На Орловщине, видно, много было кирпичных построек: в каждой деревне непременно встретишь кирпичные стены. Кое-где жители вернулись. На стены навалены жерди, пласты дерна, окна заткнуты соломой — нет ни стекла, ни тряпок. «Как они будут здесь жить зимой?» — думаешь в тоске. Девчонка в солдатском ватнике, длинном, до пят — дети здесь, как правило, одеты в военное отрепье, — гонит корову. Погрохатывает ботало. Корова рыжая, с длинным и тяжелым хвостом, которым она кокетливо помахивает. Видно, что не только люди, но и сама корова удивляется: как это она попала в такую пустыню?
— Издалека? — спрашивает девчонку капитан Литвиненко.
— А из лесу. Из ямы.
— И долго в яме сидели?
— А три месяца.
— Что ж, и корова сидела?
— А она лучше нас сидела. Она что, ей бы травы, — отвечает девчонка и легонько хлещет корову прутом.
Капитан Иван Литвиненко — кубанский казак. Ему двадцать пять лет. Он стройный, сероглазый. У него милый детский рот и чудесная простая улыбка. За прорыв на реке Зуше и взятие Орла у него два ордена — Александра Невского и Красной Звезды.
Обращаюсь к нему:
— Расскажите, пожалуйста, поподробнее. Мне сдается, что вы способны рассказывать подробно.
— Можно.
Он сдвинул пилотку на затылок.
— Прорвали оборону противника и продвинулись в направлении города Орла…
— Позвольте, а что было до прорыва?
— Делали другие прорывы, обучались.
— Как обучались?
Он смеется:
— Обучались в бою. Выходило.
— Я вижу, что выходило, но ведь вы обещали подробнее.
— А куда ж еще подробнее! — восклицает он совершенно искренно. — Я ведь и так уже минут десять рассказываю. О таком подлом враге и этого времени жалко.
— Вы рассказываете не о враге, а о наших бойцах.
— Так ведь бойцы-то врага били! — твердит он упрямо. — Хочешь не хочешь — все равно о враге надо рассказать, а мне о нем противно не только рассказывать, а и думать.
Но я все-таки добираюсь до него. Начинаю расспрашивать о нем самом. Окончил семилетку, учился затем в политико-просветительном техникуме, откуда и поехал инспектором политпросветучреждений в Хабаровский край. Проработал месяц — воинская служба. Зачислили в полк связи, затем пехотное училище, а там — командир роты. С этой ротой попал на Калининский фронт, где прошел триста пятьдесят километров лесами.
— С малолетства привык к простору — Кубань! А тут пни, кочки да валежник, трудно до слез. Стало легче, когда командиром батальона назначили: ответственности больше, о себе не думаешь. Два месяца ходил с батальоном, воевал. Ранили. Два месяца в госпитале. Прибыл в 380-ю. Хорошая дивизия!
Поставили меня во главе лыжного батальона — веселей войны нет, как на лыжах, особенно когда привыкнешь. Но сперва трудно… Везде трудно, если дело незнакомое, — говорит он, и серые глаза его играют. Видно, ему хочется скорее закончить рассказ и перейти к тому, что таится в нем и что просится наружу. Он торопится, глотает слова и оборвал бы с радостью рассказ на полуслове, но серьезный человек с карандашом в руке сидит против него и ждет. Кроме того, он же понимает: прорыв на Орел — история! — 23 февраля ранили, увезли. Я просыпаюсь. Госпиталь. Опять. Вот скука! Выпросил под благовидным предлогом историю болезни и бежал в свою дивизию. Близок Орел. Обучал батальон до прорыва на реке Зуше. Маневрировали, прямо не брали. «Тигры» там, «фердинанды» — металл толстый, но и он горел пламенем! Теперь про деревню Победное? Это уже под Орлом.
— Давайте про Победное. Название-то какое!
— Да, название и мне понравилось, когда бой кончился. Там стоял полк немцев. Батальон решил не развертывать, пустил по лощине роту. Был бой. Взяли! Командир дивизии объявил благодарность. Немцы пытались восстановить положение. Шел против меня батальон, а потом пленный и говорит: «Оглянулся я, а от всего батальона — три человека, я в том числе». Целый день был бой, прошли с боем двадцать три километра, обошли и захватили деревню Наумовку, где взяли шесть самоходных пушек, два миномета — то, что я видел. А трофеев было много. Затем на реке Оптухе мой батальон держал оборону на фронте в шесть километров… и вышли к Орлу!
