Военные рассказы и очерки - Иванов Всеволод Вячеславович 37 стр.


Лицо Васьки Окорока, рыжее, как подсолнечник, буйно металось в толпе, и потрескавшиеся от жары губы шептали:

— На-ароду-то… Народу-то мильены, товарищи!..

Высокий, мясистый, похожий на вздыбленную лошадь, Никита Вершинин орал с пня:

— Главна: не давай-й!.. Придет суда скора армия… советская, а ты не давай… старик!..

Как рыба, попавшая в невод, туго бросается в мотню, так кинулись все на одно слово:

— Не-е да-а-авай!!

И казалось, вот-вот обрушится это извечно крепкое слово, переломится, и появится что-то непонятное, злобное, как тайфун.

В это время корявый мужичонка в шелковой малиновой рубахе, прижимая руки к животу, пронзительным голосом подтвердил:

— А верю, ведь верна!..

— Потому за нас Питер… ници… пал!.. и все чужие земли! Бояться нечего… Японец — что, японец — легок… Кисея!..

— Верна, парень, верна! — визжал мужичонка.

Густая, потная тысячная толпа топтала его визг:

— Верна-а…

— Не да-а-ай!..

— На-а!..

— О-о-оу-у-у!!

— О-о!!!

Корявый мужичонка в малиновой рубахе поймал Вершинина за полу пиджака и, отходя в сторону, таинственно зашептал:

— Я тебя понимаю. Ты полагаешь, я балда балдой. Ты им вбей в голову, поверют и пойдут!.. Само главно в человека поверить… А интернасынал-то?

Он подмигнул и еще тише сказал:

— Слово должно быть простое, скажем — пашня… Хорошее слово.

— Надоели мне хорошие слова.

— Брешешь. Только говорил и говорить будешь. Ты вбей им в голову. А потом лишнее спрятать можно… Это завсегда так делается. Ведь которому человеку агромаднейшая мера надобна, такое племя… Он тебе вершком, стерва, мерить не хочет, а верстой. И пусь, пусь мерят… Ты-то свою меру знаешь… Хе-хе-хе!..

Мужичонка по-свойски хлопнул Вершинина по плечу.

Тело у Вершинина сжималось и горело.

Митинг кончился. Решили, не дожидаясь артиллерии, которая, должно быть, завязла в грязи, идти к насыпи и задерживать врага чем смогут.

И опять, точно дождавшись решения сходки, вылез из приречных болот туман и пополз к мужикам, к дороге.

— Да где ж эта проклятая насыпь? Туман застлал все.

— Виднеется, Никита Егорыч, — сказал Васька Окорок, указывая куда-то вперед, за тальники.

— Ничего не виднеется. И китайца вашего нету.

Вершинин остановился.

— Абрамов, Мятых, Беслов, сюда!

Подбежали к нему трое.

Хлопают сапоги по воде. Идут мимо партизаны. Один вздумал было посвистеть («Ах, шарабан мой, американка…»), Вершинин крикнул ему сердито:

— Тихо! Насвиститесь, когда бронепоезд возьмете. — И он обратился к трем партизанам: — Вы тоже — в город, к Пеклеванову. Вдруг те не дошли… Васька, объясни зачем.

И, поправив винтовку на плече, пошел вперед отрядов.

А вот наконец и железнодорожная насыпь, высоко взнесенная над необозримыми лугами.

Впрочем, лугов не видно, не видно и тайги и гор — все это спряталось в густом тумане.

Впрочем, на верху насыпи туман как будто слабее.

По насыпи, размахивая руками, бежал китаец Син Бин-у.

— Велсынин! Никита Еголыч! Никита Еголыч!

Нет ответа из тумана. Пролетела какая-то птица и скрылась.

Китаец опять бежит по насыпи. Опять зовет Вершинина.

Наконец он слышит далекий голос:

— Китай? Син Бин-у?

— Я! Я!

— Спускайся.

Китаец скатывается по насыпи и бежит к низким кустарникам, откуда окликнул его Вершинин.

— Мотри-ка, мужики, китаец вернулся!

— Взаправду китаец!

— Незеласов не проскочил еще, Син Бин-у? — спросил Вершинин.

