— У нас, господин учитель, машинист новый, с товарного поезда. Он не привык водить бронепоезда, и, когда его сердце колеблется, он по старой привычке ставит свой паровоз во главе бронепоезда. Зато он очень верен белому движению и не предаст нас. Эй, Никифоров, покажись!
Это очень хорошо! И беженцы обрадованно закивали головами. Они-то уверены в силе капитана Незеласова, но если еще эта сила вдобавок помножена на преданность нового машиниста — тем лучше. Ах, как приятно видеть такой могучий бронепоезд! Сколько стали, пушек, грохота, дыма, какие подтянутые артиллеристы и как вежлив сам командир бронепоезда, которому, видимо, предстоит великое будущее.
«Так-то оно так, — подумал Незеласов, — но где, однако, этот мерзавец, генерал Сахаров?»
И ему вспомнился вдруг город, вокзал, мастеровой в рыжих опорках, пьяно и вяло плясавший у трактира возле депо, куда Незеласов в сопровождении Обаба и только что взятого машиниста Никифорова пришел осматривать бронепоезд. Осматривал тщательно, лазил среди колес, взбирался на крышу и наконец с удивлением сказал:
«Отлично отремонтировали, шельмецы!»
«По инструкции», — отозвался Никифоров.
«Хочу их „поблагодарить“. Мне их исправность подозрительна: не для себя ли ремонтируют? В голове небось дума: „Упустит капитан Незеласов бронепоезд, а мы его — хап!“».
Но помешал генерал Сахаров.
Возле депо, на шоссе, показалась его коляска. Незеласов, погрозив кулаком рабочим, побежал:
«Ваше превосходительство, ваше превосходительство!..»
Коляска остановилась. Послышался сытый и равнодушный голос генерала Сахарова:
«Говорят, капитан, вы согласились-таки в тайгу? — И добавил насмешливо: — Очень признателен. Там встретимся».
Незеласов обратился к нему почти умоляюще:
«Снаряды, снаряды мне надо, ваше превосходительство…»
Генерал прервал:
«Повторяю, встретимся! Кстати, вам сообщили, чти вы, капитан, наделены землей почти рядом со мной?»
«Землей?»
«Да, вам пожаловали двести пятьдесят десятин. Но я спешу в штаб Дальневосточного командования, извините…»
И, указывая на мазут, которым испачкался капитан, генерал с легким смешком сказал:
«Не надо уж так подчеркивать свою черную кость, ха-ха!.. Вы ведь по происхождению, кажется, мещанин? Впрочем, это пустяки, шутка».
Именно в ту минуту, когда Незеласов собрался «благодарить» рабочих депо, которые курили возле дверей, туда пришел китаец Син Бин-у. Китаец сразу узнал капитана, несмотря на то, что Незеласов изрядно испачкался мазутом. Син Бин-у хотел было уйти, но ласковые, пожалуй намеренно ласковые, улыбки рабочих остановили его. Китаец сказал со злостью, поведя плечом в сторону капитана:
— Его меня мало-мало убивай хотела. Моя фанза тут была. Моя флонт окоп копала. Моя плиехала — фанза нетю, дети нетю, жена нетю.
— В восстании, что ли, обвинили? — спросил дюжий, рослый слесарь Лиханцев.
— Да, да. Восстание обвиняй его! Его селдце больно. Его селдиться надо…
Старый железнодорожник Филонов, показывая узелок, сказал китайцу:
— Сердись не сердись, а такая жизнь. Две недели я тоже хожу: передачу сыну не берут… тоже арестован за восстание…
— Моя твоя понимая есть! — закричал китаец.
— Работенку бы ему подыскать, — сказал Лиханцев.
— Пошлем к грузчикам, в порт!
— Нет, слесаря, — вполголоса сказал Шурка, помощник машиниста Никифорова, — лучше пробраться ему в партизаны.
Лиханцев повел, однако, китайца в порт, но в порту тоже признали, что китайцу, пожалуй, лучше отправиться к партизанам. Тогда Син Бин-у поехал на станцию Мукленка. По мнению рабочих, именно на Мукленку, на узловую станцию, должны вести наступление партизаны, там и встретится с ними Син Бин-у.
Глава третья
Возле Кудринской заводи
Городской врач Сотин, пожилой, морщинистый, истощенный заботами, торопливо собирался к больному. Введено военное положение, а на улице уже вечер. Хорошо бы остаться дома, слушать в кресле, как Маша рядом перелистывает Глеба Успенского и гладит кошку, которая то вспрыгнет к ней на колени, то заберется на стол и дотронется осторожно лапкой до книжного переплета.
