Едва прозвучали последние слова, как распахнулась дверь. На пороге стоял иерей и, потирая, будто намыливая руки, злорадно усмехался:
— En flagran delit! [3] — произнес он по-французски свою излюбленную фразу.
Павло Орлая арестовали в тот же день, и для него потекли томительные дни заточения.
Хортистские жандармы день и ночь истязали заключенных. Вместо рассказа об этом Павло молча поднял рубаху, и все увидели красно-лиловую роспись рубцов и ссадин по всему телу.
Через год юношу судили. А в день суда в город ворвались партизаны и вызволили заключенных. Так Павло очутился на свободе. В партизанском отряде его поджидала новая радость: вернулся отец. Он тоже в партизанах. Дома еще не был — в селе жандармский пост, да и далеко до дому. Но в горах уже гудели русские пушки — значит, скоро освобождение, скоро домой. Этим жили все. Да вот отец не дожил до светлого дня и погиб за день до прихода русских.
— Не горюй, Павло, — мягко взял его за руку Максим, — не горюй, дорогой товарищ! Закончим войну, — и дома будешь, и никакой иезуит не помешает тебе учиться. Верь, не помешает!
3
Разбив противника, полк вошел в Рахов. Как и всем, Якореву понравилась гуцульская столица. Здесь все необычно: и торговые ряды с бедной церквушкой на взгорье; и главная улица вдоль реки, где множество лавчонок и магазинов; и журчанье неумолчной Тиссы, что без устали гремит под боком; и горы из любого окна, обступившие Рахов со всех сторон и продвинувшиеся в самый город, улицы которого горбятся на их каменных перекатах. Но особо замечательны люди, родные и близкие. Они обступают каждого солдата, радушно зазывают в мазаные хаты; предлагают молоко и сыр, добры парадички [4] и истекающие соком черницы [5], потчуют всем, что есть лучшего, и никак не понимают, как можно солдату отказаться от стаканчика доброй палинки или сливовицы.
На просторной площадке, неподалеку от базара, большой круг. Акрам Закиров вынес свою красномехую волшебницу и играет пляску за пляской. Пляшут гуцулы с душой, в них много благородного вкуса и темперамента, буйного и неудержимого.
Максим увидел вдруг комбата Николу Думбадзе.
— А ну, мою любимую! — озорно вступил тот в круг, и в глазах его блеснула удаль, которая, хочешь не хочешь, сама собой расправляет твои плечи, выше поднимает голову.
Акрам заиграл лезгинку. Вскинув руки, Никола мелким и плавным поскоком пошел по кругу. Потом осторожно зачастил, ускоряя темп. Еще минута и, казалось, захваченный вихрем искрометного танца, он уже нисколько не располагал собою и весь был во власти неистовой мелодии, что как ветер волну несет его, куда и как ей только хочется.
Молодые гуцулы переглянулись, восхищенно прищелкнув языком, а девушки-горянки невольно подались вперед, и, хоть у каждой из них по-своему екнуло сердце, у всех одинаково ярко запылали щеки. Максим сначала редко через такт, потом чаще и чаще начал подхлопывать в ладоши. Его мигом поддержали десятки бойцов, рассеянных по кругу, а через минуту-другую и весь круг, расцвеченный пестрядью гуцульских вышивок. Когда же Максим вскрикнул «асса», удары рук стали чаще и жарче; «асса», «асса», «асса», — повторяли теперь сотни голосов, накалявшихся все более и более. Сам Никола, если б далее захотел, не мог бы теперь остановить вихревой музыки, стремительно несшей его по кругу. Он весь принадлежал этим людям, так же, как и они, всей душой слитые с ним, тоже не могли б остановить ни рук, ни голоса, ни сердца, если б не волшебник, которому все подвластно и послушно. Он разом оборвал мелодию.
Весь круг неистово зааплодировал, потом будто по команде устремился к центру и, стиснув Николу, поднял его на воздух.
С базара Максим завернул к мазаной хате дяди Петро, где обосновались разведчики. В комнате полно бокорашей, как зовут здесь лесосплавщиков. Они обступили старика Голева, возле которого чинно восседал сам дядя Петро и запросто без прикрас рассказывал о своей жизни. Примостившись на низкой скамейке, Максим оглядел комнату. Как и всюду, стены расписаны поверху вишнями и за потолочные балки заткнуты оранжевые неувядающие купчаки.
— Дякую вам, добре, — благодарил хозяин солдат за махорку и снова продолжал рассказывать.