— Не плоскосил. Станция капитана Незеласова есть. Шибка блонепоезд свой гони-гони сюда, а его гони нетю.

— Чего?

— Его туман не пускайла. Его толопиться нельзя — его состава сналяда месайла…

— Задерживают, значит, составы со снарядами?

— Ага!

Партизаны обступают китайца, спускаются вместе с ним к подножию насыпи, и Миша-студент начинает объяснять — и самому себе и мужикам — слова китайца:

— В этом нет ничего удивительного, граждане! Полуобразованный человек тупее необразованного. Полуобразованному ничтожный технический факт, который он узнал, кажется неодолимым откровением. Да, машинист бронепоезда… как его фамилия?

— Никиполов его фамиль ести.

— Никифоров, говоря кратко, педант…

Вершинин останавливает Мишу:

— Гудит! Идет бронепоезд.

— Да что вы, Никита Егорыч, вам почудилось. Тишина. Сумерки опять же приближаются, а в сумерки его взять, бронепоезд то есть, легче.

— Почему — легче?

Миша и сам не знает почему. Вершинин, вздохнув, говорит:

— Надо бы к мосту на Мукленку держать мне направление, а, прямо сказать, трудно. Пушками я его могу задержать, да где они, пушки-то? Стыдобушка! Коней не могу собрать…

— По такой грязи, Никита Егорыч, никакой конь не потащит. Наша земля — жирная, оттого к ней барин и льнет.

Вершинин, сделав несколько шагов вдоль насыпи, остановился.

— Ни гула, ни стука, ни свиста. Не слыхать и не видать. Небось спит капитан Незеласов и об невесте думает… Васька, есть у тебя невеста?

— Нету, Никита Егорыч.

— А у тебя есть, Миша?

— Ну, конечно, есть.

— Тсс…

Все слушают.

— Нет, не слыхать. Что же делать, Никита Егорыч? Лес валить, загораживать путь?

— Обождь! Шестью семь — сорок семь. Опять соврал. Сколько шестью семь, Миша?

— Конечно, сорок два, — ответил, думая о своем, Миша. — Никита Егорыч, а ты напрасно не вслушиваешься в то, что утверждает китаец. В этом имеется большой смысл.

— Какой?

— Инструкция.

— Ну, и что она — инструкция?

— Его инстлукция верит есть, — вставил Син Бин-у.

— По железнодорожной инструкции для товаро-пассажирских поездов данного района, — объяснил Миша, — если на рельсах человек…

Син Бин-у сказал убежденно:

— Его поезда обязательно остановила. Шула, его помосника, мне тоже сказала: обязательно остановить нада!

Вершинин, помолчав, проговорил:

— Чудно как-то. Не верится.

— Твоя, Никита Еголыч, холосо стлеляла?

— Умею.

— Селовека на лельса легла. Масиниста голову паловоза высовывай. Его смотлеть нада, сто на лельса лежала. Его ты глаз стлеляй.

— А если бревна поперек рельсов? — спросил Вершинин.

— Размечет снарядами, рельсы повредит.

— Рельсы как-нибудь поправим.

А по тайге, среди гор, верстах в десяти — пятнадцати от того луга, на котором толковали партизаны, — медленно, в тумане, часто гудя, шел бронепоезд.

Машинист Никифоров и его помощник Шурка дымили папиросами. Машинист, часто поглядывая в смотровую щель, говорил:

— Ты, Шурка, дурак. Ты еще не обучен, а я, брат, на земле обучался. Земля, она, ох, учит!

— Обучение, Иван Семеныч, земельное тоже, выходит, по-разному.

— Молчи! Мой отец сто десятин имел да батраков… Потому наследство отняли большевики вне закона. А я закон чту больше бога. Что там, вдали?

Шура прилип к смотровой щели.

— Ну?

— Ничего нету, кроме тумана.

— Ты посматривай.

— Уж будьте покойны, господин машинист.

— Ласков ты нынче, шпана. Не нравится мне это.

— А я нонче со всеми ласков, господин машинист. Господину Обабу щенка подарил.

— Чего?

