Военные рассказы и очерки - Иванов Всеволод Вячеславович 24 стр.


— Разбойники и есть разбойники, — говорит старшина. — Я к пленным отношусь спокойно, а все-таки они разбойники. Сколько крови пролили!

Мы оставили старшину и Курбанова и стали пробираться к рейхстагу и Бранденбургским воротам. Неподалеку от рейхстага стояла мотострелковая бригада. Всю ночь бригада вела ожесточенный бой с противником. В четыре часа, как выразился один майор, немец скапутился и алчно пошел в плен. Думали, что всю площадь пленными забьет.

Бойцы и офицеры наперебой рассказывают эпизоды последнего боя. Их прерывает старший лейтенант Семин, человек, видимо, очень восторженный:

— Технику немецкую, побитую, видели? Много?

Улицы вокруг рейхстага действительно чрезвычайно плотно забиты немецкой техникой: тут и танки, и бронетранспортеры, и грузовые машины, из которых сыплется немецкое обмундирование, и много разбитых, изрешеченных пулями легковых машин.

— Много, — говорю я. — Так много, что, пожалуй, и описать не удастся!

— Описать? Где там описать! Лишь бы увидеть, — восклицает Семин. — Вы, я слышал, писатель?

Отвечаю, что — писатель.

Тогда Семин говорит мне:

— В два часа ночи мы бились за ваши машины.

— За какие наши машины? — спрашиваю недоуменно.

— А в два часа ночи мы захватили государственную немецкую типографию. Вон там она, — указывает он на один дом. — Все машины в подвалах и целехоньки будут. Попечатали они свои фашистские гадости, пора человеческие слова печатать, книги!

«Книги» он говорит медленно, всем лицом повернувшись ко мне. Глаза у него кроткие, задумчивые, и видно, что этот человек по-настоящему и чутко любит книгу, ту книгу, которая благословляет и прославляет самоотверженный труд на шей Советской Армии, книги Пушкина и Горького, книги Ленина и Сталина.

Переезжаем на восточный берег Шпрее. Здесь тоже разрушенные баррикады, и здесь тоже по камням их идут в тыл колонны пленных немцев. Сквозь дым пожарища пробивается солнце. Берлинские обыватели выходят из подвалов, где они скрывались от бомбардировок. Двое на палке тащат чемоданы, третий подходит и просит хлеба. Катят тележки, некоторые тащат в развалины трупы убитых лошадей и свежуют их там.

— «Гитлер капут!» — первое их слово, а второе — «хлеба».

Мимо проехал гвардии подполковник Ануфриенко. Вчера мы были у него в длинной и узкой комнате, затененной распустившимся каштаном, под которым стояла самоходка, а рядом с ней — кухня. Около кухни — толпа немецких стариков и старух с котелками.

— Битва за Берлин, — сказал подполковник, — навсегда войдет в историю как беспримерный подвиг советских людей. Фашисты вели бой из подвалов, из глухих, заваленных гнезд. Метро здесь мелкого залегания, много пробоин — они вели бой из этих пробоин. Приходилось засыпать отверстия, подкрадываться к домам, искать новые способы бить врага.

— Что же вы открыли нового?

— А, например, самоходки. Вы даете выстрел по дому из самоходки, и что же получается? Пробоина, и больше ничего. А теперь мы открыли следующее: бить надо не навылет, а вдоль стены. Два-три выстрела, стена рухнет, поднимается пыль, фашисты ничего не видят, и мы проводим пехоту или врываемся в подвал. Или, например, опыт с фауст-патронами. Я его передал немедленно в другие полки.

— Какой опыт?

— Фауст-патроны, попадая в самоходку, взрывают бензин и осколочные снаряды. Я не заполняю боковые бочки бензином и беру меньше осколочных снарядов. Лучше лишний раз зарядиться, чем терять машину. И вот за все время боев я не потерял ни одной самоходки, а от Одера и до Шпрее мы подбили тридцать три немецких танка, не считая другой работы…

Теперь подполковник едет там, где вчера еще грохотали его самоходки, от выстрелов которых огромные дома и баррикады трепетали, как листья. Душно-сладкий запах дыма обдает его машину. Он проводит несколько раз по лбу ладонью.

