И командарм смотрит в сад. И всем нам кажется упоминание о Льве Толстом таким уместным, таким понятным и таким трогательным, словно где-то здесь, за кустами воздушной сирени, прошла его тень. Нынче все — от командарма до бойца — под впечатлением огромной ответственности приближающейся битвы, в которой сыны великой отчизны будут защищать от фашизма культуру не только нашей страны, но и жизнь и культуру всего человечества, а кто лучше Льва Толстого мог понять и воспеть величие битвы за счастье человечества?..
III
Вчера я встретил полковника Аралова. Это — высокий, слегка сутулый человек с мягкими манерами и тихим голосом. Перед войной он был заместителем заведующего Литературным музеем в Москве. В 1941 году этот старый революционер пошел добровольцем в ополченскую дивизию. Улыбаясь, он говорит:
— Я проделал блестящий путь: от Москвы-реки до Одера, и в одной и той же армии. — И он добавляет, относясь с мягкой иронией к своему возрасту: — А также не менее блестящую карьеру: от рядового до полковника.
Сейчас он начальник трофейного отдела армии. Он с гордостью говорит, что армия, где он служит, за время войны собрала и отправила тылу свыше ста тысяч тонн металлолома.
Окно его узкой и длинной комнаты выходит во двор помещичьего дома. За сараями и деревьями блестит капризно вода: не то речка, не то озерко. Окно открыто. Ласковый и пахучий запах молодой травы доносится сюда.
Вокруг — на столе, диване и просто на полу — книги, картины, китайская резьба по слоновой кости. Все это было награблено немцами, и все это найдено нашими бойцами. Аралов показывает нам собрание гравюр из Павловского дворца. Затем он бережно достает небольшую книгу в кожаном переплете, темно-коричневом, жирном на ощупь. С особым игольчато-колющим чувством берешь эту книгу. Очарование времени, очарование гения охватывает вас.
Это — первое издание труда Коперника. Это — первый удар в великий колокол Возрождения, удар мощный, удар, сделанный рукою славянина.
И после того как мы вдоволь нагляделись на Коперника, полковник подает нам «Колокол» Герцена.
Гений Коперника, гений Герцена, гений всего того, что освещало мир, хотел растоптать немецко-фашистский сапог. И здесь, на берегу Одера, советский воин, отбросив прочь немца, нашел, встретился и с гением Коперника, и с гением Герцена.
Полковник говорит:
— Собирать запрятанные немцами наши предметы искусства оказалось не так легко. Бойцы привыкли собирать танки, орудия, машины. Увидит — сейчас же сообщит своему командиру. А увидит статую, картину или книгу, пройдет мимо, поделившись мнением только среди своих. Но стоило лишь провести небольшую разъяснительную работу, как люди мгновенно переключились. Теперь сообщают обо всем. У людей обнаружился вкус к отыскиванию наших картин и вещей.
— Пожалуй, это и не так трудно, — говорит кто-то из нас. — Живопись у немцев ужасная, аляповатая. В любую квартиру войди: одни и те же цветные репродукции в золотых рамах, одни и те же изречения насчет того, что жена должна почитать мужа и блюсти дом.
— Да, — говорит, улыбаясь, полковник, — на этом унылом, коленкоровом фоне бархатом выделяется наше искусство. И мы постараемся вернуть его нашей стране, куда б его немцы ни запрятали…
Неусыпно, священным чувством ненависти к врагу, умением воплощать это чувство в дело, то есть полностью уничтожать и громить врага, полны, как никогда, эти дни ярой сечи, великой битвы, гигантского наступления на Берлин, на мутно-мглистое, душное и несносное, как ядовитый туман, логово фашистского зверя.
IV
Он пришел, этот день наступления.
Пятый час утра. Скоро начнется артиллерийская подготовка. Но пока тишина такая, что, кажется, пролети мошка, и ту услышишь. К тому же над рекой и ее окрестностями разлит, как масло, липкий туман: смесь речных испарений и дыма, нанесенного ветром из лесов.
Иду по ходам сообщений к наблюдательному пункту. Ноги вязнут в жидком, как мука, песке; руки задевают о доски, которыми обит ход. Иду долго — наблюдательный пункт на высоком холме.