Жена стоит с раскрытым чемоданчиком, и глаза ее перебегают с лица мужа на лицо дочери. Какая тревога в ее глазах! Как много она чувствует — и как мало понимает в том, что происходит!
Вдруг Маша поднимается и книгой сгоняет со стола кошку, отбрасывает стул и берет накидку.
— Маша? Опять хлопотать?
Мать понимает смысл каждого ее движения. Понимает и Сотин. Он говорит, вздыхая:
— Хлопоты перед властями уже не помогут.
Дочь перебивает его:
— Однако полковник Катин еще третьего дня обещал…
— И обещания его не помогут. Дело в том…
На лице врача — и ужас перед властью, и смирение перед действительностью, и восхищение подвигом, и самое обыкновенное стремление сообщить новость.
— …дело в том, что телефонировал Иван Николаевич: Пеклеванову удалось… — И врач добавил шепотом: — Бегство.
— Откуда? — спрашивает мать, хотя она великолепно знает, где находится Пеклеванов.
— Из крепостной тюрьмы. Бежал вместе с кандалами! Казанова!
— Но он же не скроется? Власть так прочна.
Не то с насмешкой, не то всерьез врач сказал:
— Слабую власть сбрасывают, от прочной бегут. В тайгу, по-видимому, убежал. Все почему-то убеждены, что он возле Кудринской заводи скрывается. Места подходящие: тайга глухая. Но именно потому, что подходящая, он там не будет скрываться.
Мать, поняв наконец все происшедшее, перекрестилась на образ и боязливо сказала дочери:
— Ах, как неприятно! Пеклеванов ведь ухаживал за тобой, Маша.
— Не только ухаживал, мама, — он любит меня. Он сделал мне предложение, и я согласилась быть его женой.
— Женой беглого каторжника?!
Маша молча пошла за отцом. На улице, многозначительно взглянув друг на друга, они расстались. Сотин направился к городскому базару, а Маша — в сторону порта.
Вечер. На каланче скоро ударят восемь: час, после которого движение по городу разрешено только тем, кто имеет особые пропуска. Поэтому все спешат, не глядя друг на друга. Даже туман, клубами катящийся с моря, спешит осесть на улицах и с особым усердием почему-то в городских переулках. Там особенно грязно.
Не обращая внимания на слякоть, старый железнодорожник Филонов, размахивая узелком, быстро шагает по набережной. Вот он остановился возле Проломного переулка, где находится его лачуга, и подумал: «А может быть, вернуться в крепость и попросить еще раз? Пожалуй, успею до восьми». Ему не хочется домой. Жена опять встретит воплями. Вдвоем горе непереносно.
Его обгоняют два незнакомца в одежде железнодорожников. Один из них, тот, что пониже, возвращается, смотрит ему в лицо и крепко жмет руку.
— Илья Герасимыч? — изумленно и взволнованно спрашивает Филонов. — Откуда?
— Проездом, — улыбаясь, говорит Пеклеванов. — А ты-то куда поздним вечером?
— Сыну передачу в крепость несу.
— Он, никак, артиллерист? — спрашивает Пеклеванов.
— Вот и забрали за пропаганду среди артиллеристов. — Поморщившись, Филонов продолжает с огорчением: — Илья Герасимыч, беда! Афишки-то про себя читали?
— Какие афишки? — спрашивает Знобов.
— А вон, на будке.
И Филонов поворачивает к крепости, бормоча про себя:
— Беда! Сыну передачу несу, Пеклеванов — здесь… Сыну, стало быть, хуже будет?.. Беда…
Знобов читает объявление, обещающее награду за поимку Пеклеванова. Портрет мало похож. Знобов сравнивает портрет с оригиналом и удовлетворенно улыбается: не узнают!
— Тридцать тысяч обещают за Илью Герасимыча. Дорогая голова, — бормочет, скрываясь в тумане, Филонов.
Он и верит и не верит себе. Пеклеванов?! И как бесстрашно подошел, будто во сне. Значит, опять восстание готовит? Иначе зачем ему артиллеристов вспоминать? Ах, господи! Хорошо, если Пеклеванов успеет Сережу освободить. А если не успеет? Господи! «Нет, в крепость я уж не пойду, а пойду домой. Говорить старухе о встрече? Старуха, конечно, не болтлива, но все-таки: Пеклеванов, похоже, скрывается в нашем же Проломном переулке. Лучше уж помалкивать».