— Победа, победа!

Приближается вечер. Звонко плещут над рейхстагом и над подбитыми конями Бранденбургских ворот отливающие золотом алые стяги Советской Армии, стяги победы. Плещут так звонко, что кажется, что всплески шелкового полотнища внизу, на площади.

Вечер. Еще один орлиный, торжественный день нашей истории закончен. День, который столетия будет отмечаться как одно из высших достижений советского народа, его гения, его упорства, его труда, его Армии, день, за который народы мира будут вечно благодарны советскому народу, народу-освободителю.

Как свежо под темными деревьями! Пахнет из садиков землей и чудесной сыростью молодых растений. Мы на окраине Берлина. И вдруг послышался смех. Вправо вспыхнул огонек. Мы пошли на этот огонек, настолько смех был прельстителен. При свете зажигалки молодой горбоносый боец рассматривал свою гармошку. Резвые пальцы лежали на клавишах. Он счастливо смеялся, и нам не нужно было объяснений, почему он смеется. Нам просто хотелось насладиться его голосом, и мы отошли, как только он сказал несколько слов, а слова были следующие:

— Ну теперь, ребята, мы споем!

5 мая 1945 года

ТАМ, ГДЕ СУДЯТ УБИЙЦ

(На Нюрнбергском процессе)

I

Когда поднимешься по тропинке среди свежих развалин на вершину высокого холма, господствующего над Нюрнбергом, и встанешь лицом к крепостному рву, то впереди себя увидишь новый город. Это однообразные и скучные, тускло-серые дома с красновато-оранжевыми крышами да кое-где фабричные трубы. Вокруг холма изголуба-серая крепостная стена. В ней-то и заключен старинный средневековый город, которым так кичился Нюрнберг. Город невелик и сильно поврежден снарядами. Вглядываешься, вглядываешься и с трудом находишь уцелевшее здание. Черепичные и шиферные крыши унесены и раскиданы взрывной волной, но балки целы, и оттого кажется, что город недостроен. Домики, тонкие и узкие, как бритва, стоят, тесно прижавшись друг к другу, и, глядя на эти узкие улички, начинаешь думать, что готическая архитектура появилась не столько из стремления архитектурно выразить порыв к небу, сколько из-за городской тесноты вообще. И оттого ли, что видишь готику среди развалин, или, может быть, оттого, что привык к иной, более мощной, широкой и веселой архитектуре, готика кажется анемичной, сухой, словно хвощ, вырезанный из скалы. Вправо над тобой повисает угрюмая пятиугольная башня. Эта башня из темно-серого шишковидного камня венчает собой старинный город, а стало быть и весь Нюрнберг. Скверный, скажу вам, этот венец. К башне, почти от самого подножия, ведут вас пространные немецкие надписи, прибитые музейными людьми, которые вряд ли находили в этих надписях какую-нибудь иронию. Надписи сообщают обстоятельно, как пройти к башне, где находилась камера пыток и где жила, обитала, так сказать, в полном благополучии знаменитая нюрнбергская «железная дева». Все мы давно когда-то читали об этом средневековом снаряде для пыток. Внутренние стенки снаряда утыканы были гвоздями и посредством особых рычагов, в случае необходимости, приводились в действие. Стенки сжимались, впивались в тело, и железные гвозди пронизывали человека насквозь. Человек умирал в ужасающих мучениях. И какое нужно иметь сухое, холодное и грубое воображение, чтобы придумать такой снаряд и дать ему такое название! Как нужно ненавидеть мир, презирать его, чтобы пытку сравнить с тем существом, которое дает столько радости миру! Человечество создавало песни о девушке, называло ее розой, соловьем, весной, подбирало для нее лучшие, ласковые и милые имена — Нюрнберг выковал «железную деву», утыкал ее гвоздями, подарил ее палачу, вознес этот снаряд пытки в огромную башню и башню эту вознес на большой холм и вдоль этого холма выстроил серый тесный городок. Поджигатели агрессивной войны, заговорщики против мира и счастья человечества, которые сидят сейчас на скамье подсудимых в нюрнбергской палате юстиции, в те дни, когда они правили Германией, любили кричать о вековечном германском духе и в том числе о средневековых традициях и заветах. Но среди средневековой красочности, среди песен, архитектурных памятников или живописи им по духу оказалось только одно — вот эта самая камера пыток, вот эти душные и сырые подвалы и подземелья средневековья, вот эти клоповники, да и то куда людям средневековья до этих герингов, гессов и риббентропов! Ржавый железный гвоздь из снаряда пытки они заменили многотонной пушкой, одновременно с этим разменяв его на гвозди колючей проволоки для концлагерей да пустив еще вдобавок по этой проволоке электрический ток.