Выпалив все это, он взглянул на меня торжествующими глазами, и мне стало ясно, что подробностей от него не дождаться. Молодое лицо его горело, словно он рысью пробежал по всему этому маршруту. Виденное теснилось и не укладывалось в памяти. Мне приятно было смотреть на него: какая несокрушимая и уверенная сила! «Любопытно, что же он считает основным и к чему он так торопится?» — думал я.
— Можно про Орел теперь? — говорит он. — Основное?
— Конечно.
И думаю: «Вот оно!»
Он хлопнул себя рукой по колену и весь как-то напружинился.
— В начале операции командир дивизии полковник Кустов сказал нам, что предстоит взять Орел и что это имеет международное значение. Я подумал: «Значение, безусловно, имеет, но насчет международного что-то сомневаюсь». Теперь беру свои слова обратно. Безусловно международное!
— Еще бы!
— Командир говорит: «Во что бы то ни стало ворваться и водрузить советский флаг!» Это он иносказательно, а мы думаем: «А хорошо бы, действительно, флаг! Красиво!» Врываемся к вокзалу. А там неподалеку церковь. Гляжу на церковь и думаю: «Вот бы хорошо где флаг-то водрузить». А у немцев — танки, артиллерия и пулемет. Попробуй водрузи, они на тебе смерть водрузят. На улице двенадцать танков бьют по тебе прямой наводкой!
— Отложили — водрузить?
— В 2 часа 49 минут на правом фланге, на церкви, водрузили! В 3 часа 13 минут доложили командиру полка и командиру дивизии.
— Знамя полка?
— Нет, другое. Стоим у стены дома, немцы по нас из танка бьют, кругом осколки, раненые стонут. А тут из подвала какой-то лысый гражданин лезет, и прямо под ноги. Я его чуть было не дернул из пистолета, думаю — оккупант переодетый. А у него знамя в газету завернуто! Знамя какого-то профсоюза, извините, не помню. Все время, говорит, в подвале держал, а теперь не могу, разрешите, не будем красноармейцев от боя отрывать, я сам на колокольню влезу, водружу. Нет, говорю, это не порядок. Наша дивизия в город вошла, она и знамя водрузит, а вы можете в качестве свидетеля. Показывайте дорогу.
Дал знамя связисту, гражданин указывает ему дорогу, а немцы остервенели, так и сыплют металл. Но ничего, забрались, водрузили, оба целы. Опустились они, и к тому времени немцы отступили. Подарки. Цветы. «Ура» такое, не остановишь. У нас на Кубани места очень культурные, но Орел — выдающееся явление. Такую точку в бою поставить: знамя! Очень он мне понравился и местоположением и душевным своим состоянием. Я рад, что мне пришлось отбивать его, и рад присоединиться к мнению Кустова о международном значении Орла!
8. Переправа
Совсем светло. Прошли сорок километров лесами и полями. Марш кончился. Сегодня к вечеру или самое позднее завтра — бой. Отставших нет. Ноги стерли только пять человек. Головные отряды разместились уже на месте дневки. На сгоревшую избу саперы настилают крышу из черных обуглившихся деревьев. Внизу уже топится печь. Адъютант полковника нашел где-то белую-пребелую, чуть ли не фаянсовую ванну. Ее поставили посредине кривого и темного пола, стены тоже кривые и темные, окна заткнуты шинелью, и как странно видеть эту ванну, по краям украшенную розовыми цветочками.
Выпятив грудь и отставив ногу, возле ванны стоит полковник Кустов. В бурьяне завтракают музыканты — они поиграли достаточно. Я спрашиваю Кустова об орловском флаге.
Он улыбнулся и сказал:
— А впрочем, может быть, и был флаг. С нашим народом все возможно. Видели, как шла дивизия? Орлы! Они далеко полетят. Верно, Травков?
Травков, связист сибиряк, с которым я недавно разговаривал, снова пришел ко мне «дополнить факты», как он обещал в конце прошлого разговора.
— Так точно, товарищ полковник. Орел, он ведь высоко летит.
— И с вышины видит?