Тесная комната. Вместо окна — щель шириною в ладонь и длиною метра в два. Несколько прошлогодних сухих стеблей травы еле заметно колышутся возле щели, а за ними угрюмая, сырая мгла. Сквозь мглу доносятся откуда-то голоса, но кто и о чем говорит — непонятно. Оказывается, разговаривают наши бойцы. В два часа ночи им сообщили о наступлении.
— Как они приняли эту весть?
— Давно, говорят, ждали. Пора.
Превосходство сил, моральное и физическое, явственно слышится в их ответе.
Рассвет прибывает по капле. Досадная, белесая мгла, словно кляча, ползет над Одером, уже слегка отличаемым от берегов. Как и других, меня иголками колет забота: а вдруг немцы, узнав о наступлении, покинули траншеи и увезли свою артиллерию?
И вдруг будто сбросили воз дров над головой. Холм вздрогнул, как куст. Посыпался из щелей песок, на секунду запорошив глаза. Где-то на каком-то гребне жарко полыхнули гвардейские минометы. Источники света ринулись в небо, сразу определив его глубину. Земля тряслась в железном, безудержном грохоте. Передо мной встал воплощенный «бог войны» — артиллерия заговорила!
Сорок минут через этот млечный путь белесой мглы пробивала артиллерия дорогу нашим войскам. Она сверкала молнией, падала громом, она превращала пространство в кипящий котел воды и пламени, она вскрывала землю — и ни в каком колодце, конечно, не укрыться врагу!
И когда над смутно причудливым Одером на мгновение из туч показалось солнце цвета желтой меди, наши войска пошли в атаку.
Они шли лесными массивами, среди топких лугов, по каналам, по дорогам, среди мин, среди разбитых немецких орудий, повозок, автомашин. Они прошли траншеи, ворвались во вторую линию. Они шли, как наводнение, разбивая у немцев не только технику, но и все надежды на какой-либо успех.
Немцы открыли шлюзы на одном из каналов, чтобы затопить населенный пункт, в который ворвались наши бойцы. Но бойцы, простые русские солдаты, — первыми среди них были сержант Кузнецов, ефрейтор Волокушин и младший сержант Артемьев — под убийственным огнем пробрались к шлюзу и закрыли его.
На канале Одер — Шпрее немцы хотели взорвать мост. Бойцы двинулись так стремительно, что немцы оставили мост и бежали.
Мы пересекли железнодорожный путь и вышли на холм. Клеверное поле перерыто окопами, на желтом песке лежит трубка от фауст-патрона, а возле бетонного колпака — три трупа немецких солдат. Непогода, кажется, окончилась. В небе легкие, бледные и пушистые, как лен, облака. Проносятся самолеты. Наши летчики помогают пехоте штурмовать Франкфурт-на-Одере. За лазорево-синим лесом встают оранжевые клубы взрывов.
Возле холма — шоссе. По нему движется грузовая машина. Несколько легко раненных бойцов сидят в ней. Какая-то неисправность в моторе. Шофер остановил машину. Всадник в кубанке поравнялся с машиной и спрашивает:
— Ну как, пехота, Франкфурт?
— Берем! А как, казак, Берлин?
— Уже через плетень перелезли. Скоро в рейхстаг войдут, — отвечает тот и, поправив черную кубанку, отъезжает.
Пехотинец смотрит ему вслед и говорит:
— Оно верно: на немце теперь, как на камне, нету цвета. Хорошо-о!.. — И лицо его засияло таким томительно сильным чувством совершенного подвига, что ради того, чтоб увидеть это чувство, стоило и жить, и трудиться, и терпеть любые лишения, и идти бог знает как далеко!
И навсегда эти дни останутся в нас сладким восторгом, бессмертно тающим на дне наших сердец. Это — чистое и нежное сознание своего долга перед советской родиной, перед всем человечеством, перед всей культурой.
На искристом циферблате вечности сквозь близкую и легкую дымку времени отчетливо виден час, когда безжизненно упадет гитлеровская Германия.
Этот час видит весь мир.
29 апреля 1945 года
РУССКИЕ В БЕРЛИНЕ
Среди великого множества удивительных и благородных дней, которые переживает человечество, дни, которые мы сейчас наблюдаем в Берлине, быть может, самые возвышенные и удивительные. Достаточно взглянуть мельком на дороги, прилегающие к столице фашистской Германии, чтобы увидеть необыкновенную и поучительную картину. По обеим сторонам дороги идут нескончаемой лентой два гигантских потока людей: одни — из Берлина, другие — в Берлин.