Палата юстиции велика. В ней никак не меньше четырехсот комнат. В белых сводчатых коридорах слышишь слова всех языков Европы. На дверях французские, английские, русские надписи. За дверьми бесчисленные документы беззаконий германского фашизма и множество свидетелей, которые неопровержимо доказывают и докажут всему миру, какие чудовищные злодеяния свершили эти подсудимые. Сидят они чинно, слушают внимательно, но лишь небольшой перерыв — они медленно обращаются друг к другу. Как они чирикают! Можно подумать, что это не злодеи, судебной встречи с которыми жаждало все человечество, а невинные воробышки, усевшиеся рядышком на телеграфной проволоке, чтобы проветриться и обсудить свои мелкие делишки. Но приглядишься — и видишь, что это не птички, а ножи, воткнутые в два ряда, ножи, с которых ежесекундно — и доныне — капает безвинная кровь убиенных и замученных.

Вот на суде выступает свидетель, некий немецкий генерал Лахузен, помощник начальника контрразведки и подчиненный фельдмаршала Кейтеля, который сам непосредственно давал генералу указания о некоторых убийствах! И если Кейтеля можно сравнить с ножом, то Лахузен — рукоятка этого ножа. Я хочу только обрисовать вам силуэт этой рукоятки, достаточно мрачной и тяжелой, которой тоже с успехом можно убивать, и хочу остановиться на двух его фразах, циничность которых поразила меня несказанно. Мне думается, что эти фразы необыкновенно ярко и выпукло показывают нам сущность субъектов, с которыми суд имеет дело. Позади свидетельского пульта находится большой белый экран, на котором показывают фильмы или диаграммы, имеющие отношение к процессу. Лахузен высокий, плешивый, длиннолицый; когда говорит, лицо его делается лососево-красным, а необыкновенно длинные руки часто взметываются кверху, и тогда тень их прыгает по экрану, и кажется, что эта тень не его, а другого фашиста, который, быть может, еще не пойман, но которого надо непременно поймать, допросить и судить. На лысом багровом черепе Лахузена поперек две черные ленты, поддерживающие наушники. Металлически поблескивают никелированные кончики наушников, и блеск их падает на мокрый череп — все это ужасно… Ужасно то, что слышишь и видишь, и делаешь усилие, чтобы не дрожать от негодования, чтобы запомнить, чтобы рассказать вам все то, что видел и слышал. Перед этим на допросе Лахузен показал, что Кейтель передавал ему приказания об организации убийств; показывал свидетель и о том, что он знал о пытках, которые совершали над советскими пленными в лагерях, как и о том, что русских военнопленных клеймили. И вот наступает перекрестный допрос. Защитник Кейтеля спрашивает:

— Свидетель, по германскому праву, неосведомление властей о каких-либо известных вам преступных мероприятиях несет за собой наказание — смертную казнь. Осведомляли ли вы полицейские власти о замышленных убийствах, о которых вам становилось известно?