Нет, Пеклеванов в Проломном переулке не скрывался. Он прошел его, вышел на большой пустырь, пересек его. Клубы тумана перекатывались через темные здания артиллерийских складов.
Пеклеванов, смеясь, сказал Знобову:
— Даже сердце забилось. Никак, артиллерийские склады? Люблю, грешный, пушки. Их здесь, поди, немало? Да и снарядов тоже? Свои тут есть?
— Свои? Большевики?
— Нет, монархисты, — смеясь, ответил Пеклеванов.
— Нету, Илья Герасимыч.
— А надо бы. Давно надо бы.
Какой-то встречный показался Знобову подозрительным. Он увел Пеклеванова в арку ворот. Ожидая, когда опустеет улочка, Пеклеванов спросил тихо:
— Вы, кажется, тоже артиллерист, Знобов?
— На военной был морским артиллеристом.
— Я когда-то тоже был артиллеристом, только сухопутным. И некоторое время даже обучался в артиллерийском училище. — Пеклеванов, посмеиваясь, потер себе щеки ладонями. — Сырость какая. Не очень-то оригинально, говоря об артиллеристах, вспомнить Толстого. Помните «Войну и мир»?
— Не читал, Илья Герасимыч.
— «Войну и мир» не читали?
— Не осилил, Илья Герасимыч. «Графа Монте-Кристо» осилил, а это не мог.
— Ну, осилите попозже. Не все сразу. Да, очень, очень хорошо написано! — Указывая на дома, он спросил: — А здесь по-прежнему ночлежки грузчиков? И по-прежнему много сочувствующих?
— Пожалуй, больше, чем раньше.
Миновав ночлежки, Пеклеванов и Знобов спустились в ложбинку китайского квартала. Лачуги, теснота, грязные улочки — и над всем этим господствует холм, на котором развалины каменного дома.
— Вон там, за развалинами, и наша фанзочка, Илья Герасимыч. Здесь и будет ваше проживание. Здесь вас никому не найти.
— Кроме любви.
Стараясь не думать о любви, а думать о чем-нибудь другом, скажем, об артиллерии, Пеклеванов, ухмыляясь, спросил:
— Да, был я артиллеристом и даже офицером. Вам это не странно, Знобов?
— Чего, Илья Герасимыч?
— А что председатель революционного комитета — бывший офицер?
— Это я прежде думал, Илья Герасимыч, что все офицеры подлецы. Теперь кое в чем разбираюсь. Но, конечно, были. Помню одного мерзавца на корабле. А голос! Прямо протодьякон. Запоет — весь корабль дрожмя дрожит.
— Но это еще не такая большая подлость.
— Подлость была в другом. Мы его как-то спрашиваем после революции: ты, дескать, каких убеждений? «Я, отвечает, за монархию». — «Ах, вот как? Монархия, брат, утопла. Топись и ты». И мы его в море. Ничего, утоп спокойно. А без этого дельный был бы офицер.
…В эти же приблизительно минуты Маша срывала объявление с будки на улице. Неслышно подошел ее отец и положил ей руку на плечо.
— Маша, домой!
— Я не вернусь, отец.
— Уйти надо умеючи. Идем, я тебе кое-что объясню.
Врач Сотин вместе с дочерью вошел в столовую своей квартиры. Тяжело дыша, он вынул из портфеля довольно плотную пачку объявлений и не без гордости бросил ее на стол. Жена его, развертывавшая скатерть, застыла у стола. Сотин, придав своему лицу холодное выражение, сказал жене:
— Купил за большие деньги.
Жена его молчала, а дочь сказала растроганно:
— Спасибо, папа! Но вряд ли твой поступок помешает розыскам Пеклеванова.
На каланче били восемь. А в столовой все трое повернулись почему-то к большим дубовым часам, которые слегка отставали, и стали ждать, когда они будут бить. После того как замолк последний удар, врач Сотин, заложив за спину руки, грузно прошелся по столовой, остановился у пачки объявлений и сказал с умилением:
— Я горжусь Пеклевановым. Он — действительно за Россию. Все политические партии, кроме большевиков, лижут сапоги интервентам.
Жена его, рассердившись и покраснев, застучала щипцами о сахарницу:
— Запрещаю тебе это говорить, запрещаю!
— А я запрещаю ей здесь оставаться! В эти опасные минуты она должна быть с ним.
— И тебе тогда надобно быть с ним!
— Может быть, и буду.