Еще мальчишкой ушел он из родных мест «долю по свету глядаты». Копал солотвинскую соль, батрачил у венгерских помещиков, был грузчиком в Амстердаме. Много раз его сманивали в пенсильванские шахты, да не поехал: жена померла, с кем Оленку оставить, а везти ее на чужбину боязно. Потому чуть не задарма и пошел в лесорубы к Шенборну.
— Це дуже погано! — беспокойно почесывал хозяин за ухом.
— А пашня е у тебе? — допытывался уралец Голев.
— Е, сорок сягов.
— Тесно живете.
— Ой, дуже тисно, як в деревище, — сокрушался старик.
— Теперь сам будешь хозяином, — сказал Голев. — Не затем пришли мы, чтоб оставить у вас на шее разбойника Шенборна.
— Розумию, друже, розумию.
Шумно распахнулась дверь, и у порога на минуту приостановилась красавица-горянка в ярком праздничном костюме.
— Тату!
Дядя Петро, широко расставив руки, пошел навстречу.
— Оленка! — обнял он молодую женщину и долго не выпускал из рук.
— Я до тебе, тату: пидемо на Тиссу к партизанам на свято. Пидемо, тату! — и только тут Олена увидела вдруг Якорева. — Так то же Максим, тату, Максим, — повернулась она к отцу. — Коли б не пришов вин своечасно, не жити б тоди твоий Олене. Дякуй его, тату. Ну, дякуй же!
Шагнув навстречу, изумленный Якорев весело улыбался. Нет, он никак не представлял, что эта Оленка — дочь дяди Петро.
4
К командиру полка Павло привел Михайло Бабича. Это пожилой гуцул, степенный рабочий с солекопален. Командир отряда ранен, а Бабич его заместитель. Он пришел пригласить офицеров на берег Тиссы пообедать с партизанами.
Андрей Жаров с интересом присматривался к гуцулу. Он худощав, малоподвижен, зато разговорчив. Речь у него живая, то очень степенная, то слишком стремительная, смотря по тому, о чем разговор. Сейчас всю дорогу он рассказывал о партизанах.
Людям до сих пор памятны дни сорок первого года Захлебываясь, хортисты кричали о гибели Москвы. От черных вестей у всякого гуцула холодела душа. Но однажды из-за гор вынырнул краснозвездный посланец. Синие листовки, как голуби, закружились в воздухе. Они принесли самое главное: правду и надежду. Жива большая Родина! И тогда не по дням, а по часам стала расти закарпатская вольница грозных мстителей. И что только не предпринималось, чтоб уничтожить партизанские силы. А они, что трава, росли и росли — на всяком клочке земли появлялись, и громить их отряды карателей не раз поднимались в горы.
Вот и недавно хортисты появились вдруг на Верховине, у гражды [6] Матвея Козаря. Хозяин вовремя заметил карателей, и партизаны скрылись. Хортисты все же арестовали Матвея и его жену Оленку.
— Где партизаны? — пристали они к гуцулу.
— Никаких партизан не знаю, — отнекивался Козарь.
— А кто ж был тут?
— Пастухи-гуцулы, вас испугались.
Большеголовый толстяк махнул рукой, и Оленку привязали к тонкому ясеню, вывернув ей руки за спину. Женщина повисла в полуметре над землею. Матвея, рванувшегося к ней на помощь, отхлестали плетью.
— Не надо, Матвей, не надо, — останавливала его Олена.
— Где партизаны? — подступали к ней каратели.
— Не розумию, ироды.
— Говори, загубим!.. — грозили ей снова.
Большеголовый толстяк с оплывшим лицом, подскочил к ней и, взмахнув клюшкой, зацепил за ворот платья.
— Говори!
Она зло плюнула ему в лицо.
— Ах, так! Вот тебе, вот! — свирепел офицер, срывая с нее остатки платья. — Вот, вот!
У Козаря зашлось сердце, и он зубами вцепился в плечо хортиста. Матвея оторвали и снова иссекли плетью.
— Любишь жену — говори ты! — подступал к нему офицер.
Гуцул молчал.
— Говори.
Матвея секли еще и еще, но он лишь молча извивался под плетью. Сначала боль обжигала его, но скоро тело совсем отупело, он чувствовал только, как в груди глухо отдаются удары. Перед глазами поплыли огненные круги, и он перестал видеть.
Очнулся от холодной воды, которая заливала рот, нос, уши.
— Говори.
Он только посмотрел на свою Олену, все также висевшую на молодом ясене, и у него еще больше сжалось сердце.