На белый, гладкий, ослепительно белый экран взметывается тень огромной руки, похожая на решетку. Свидетель выпрямляется во весь свой длинный рост у темно-серого рупора микрофона, и на весь зал медленно и отчетливо раздается:

— Я знал о ста тысячах убийств. Не мог же я сообщать в полицию о каждом из этих убийств… — и, почувствовав, видимо, раздражение при мысли, что он мог заниматься такими пустяками, как сообщение в полицию о задуманном убийстве, тем более что убийство задумывалось не кем иным, как его начальством Кейтелем, свидетель откидывает назад свое длинное тело и насмешливо смотрит на защитника. «Право? Полиция? О каком праве и о какой полиции изволите спрашивать меня, милостивый государь?» — казалось, говорит его взгляд. А незадолго перед этой сценой на допросе Лахузена произошла другая, не менее страшная. Лахузен рассказывал, что он лично, а равно и некоторые другие офицеры разведки протестовали против бесчеловечного обращения с пленными, против приказов о расстрелах пленных.

— На чем же основывались эти ваши протесты? — спрашивают его.

Он отвечает:

— На основании того, что солдаты, которые брались нашими войсками в плен, убивались вскоре нами же. В мой отдел входили солдаты, которым я поручал эти задачи.

Короткое молчание. Тишина в зале. Недвижно свисают зеленые бархатные занавеси с окон. Льется яркий свет из тридцати шести громадных плафонов на потолке. И опять черная длинная тень руки показывается на белом экране. И видно, что нет никаких оснований верить свидетелю, будто он мог испытывать какое-нибудь негодование оттого, что убивал военнопленных. Происходило то же самое, что он в иных случаях называл «военной необходимостью генерального штаба». Несомненно, есть и какие-то другие поводы этих протестов, поводы, более приятные для психологии этого существа. И его спрашивают: были и другие мотивы? Он отвечает: да.

Некоторые отделы были заинтересованы в допросах этих солдат, а не в их убийстве.

Такова рукоятка того ножа, который называется Кейтелем. И естественно, что, когда советский представитель обвинения генерал Руденко спросил: «Имели ли результаты ваши протесты, свидетель?» — Лахузен смог ответить только: результаты очень скромные, которые едва ли можно назвать результатами.

Я рассказал об этом свидетеле не потому, что он представляет собой такую уж крупную фигуру. На фоне Геринга, Шахта или Риббентропа он, конечно, фигура не крупная и не поразительная. Но для того чтобы узнать форму и предназначение ножа, надо видеть и форму рукоятки, понять ее. А для обрисовки нравов и обычаев фашистских главарей фигура Лахузена, конечно, весьма необходима. Надо полагать, таких фигур появится на суде немало. Но пока обвинение поддерживается и опирается главным образом на документы. Эти документы подобраны тщательнейше и заботливейше. Видно, что это был долгий, жадный и неутомимый труд. И нужно быть признательным тем, кто обнаружил эти документы, рассортировал их и представил на суд всего человечества, ибо это поистине суд, которого никогда не было еще в истории и в котором заинтересовано все человечество. Благодаря этим документам мы имеем теперь возможность увидеть и всмотреться в те истоки, откуда много лет назад появился призрак этой чудовищной войны, откуда появился фашизм. Можем проследить, где и как он вырос, и какими методами действовал, и на какие доктрины опирался. Одно дело — видеть следы преступления. Другое дело — встретиться с преступниками с глазу на глаз, уличить их и наказать. И документы, которые мы слушаем сейчас, которые читаем в огромном количестве, позволяют нам видеть преступления фашизма во всем их объеме и во всех его истоках.