Из Берлина — пешком, на фурах или тележках, с узелками и чемоданчиками — уходят те, которые под кнутом и кровавой свастикой работали на немцев. Выражение их лиц невыразимо никакими словами. Но пусть каждый, кто хочет знать их состояние, вспомнит самые радостные и счастливые минуты своей жизни, и, возможно, перед ним встанут эти лица. Они идут, оставив позади себя гнет, тоску, голод, унижение. Они идут на восток для счастья и творчества. По другую сторону дороги идут к Берлину немцы. Это те, кто убежал в леса или в ближайшие селения от титанического огня нашей артиллерии, или от бомбежек союзников, или вообще, на всякий случай. Теперь они идут обратно. Лица их бледны, пыль струями бежит по их одежде и темными пятнами ложится у глаз, неподвижных, вопросительных, угрюмых.
И посредине этих потоков в грохоте, говоре, песне — на машинах, конях и пешком — идет Советская Армия. Запад охвачен алым дрожащим светом. Горит Берлин. Пахнет гарью. Тени от пушек, танков и людей, густые и темные, как деготь. Вглядываешься в лица бойцов — и видно, что все дрожит от нетерпения и все наполнено глухим и ярым чувством к врагу, тем чувством, которое несет победу.
Откуда-то сбоку на дорогу выходят тяжелые танки. Они идут с таким грохотом, их так много, что от восторга стучат зубы, и не веришь своим глазам и смотришь на изумруд зелени по краям дороги, и, как ни странно, приближает тебя к реальности большой, толстый плюшевый медвежонок на головном танке, привязанный где-то возле башни. Растопырив пухлые лапки, медвежонок тоже мчится в бой, может быть для того, чтобы вернуться к детям и сказать, что скоро войне конец.
Автострада, опоясывающая Берлин, пустынна и тиха. Мы пересекаем ее. Километра два — три — и перед нами Берлин. На улицах баррикады, наскоро выстроенные из бревен, промежутки между которыми засыпали землей. Кое-где надписи по-русски: «Мин нет».
Офицер говорит:
— Бой в трех километрах.
То, что над улицей проносятся самолеты и где-то рядом ухают зенитки и слышны взрывы, а в соседнем квартале горят три огромных дома и в больших окнах бушует густое оранжевое пламя, офицер-сапер не считает боем. Не спеша он руководит разборкой баррикады. Саперы оттаскивают бревна.
Едем широкой улицей. Среди шестиэтажных домов по линии трамвая, посредине улицы, — газон и голые деревца. Мостовая изрыта снарядами. Молодые люди — немцы с белыми повязками на рукаве — подметают улицу, убирая осколки, засыпая пробоины, а более пожилые и с более широкими белыми повязками стоят у дверей своих магазинов. Двери и витрины забиты досками и от разрывов, и чтобы, не дай бог, не пострадало имущество от рук своих же, немцев. Вчера, например, наши кинорежиссеры засняли сцену, когда население квартала разнесло и разграбило продовольственный магазин. И вот седые люди с испуганными лицами стоят возле своих лавочек, стоят неподалеку от боя — а бой в полукилометре, — стоят и стерегут. Велик бог наживы.
Проехали еще два — три квартала. Здесь уже и немцы не стоят у своих магазинов, а прячутся в подъездах. Здесь отчетливо не только слышна автоматная стрельба, но и видна. В следующем квартале — шлагбаум через улицу. За шлагбаумом — бой, передний край. В сотне шагов горит подожженная «фаустом» машина, а на перекрестке улицы лежит прикрытый шинелью убитый советский воин. Это — сержант Васин, командир отделения, пехотинец.
Великие исторические победы совершили Советская Армия, весь советский народ в канун первомайского праздника. Долго боролся с врагом, долго напрягал все свои силы советский народ, чтобы именно сейчас прийти к полному разгрому врага. Шел к этому разгрому и сержант Васин, что лежит под шинелью, на камнях берлинской мостовой. Он шел упорно, воодушевленно и радостно. Он родом из села Бекетовка Ульяновской области, из той области, где родился наш учитель Ленин. Сержант Васин положил свою благородную жизнь за нашу отчизну.
К нам подходит капитан. Где-то здесь, поблизости, в одном из дворов стоит санитарная машина. Капитан отошел на минутку поговорить с товарищем, да и забыл в каком дворе. Рука его привязана. Мы спрашиваем:
— Легкое ранение?