— Оленка! — выдохнул он.
Почти нагая, она совсем уронила на грудь голову и висела беспомощная и растерзанная, а на слова Матвея лишь слабо подняла глаза. Каратели ожесточились. Схватив Козаря, они и его подвесили ко второму ясеню против Олены. Затем начали таскать хворост, сваливая его у комлей под ногами своих жертв. «Жечь станут», — мелькнула догадка, и Матвей почувствовал, как холодные капли пота скатываются со лба на щеку, потом на обнаженную грудь. Он взглянул на жинку — и у нее тоже. Она с трудом подняла взгляд, тихо вымолвила:
— Молчи, Матвей! — и голова ее измученно свисла на грудь.
В Олену запустили чуркой, и по лицу женщины заструилась кровь. Каратели подпалили хворост. Большеголовый толстяк подошел к Матвею, под которым уже змеилось пламя, и снова потребовал:
— Говори.
Матвей обвел взглядом горы, и какими особенно дорогими они показались ему теперь. Ведь тут прошла его жизнь. Тут еще мальчишкой, как заведено, отец ставил его лицом к восходу солнца и говорил: — Оттам Россия, Москва; оттам счастье! Сам он не дождался его. В эту землю Матвей закопал отца и мать. Тут он полюбил потом Оленку, первую красавицу на всю Верховину. Сколько побатрачил он, чтоб справить их свадьбу. Вот у них и гражда своя, и кусок поля есть, и свое небольшое стадо. Что еще надо сердцу гуцула! А много ему надо. И пошел Матвей в партизаны, пошел биться за свое счастье. Да вот оно и близко. По всем Карпатам гудят русские пушки. А вот, подишь ты, сгорит Матвей, и пройдет мимо него это жаркое счастье.
Языки пламени вдруг коснулись ног. Вот она, мучительница-смерть! Еще немного, и не увидит Матвей своих гор, голубого верховинского неба, Оленки своей. Он взглянул на нее и увидел, как и под ее деревом подпаливают хворост.
— Оленка, ридна Оленка!
— Прощай, прощай, друже!
Он благодарно посмотрел на жену. Нет, силы нашей им не сжечь. Но откуда, откуда эта сила? — допрашивал он самого себя. От них, оттуда, — мысленно решил Матвей, снова услышав далекие раскаты советской артиллерии. И вдруг ощутил нестерпимую боль в ногах; его постолы начинало лизать раздуваемое ветром пламя.
— Говори, не поздно еще! — требовал начальник карателей.
— Вот они, тут, в горах мои партизаны! — грозно закричал гуцул. — Тут они! Умру я, они бить вас будут, бить. Чуете, гудит як! То Красная Армия идет через горы! Конец вам, конец!
И в ту же минуту грянул выстрел. И не выстрел, а залп. И не залп, а тысяча залпов. Но сознание Матвея уже бессильно справиться со случившимся…
На берегу Тиссы офицеров обступили партизаны и партизанки, и каждому захотелось обнять их, пожать руки, сказать доброе слово. Несколько простых столов выставлены прямо на лужайке. Весь обед, очень простой и скромный, проходит в самой оживленной беседе. За обедом Бабич и досказал всю историю про Матвея и Олену.
…Первое, что пробилось в сознание гуцула, было потрескивание сухих горящих сучьев. Открыв глаза, он увидел над собою небо, и два молодых ясеня. Сильное пламя, раздутое у комлей, высоко вздымалось вверх и на одном из деревьев обнимало человеческую фигуру, корчившуюся на стволе ясеня.
— Оленка, Олена! — в отчаянии вскрикнул Козарь, порываясь с земли к горящему дереву. — Что ж они наделали с тобой! — и с страшной болью во всем теле упал на землю. Но прежде чем упал он, взгляд его поймал дорогой образ женщины, лежавшей рядом: — Оленка!.. — только выдохнул он и снова впал в беспамятство.
А когда очнулся, обгоревший труп хортиста еще висел на ясене. «Палачу и смерть палаческая! — расслышал он гневный голос Бабича. — Они сами ее придумали, и не нам стыдиться этого», — словно оправдывал тот партизан, казнивших главаря карателей на том же ясене, с которого Зубец и Якорев только что сняли Олену.
Разведчики поспели вовремя.
Оживленный разговор за столами идет своим чередом, и к рассказу Бабича прислушиваются немногие.
— А где ж они теперь? — спросил Жаров.
— Кто? — не сразу догадался командир отряда, о ком речь.