Когда я впервые вошел в зал процесса, я вскоре услышал слова представителя обвинения США, что сейчас будут оглашены документы, не известные еще истории, представляющие огромную важность. И действительно, были оглашены документы огромной, сокрушительной силы. Когда я слушал их, мне казалось, что сама история сейчас бледна от волнения и что ей вряд ли казалось вероятным существование и появление таких бумаг, как известное «завещание Гитлера», записанное его адъютантом. Конечно, мало ли что мог сказать Гитлер! Сущность не в его словах, а сущность в том, что обвиняемые и глазом не повели, когда прослушали этот документ, потому что это были их слова, их мысли, их действия. Этих доктрин они придерживались при заключении и нарушении международных договоров, при терроре, убийствах, агрессии, при милитаризации фашистского своего государства с его главной целью — внезапной и уничтожающей войной. «Речь идет не о завоевании народов, — говорил в этом завещании Гитлер, — а о завоевании пространства». Какое чванство: они, видите ли, даже не желают завоевывать народы! Им удобнее уничтожить эти народы, чтобы немецкий корень — и никакой другой — мог развиваться и расти беспрепятственно и оплести всю планету. Глядишь на них и видишь, что и поныне это активные, беспощадные и мстительнейшие враги. У них, мне кажется, и посейчас еще прыгает внутри некая надежда на продолжение своей жизни. Надежда эта, конечно, крошечная, не больше блохи. И недаром защитник Гесса сообщил о желании своего клиента заняться лечением, когда окончится процесс. Как видно, эти завоеватели еще мечтают о жизненном пространстве, тогда как они должны получить и получат как раз то пространство, которое образует крепкая, туго натянутая веревка в форме петли. Это неизбежно и это необходимо. Планомерно идет оглашение документов заговора против человечества. Пункт за пунктом, часть за частью вырастает гора доказательств, которые нанесут смертельный удар фашизму здесь, на суде, как был ему уже нанесен удар на поле сражения. Народы земли и главным образом народы Советского Союза в сокрушительных, кровавых и тяжелых боях завоевали право на справедливый суд. Советская Армия предоставила возможность и силу теперешнему высокому суду народов полностью вскрыть факты агрессии, террора, надругательства над человечностью, полностью вскрыла заговор против мира. Именно ради суда, ради справедливости шли вперед наши войска. Именно для этого сражались они и били врага под Москвой, дрались за Сталинград, бились на Украине, шли через Вислу, проходили через Карпаты, брали Берлин. Преступники будут наказаны. И они будут наказаны не только за то страшное и ужасающее прошлое, за преступления той войны, виновниками которой они были. Они будут наказаны и во имя будущего, которое они хотели уничтожить, потому что будущее — это творчество жизни. А выродки, сидящие на скамье подсудимых, — яростные ненавистники и жизни, и творчества. Это настолько очевидно, что вряд ли для этого требуются особые доказательства. Достаточно бросить беглый взгляд на них, чтобы понять это. На одном из судебных заседаний читались документы, относящиеся к «аншлюссу» и присоединению Австрии к так называемой «великой Германии». К концу дня, хотя документы и имели выдающийся интерес, скамьи прессы, скамья почетных гостей и столы прокуратуры несколько поредели. Между креслами, в которых мы сидели, и скамьей подсудимых образовалось пустое пространство. Я записывал оглашаемый документ. Когда я поднял глаза, чтобы отдохнуть, мой взор встретился со взглядом Геринга. Он сидел в своем сером френче, облокотившись о перегородку, наклонив голову, и глядел на нас пристально, не сводя глаз. Разумеется, он не знал, что это места русской прессы и что он смотрит на советских писателей. Ему было все равно. Он видел врага, и, боже мой, сколько ненависти и злобы можно было прочесть в этом тяжелом, угрюмом и неподвижном взоре! Щеки его приподнялись, губы вытянулись в ниточку, глаза смотрели напряженно и зло. Сквозь нас, сквозь эти стены он направлял свой ненавидящий взор на весь мир, на все человечество. Каким пыткам, каким истязаниям он хотел бы подвергнуть всех нас, дай только ему силу: что «железная дева», что средневековые казни — в его мозгу теперь столько придумано для нас казней, столько пожаров и разорений, столько мук и терзаний… Этот взгляд, с которым я встретился случайно, говорил о чудовищной ненависти, которая не утихла и которая не утихнет, пока ее не перехватит веревка.

Назад Дальше