— Вот я это и говорю, — подтверждает он и подходит ко мне. — С вышины мы видели факты. В Орле опять же. Зашли мы в подвал разрушенного дома. Связь тянули. Кровь. Будто ведро ее пролили. И в крови лежит пятилетняя девочка. Умирает тут же женщина. Мужчина тяжело ранен. Немцы, видишь ли, отступая, забежали в подвал, видят — прячутся русские. Убили сначала девочку, потом женщину, а там и мужчину, да не до смерти, а так, чтобы теплилась жизнь, чтобы он намучился досыта…
— Было это, было, — говорит полковник. — Было, Травков.
— А как же! Своими глазами. Вышли мы из подвала. Шатаемся от злости. Прислонились к стене. А на стене объявление немецкого коменданта города: «За сообща совершенное убийство германского солдата приговорены к расстрелу следующие жители города…»
Травков достал записную книжку. Он с трудом прочел фамилии расстрелянных — так дрожали руки от негодования, когда записывал.
— Пожжена земля, попалена, расстреляна. И не земля будто, а страшное место, ад! Думаешь когда: лучше бы уж эти места ночью проходить — темно, глаз не видит. А затем — нет, надо обозначить все это разрушение, надо запомнить и сынам, внукам, правнукам передать. Ведь все это — сызнова. Товарищ полковник, ведь сызнова надо все это сооружать! Пахать, сеять, стены ставить, машины строить, скотину разводить, леса растить… возобновлять, господи ты боже мой!..
— Да ведь ты уже начал, — сказал полковник.
— Чего? — в недоумении, забыв даже величание, спросил сибиряк.
— Возобновлять.
— Когда, товарищ полковник?
— А в Орле, — сказал Кустов. — Помнишь, заняли мы восточную часть города, и подошла наша дивизия к устью Орлика, где он сливается с Окой. Плотина немцами взорвана — груда. Инженеры на нее и не глядят — куда там исправлять! — ищут брод для артиллерии и танков. А у меня, заметьте, в дивизии много умных людей и есть даже таланты: умеют выбирать счастливое место, где немцев побольше. Я приказываю протянуть через глыбы дощечки, пусть по одному переходят. А немцы с западного берега ведут огонь, и усиленный. А здесь собрались жители, глядят, как мы пойдем на тот берег. И слышу, какой-то человек крикнул: «Товарищи, что же это такое? Что вы смотрите? Поможем Красной Армии!» И в пятнадцать минут — кто чем: бревнами, шкафами, столами, досками, сундуками, — все дома шиворот-навыворот! Прямо сказать, запрудили реку. Пошла пехота. Саперы настилают доски…
— Бабы стелют доски, — вспоминает Травков, — я веду машины, снаряды — хряс, хряс рядом, а полковник с машины руководит переправой.
Полковник Кустов пошел было, словно желая развеять одолевавшие его воспоминания, которым, по его мнению, теперь не время предаваться. Сделав несколько шагов, он вернулся. Смуглое лицо его пылало, глаза сверкали верой.
— Был флаг! — с силой, громко сказал он.
Я так опешил, что и забыл про флаг, о котором сам только что спрашивал:
— Какой флаг?
— А на церкви. Литвиненко говорил. Был! В Орле. И не мог не быть — такой народ. Ему без флага невозможно.
И полковник добавил:
— Он вывесил флаг. И… говорю тебе, Травков тогда же принялся за возрождение города: строил плотину. Он ее строил, так сказать, и для нашей переправы, и для своей — в будущее, так сказать, — переправы… Через реки крови к жизни! — крикнул полковник, и глаза его засияли еще ярче.
Сияли глаза и у Травкова. Он тихо сказал:
— Сызнова… хорошо!
И видно было, что это «сызнова» соединяло его с домом, с оставленными родными и знакомыми, со всем-всем творчеством вечно неумирающей и неуничтожаемой жизни. Полковник Кустов был для него частью этой плодоносной жизни — такая любовь к командиру, уважение к нему читались в его взоре, слышались в его словах. Связисту было уже под сорок, а в эти годы трудновато привязываться «сызнова» к людям, но он привязался — и к полковнику, и к своей дивизии, ибо эта дивизия, эта армия — его народ, его дом, его отчизна, его будущее, те орлы, с которыми он вместе летит к творчеству, к жизни!
Лесами, вдоль фронта, ночным маршем идет 380-я пехотная, та, которой Сталин дал гордое имя Орловской, крылатое имя — Орловской!
Орловская спешит в бой.