— Да кто — Матвей, Олена…
— Да вот он, в отряде, — указал Бабич на совсем молодого партизана.
Матвей Козарь представлялся рослым богатырем с плечами в косую сажень, и воображение теперь отказывалось представить этого стройного хрупкого юношу с красивым обветренным лицом на пламенеющем дереве и взывающим к родным горам о мести и справедливости.
— А вот и Олена, — добавил Бабич, указывая на женщину, вставшую из-за стола. — Я о тебе тут рассказывал, — пояснил он и, усмехнувшись, добавил: — Как на ясене горела, да не сгорела…
— Да годи вам! — отмахнулась женщина. — Чи ж цикаво це слухаты. Про иньших крашче скажите.
Бабич, знать, ничуть не преувеличивал, когда говорил, что это первая красавица на Верховине. Гибкая, как лоза, она казалась необыкновенно живой и подвижной. Яркий платок небрежно откинут с головы на плечи. На сорочке искусно расцвечен ошеек, и на нем узкое монисто из коралликов, широко вышиты грудь и дудики, как зовут здесь рукавчики. Костюм обычен, весь Рахов одет почти одинаково. Тем не менее, молодая женщина необыкновенно привлекательна. Щеки в румянце, большие лучистые глаза искрятся из-под черных-пречерных бровей и смотрят игриво и ласково, как смотрит нашаливший ребенок, зная, что его не накажут. Маленький, резко очерченный рот, чуть лукав, а заостренный и немного выдающийся вперед подбородок говорит об упрямстве и твердости. Во взгляде, в жесте, в слове — во всем чувствуется самостоятельность и сила, привлекающая и покоряющая. Ее почему-то легко представить на пламенеющем ясене — такая сгорит и ничего не скажет.
Матвей полуобернулся и с гордостью окинул взглядом свою Оленку и, видать, остался довольным: посмотрите, дескать, какая умница и какая красавица, разве сыскать еще такую.
— Вы про себя расскажите, — просто сказала Олена, обращаясь к заместителю командира отряда, — от е що послухаты!
Но о себе он не стал рассказывать. Жизнь тут, як болото: куда ни ступишь, грузнешь и только. — А из него выберешься, все одно крутишься, как отара на объеденной полонине: ухватиться не за что. Что тут рассказывать.
Помолчав, стали обсуждать самые насущные вопросы:
— Яку власть строить? Як ее строить? — допытывался Бабич.
— Народную власть, — разъяснял Жаров, — свою, народную.
— Так и думаем, люди в ридну семью хочут, в ридну советску Украину хочут. Как заказать сердцу.
— Пусть и решат сами люди, — говорил Жаров, — выберут свою власть и решат. Они не ошибутся.
— Я и думаю: одни партизаны должны жизнь по-новому строить, другим еще воевать надо, — уже горячо продолжал Бабич. — Вместе с вами воевать станем. За мир воевать, щоб крашче булы життя и праця! — обвел он взглядом всех партизан. — Щоб кращим стало майбутне! — заключил он опять по-украински, хоть и сносно говорит по-русски.
Неподалеку вспыхнула песня-коломыйка, звучная спиванка, как ее называют тут. Она весела и задорна, под такую можно и плясать в присядку и идти маршем в бои и походы.
Козари вы, козари,
Козари — герои…
5
Жизнь неслась горным потоком: бурно и стремительно. В душе ежечасно пробуждалось что-то новое, необычное, что восхищало и тревожило, заставляя думать. Выше всех чувств Максим чтил верность. Он знал ее вдохновляющую силу и красоту. И вот его верность никому не нужна. Лариса молчит три года. Оттого и любовь к ней давно померкла. Вера Высоцкая здесь, рядом. Она могла бы наградить его настоящим счастьем. Но сердце ее принадлежит другому. Что ж, добиваться ее любви? Или мучиться и терзаться, отдавшись отчаянию? Максим горько усмехнулся. Так это было нелепо и ненужно. Нет, в мученики он не годится. Каленым железом выжечь все, что мешает жить, воевать. Выжечь! Настоящая любовь не может, не должна терзать и мучить. Так ему казалось. Но он не мог и сознаться себе, что ему еще грустно и больно от этих утрат. В душе стало пусто и тускло. Мысли невольно обращались к прошлому, искали всяческих оправданий его Ларисе. Порой ему даже казалось, он по-прежнему любит ее, веселую и немножко взбалмошную, которая нередко дразнила его своими капризами. Неужели любит? Нет, лучше совсем избавиться от всей проклятой лирики!