— Осколком навылет в руку. Три пальца шевелятся, а остальные нет, — говорит он, легко улыбаясь, словно и не чувствуя боли. Видимо заметив удивление на наших лицах, говорит: — Я привык. Я уже пятый раз ранение получаю.
Он, несомненно, испытывает боль, и, несомненно, ему надо поскорее ехать в лазарет, но ему не хочется покидать Берлин, и, кто знает, может быть, он и не забыл, где находится санитарная машина. Он говорит охотно, не спеша, отчетливо выговаривая слова, и в словах его нет никакой рисовки. Это — обыкновенный русский человек, капитан А. Н. Глазков из Калужской области. Начал войну солдатом в 1942 году, сержантом оборонял Сталинград. Награжден тремя орденами и медалью. Лицо его, молодое и приятное, кое-где покрыто синими крапинками, обожжено порохом.
— Где вас, капитан, обожгло?
— В Сталинграде обожгло.
Ныне он командир пулеметной роты. Сегодня вместе со своей ротой форсировал Шпрее.
— Там, где станция железной дороги, завод и церковь, — говорит он, показывая рукой туда, где течет река. — А вы к центру пробираетесь?
— К центру.
— Ну, Берлина не узнать! — восклицает капитан.
— А вы разве были здесь раньше?
— Не был, но, по всем расчетам, здесь, раз центр, должны быть здания, а вместо них одни развалины. Жители сидят в бункерах, которые раньше понастроили от бомбежки.
Он раскланивается и, отходя, говорит:
— Ненависть привела-таки нас в фашистское логово. Я доволен. Побывал в Берлине.
И он идет медленно, зорко вглядываясь в дома, в улицу, в небо, видимо впитывая в себя аромат и страсть великого боя за Берлин.
Когда стихло сражение…
Целый день, с утра и до вечера, провел я на улицах Берлина, улицах, покрытых пеплом, обломками кирпичей и рваным, искромсанным металлом. Еще кое-где изредка раздавался торжественно-угрюмый выстрел орудия, еще доносилась откуда-то широкая трель пулемета: это наши части добивали последние мелкие очаги сопротивления, разоружали группы фашистов, запрятавшихся на чердаках или в подвалах. Но сквозь дым, треск и рубиново-оранжевый пламень пожаров слышна могучая, шумно-веселая песнь победы, великой и великолепной победы над фашизмом. Берлин пал.
Центр города густо застроен баррикадами. Баррикады солидные, толстые, стены из огромных железных балок, а пространство между стен забито кирпичом и камнем. Думаешь: какая непроглядно тупая злоба строила эту громаду и какой светозарный труд победил и разрушил ее!
В проходы баррикад непрерывной цепью по обломкам кирпичей идут наши «эмки», повозки. Возле баррикады небольшой красный щит, и на нем серебристыми буквами выведено: «Да здравствует 1 Мая!» Площадь неподалеку от Унтер-ден-Линден, название ее узнать трудно: надписей нет, немцы, видимо, поснимали названия улиц и площадей, а прохожие, кого ни спросишь, из другого района, ничего не знают, плутают, толкаются. Через площадь идут танки, орудия. И танки, и орудия облеплены красноармейцами. В этот день черты их лиц от пепла и порохового дыма кажутся очень крупными, выразительными.
У баррикады стоят двое: старшина и рядовой Корольков, пожилой мужчина, до войны работал на «Шарикоподшипнике» слесарем. Он коренной москвич. Рядовой Курбанов из Казахстана, колхозник, молодой: ему недавно исполнилось двадцать. Ростом на голову ниже старшины, но поплечистей. Матово-черные глаза его горят чарующим блеском, блеском восторга, который трудно передать, но который охватывает вас сразу, как только вы посмотрите ему в лицо. Повторяет он протяжно и несколько лениво одно слово: «Видишь?» Но сколько глубокого и искреннего смысла в этом слове! Кажется, что, кроме этого слова, и никаких других слов не нужно.
Накрапывает мелкий дождь. Холодно. Солдаты не спали всю ночь — вели бой. Ночь была тяжела, так как враг сопротивлялся яростно. Солдатам бы отдохнуть, но они не уходят. Изредка вздрагивая от налетевшего ветра, стоят и смотрят на берлинскую площадь. Несколько автоматчиков ведут нескончаемую колонну пленных.