттого ему так и близки горестные чувства юноши-гуцула у гроба отца.

После похорон Павло Орлай подошел к Якореву.

— Возьми с собою, — попросил он. — Отец наказывал: придут русские — будь с ними.

Максим привел его в полк. Гуцул говорит по-русски, знает мадьярский, и его оставили проводником-переводчиком.

Двадцатидвухлетний Павло высок и статен, темноволос. Он лет на пять моложе Максима. Когда рассказывает о своей жизни, его кулаки крепко стиснуты, а в светло-голубых глазах, похожих на чистое верховинское небо, то и дело вспыхивают огоньки, злые и негодующие.

Отец Павло имел крошечное поле в сорок сягов; а сяг — мера небогатая — меньше четырех квадратных метров. Как прожить на такой земле!

— Ось погодите, привезу грошей — будет життя як свято! — подбадривал он жену с сыном, собираясь за океан.

Отцу повезло. Приехал, поправил семью, и снова подался в Америку. Павло подрос, и три зимы бегал в школу. Читал и писал лучше всех. Поощряя способного ученика, учитель устроил его в гимназию. А вскоре отец потерял работу и заболел, перестал слать гроши. Семье пришлось туго, и чтоб учиться, Павло был лесорубом и шахтером, собирал виноград и косил траву, натирал полы в мадьярских особняках.

Словесность в гимназии преподавал суровый с впалыми щеками чех, за строгой наружностью которого скрывалось однако доброе сердце. Мальчиков-украинцев насчитывались единицы. Он по-отцовски любил их и нередко рассказывал им о русской революции. Ничего подобного в учебниках не было. Оказывается, еще в 1918 году в Ясине был создан Гуцульский совет, и он пытался воссоединить Закарпатье с советской Украиной. Помешали англо-саксонские и французские правители. У юных гуцулов вспыхивали глаза. Живое слово учителя будило в них веру в светлые дни. А раз он прочитал им коротенькую выдержку из письма одного крестьянина-украинца, присланного тем в ужгородское отделение чешского департамента земледелия. В нем говорилось: «Дорогой департамент! Дорога принадлежит государству, воздух господу богу, а леса и поля — графу Шенборну; что же я должен делать?»

— Не решать с детьми социальных проблем: это не их дело! — услышали все скрипучий голос отца иерея, бесшумно прокравшегося в аудиторию. Словесник спокойно закрыл книгу.

— Дети должны знать правду! — возразил он иезуиту и, гордо поклонившись, вышел.

Холеное лицо иерея змеилось злорадной усмешкой. Он готовился читать буллу святого отца, и по классу пронесся глухой ропот. Духовный наставник давно изводил гимназистов папскими посланиями, и Павло Орлай, поднявшись с места, не без иронии сказал, как их удивляет такой интерес отца иерея к папским буллам.

— Nil admirari [1], сын мой! — закатывая глаза, ответил иерей.

— Omne nimium nocet [2]! — усмехнувшись, отпарировал юноша.

— Вы попомните мне, негодный! — рассвирепел униат и начал читать буллу Пия XI, призывавшую верующих к крестовому походу против русских.

Схоластическая латынь римского папы вызвала отвращение, и к подготовке уроков никто не притронулся.

— Ужо погодите, — грозил расходившийся служитель церкви, — всем попомню!..

А когда на улицах закарпатских городов стали хозяйничать хортисты, наступили еще более черные дни Закарпатья. Хортисты-мадьяроны, как тут окрестили венгерских реакционеров, вовсе запрещали все родное, национальное.

Вольнолюбивые гимназисты-украинцы собирались небольшими группами и тайно читали Шевченко и Пушкина, Горького и Маяковского, с жадностью ловили каждое слово, напоминавшее о России. На одном из таких собраний Павло с пафосом продекламировал стихотворение, вычитанное им в одном из старых мукачевских журналов:

Я карпатский руснак,

Стародавний казак,

Сторожил я века наши горы

От монгол, янычар,

Немчуры и мадьяр,

Изнывая без братской опоры.

Чуть не тысячу лет

Мы страдали от бед,

На скалах Прометеем распяты,

Но таили огонь,

И, сжимая ладонь,

Сохраняли для Руси Карпаты.

Дальше