Жена, в негодовании хлопнув дверьми, выбежала. Дочь, плачущая и потрясенная, обняла отца. Мать, приоткрыв дверь, крикнула:
— Проклинаю! Обоих!
— Слушай меня, Маша…
Сотину нравится, что он говорит убедительно, что они хорошие, честные люди, что помогут другим жить честно и хорошо, — а если придется, то и погибнуть за такие мечты не тяжко!
Слезы показались на глазах у Сотина.
— Иди, Маша, иди! Иди к нему.
— Но как, папа, его найти? Кроме того, меня ведь знают. Начнут следить… Боюсь навести на его след!
— Бери афишки — и на окраину. Расклеивай! Там, где больше всего тебя будут бранить, быть может, даже бить, — там близко Пеклеванов! Его товарищи узнают тебя и проводят… Дай я тебя благословлю! Конечно, я по мировоззрению атеист и благословлять мне тебя, собственно, не следовало бы, но примета есть примета. — И он со всей силой, на которую был способен, громко и пронзительно выкрикнул: — Иди! Ищи! Если понадобится, даже и на Кудринской заводи его ищи.
Благодаря ли совету отца, или благодаря каким-либо другим обстоятельствам, но однажды, как раз перед тем, как на каланче с особенным усердием должны были бить восемь, Маша постучала камушком в дверь фанзы, где скрывался Пеклеванов. В сенях послышались шаги. Маша узнала их. Дверь фанзы приоткрылась.
— Зачем ты сюда, Маша? Зачем?
Маша влюбленно и слегка сердито — ласковей надо бы встретить! — смотрела в его бледное молодое лицо. Затем взор ее упал на его руки со следами кандалов, и она, плача, схватила их и заговорила, тяжело лепеча:
— К тебе, к тебе! В тюрьму, в подполье, на каторгу, куда угодно, только бы к тебе, Илья! На Кудринскую заводь даже!
Пеклеванов обнял ее.
— Дорогая, милая моя! Жена моя!
Темной ночью, верстах в тридцати от Кудринской заводи, через село, сожженное карателями, шел с фонарем в руке Вершинин, окруженный несколькими крестьянами. Один из них, шумно дыша, тащил пулемет. Карателей из села выбили недавно, недавно и погасили пожар. Вокруг еще шипели, бросая искры, головешки.
Свет от фонаря упал на лицо мертвеца, лежащего возле сгоревшей школы. Во тьме слышны были рыдания детей учительницы. Вершинин отвернулся и пробормотал:
— А я-то говорил — мимо пройдет война! Вот тебе и мимо. «Война нам не годится!» Кому же она годится? Антервентам, белогвардейщине, карателям? Эй, мужики! — И голос его загремел над пожарищем. — Хватит, поплакали! Собирайся, мужики! Почтенные! Собирай оружие, кто какое может!
На рассвете в его отряд, который придвинулся к Кудринской заводи еще верст почти на пятнадцать, приехало много стариков, выборных от разных сел. Они не вмещались в охотничьей избушке и сидели на земле, возле окна и двери. Вершинин подошел к столу из жердей, на котором Миша-студент разостлал межевую карту.
— От всех назначенных волостей собрались? — спросил Вершинин, кланяясь старикам. — От вас, старики, ждем совета, а от вас, молодежь, — силу.
— Совета хочет!
— Силы!
— Надо обговорить…
— Тише!
Когда все утихли, Вершинин, прищурив один глаз, опять обратился к старикам:
— Ну что ж, мужики, помогайте — надо Расею спасать.
— Надо, надо, — тихо закивали старики.
Слова их искренни, но слегка ленивы. Вершинин, возмущенный этой холодностью, покраснел и, стиснув зубы, сказал:
— Надо, надо… А может, побойчей ответите?
— Да ведь ответили, Никита Егорыч!
— Ну? Кто тут сосновские?
— Мы, Никита Егорыч.
— Сосновцев здесь много.
Вершинин взял холщовый мешок, достал пачку фотографических карточек, завернутых в газетную бумагу, медленно развернул ее и проговорил:
— В Сосновской волости, как раз возле Кудринской заводи, сказывают, начальство отрезало генералу Сахарову пять тысяч десятин земли. Сказывают тоже, он на эту нарезанную ему землю войска привел. Верно?
— Верно, — ответили хором крестьяне.
— Кусок хороший!
— Как не привести войска!
Вершинин продолжал:
— Дал мне товарищ Пеклеванов землемерную карту всех волостей, и вашей — тоже. А там, когда я разговаривал с Пеклевановым, на берегу играл в дудку…