Завтра — бой. Завтра, как и сегодня, — отмщение врагу, уничтожение врага, разгром его, победа над ним. Так велит история, та история, которую пишет наше советское оружие, наши солдаты, наши орлы.
Сентябрь — ноябрь 1943 года
НА БЕРЛИН!
Дорога наступления
В трех — четырех километрах от линии огня попался нам участок дороги, сильно поврежденный взрывами снарядов. Мы объехали его, проковыляв по выбоинам, и, наверное, моментально бы забыли о них, кабы не одно обстоятельство. Как раз напротив выбоин, венчая собою окраину городка, находится большой кирпичный сарай с раскидистой черепичной крышей. Наполовину застекленные двери сарая сняты воздушной волной, и во всю глубину его вы видите огромную погребальную колымагу, крытую могильно-черным лаком, балдахин колымаги украшен серебряным, развесисто печальным позументом, а сиденье кучера — широкое, как диван.
Высокий сосновый лес возле городка изломан, иссечен, не осталось ни одной целой ветви. Немцы собирались сильно укрепить лес и дороги к нему, но наш огонь подошел к ним так стремительно и могуче, что в канавах возле дороги осталось все приготовленное для обороны, валяются мины, и, словно след бегущего, впились в обочину дороги на равномерном расстоянии огромные круги колючей проволоки. Дома от залпов артиллерии расползлись в стороны, стали какие-то косматые, и только сарай с огромной черной колымагой остался цел, как бы в поучение потомкам. Заматерелая в самолюбии и надменности Германия любила пышные похороны. Она их получила. Широкозадый, тупой фашистский возница везет ее сейчас к гибели.
Я только что видел Штеттин.
Видел я этот город с наблюдательного пункта одной из батарей, неподалеку от берега Одера. Глядел я в стереотрубу.
Стереотруба медленно вела меня вдоль набережных, погруженных в мертвое, гробовое молчание, проходила мимо пристаней, среди кранов, холмов каменного угля, поднималась выше, выходила на безмолвные улицы, остановилась возле колонны какого-то высокого, богато украшенного здания, по-видимому театра, уперлась в собор святого Иакова, прошла мимо ратуши и увидела дымящийся завод, едва ли не единственный работающий из всех многих заводов Штеттина. В немой, угрюмой, затаенной злобе лежал перед нами Штеттин. Он дремал в предсмертном сне; изредка где-то за городом поднимался белый ствол дыма — это немцы били по нашему, восточному берегу Одера.
В стороне от дороги на Альтдамм и Штеттин есть узкое и продолговатое озеро. Небо в нависших тучах, ветер строгий, тугой, и оттого колючая проволока вокруг завода и вокруг рабочих бараков, ее клинообразные колючки кажутся особенно густо разросшимися. Низкие ворота. Часовой, проверив наши документы, пропускает. Мы на территории секретного немецкого завода, вырабатывавшего морские торпеды, построенного недавно, едва ли не в 1943 году.
Длинные, приземистые корпуса разделены бетонными дорожками шириной в добрый переулок. Все свободное пространство засажено молодыми соснами с целью маскировки. С той же целью заводские корпуса окрашены в густо-зеленый цвет. Электростанция за двойной стеной из кирпича. В машинном отделении электростанции есть люки, туда вложены плиты взрывчатки и подведены провода.
Нынешнее зимне-весеннее наступление, широкое и победоносное, с новой, необыкновенной силой показало всю мощь советской тактики маневрирования. Мы наносим врагу удар в желаемом нами направлении и желаемой нами силы. Мы делаем то, что выгодно нам и невыгодно немцам. На множестве примеров видно это. Вот хотя бы этот торпедный завод. Куда как надо было немцам уничтожить эти цехи, машины, гидравлические прессы, чертежи — и все было приготовлено для уничтожения, а уничтожить пришлось немногое. Потопили испытательные катера, потопили в озере кое-какое оборудование, из трех машин электростанции увезли одну, а многое, очень многое осталось — и, как всегда после немцев, остались следы преступлений, скрыть их, уничтожить их невозможно.
В одном из домов для администрации мы наткнулись на труп немца. Это лысый немолодой немец в форменной куртке и брюках навыпуск. Он лежит на полу, ухватившись застывшей рукой за ножку кровати. Следов ранений нет. Он, по-видимому, умер от разрыва сердца.