— Щенка обнаружил на перроне, когда бронепоезд уходил. Думаю — подарю-ка господину офицеру: авось, когда ваканция машиниста освободится, он меня вспомнит.

— Ну, ты не больно языком-то, балда!

— Слушаюсь.

Обаб принес в купе щенка — маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.

— Зачем вам? — спросил Незеласов.

Обаб как-то по-своему ухмыльнулся.

— Живность. В деревне у нас — скотина. Я уезда Барнаульского.

— Зря… да напрасно, прапорщик.

— Чего?

— Кому здесь нужен ваш уезд?.. Вы… вот… прапорщик Обаб, да золотопогонник и… враг революции. Никаких.

— Ну? — жестко проговорил Обаб.

И, отплескивая чуть заметное наслаждение, полковник проговорил:

— Как таковой враг… революции… выходит, подлежит уничтожению. Уничтожению!

Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:

— Ерунда. Мы их в лапшу искрошим!

На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.

Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных, немощных листьев с кленов.

Тоскливо пищал щенок.

Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо ругался. У солдат были вялые, длинные лица, и полковник брызгал словами:

— Молчать, гниды! Не разговаривать, молчать!..

Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках полковника казалось, что кто-то, не признававший дисциплины, тихо скулит у пулеметов, орудий.

Они торопливо оглядывались.

Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам — к востоку, к городу, к морю, к мосту через реку Мукленку.

Ночью стало совсем душно. Духота густыми непреодолимыми волнами рвалась с мрачных, чугунно-темных полей, с лесов — и, как теплую воду, ее ощущали губы, и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой, как мокрая глина, тоской.

Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу — тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно, жалко ревет.

А сзади наскакивают горы, лес. Наскочат и раздавят, как овца жука.

Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщового мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри по-прежнему был жар и голод.

Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, недоуменно докладывая:

— С городом, господин прапорщик, сообщения нет.

Обаб молчал, хватая корзинку, и узловатыми пальцами вырывал хлеб и, если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривая затем прочь.

Спустив щенка на пол и следя за ним мутным медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.

Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь — точно заклепывали…

У себя в купе, жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:

— Прорвемся… к черту!.. Нам никаких командований… Нам плевать!..

Но так же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд — и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников, и так же, забитый полями, ветром и морем, жил на том конце рельсов непонятный и страшный в молчании город.

— Прорвемся, — выхаркивал полковник и бежал к машинисту.

Машинист, лицом чернявый, порывистый, махая всем своим телом, кричал Незеласову:

— Уходите!.. Уходите!..

Полковник, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:

— Вы не беспокойтесь… партизан здесь нет… А мы прорвемся, да, обязательно… А вы скорей… А… Мы все-таки…

Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:

— У красной черты… Видите?

Незеласов глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о «красной черте». За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.

— Все мы… да… в паровоз…

Нехорошо пахло углем и маслом.

Вспоминались бунтующие рабочие.

Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам, крича:

— Стреляй!..

Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулеметов и выпускали во тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.

Являлся Обаб. Губы жирные, лоб потно блестел. Он спрашивал одно и то же:

— Обстреливают? Обстреливают?

Полковник приказывал:

— Отставь!

— Уясните, полковник!

Все в поезде бегало и кричало — вещи и люди. И серый щенок в купе прапорщика Обаба тоже пищал.

Незеласов торопился закурить сигаретку.

— Уйдите… к черту!.. Жрите… все, что хотите… Без вас обойдемся. — И визгливо тянул — Пра-а-пор-щик!..

— Слушаю, — сказал прапорщик. — Вы что ищете?

— Прорвемся… Я говорю — прорвемся!..

— Ясно. Всего хватает.

Полковник снизил голос:

— Ничего. Потеряли!.. Коромысло есть… Нет ни чашек… ни гирь… Кого и чем мы вешать будем?..

— Да я их…

Незеласов пошел в свое купе, бормоча на ходу:

— А… Земли здесь вот… за окнами… Как вы… вот пока… она вас… проклинает, а?..

— Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче.

— Мы, прапорщик, трупы… завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде — прах… Сегодня мы закопали человека, а завтра… для нас лопата… Да.

— Лечиться надо.

Незеласов подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:

— Сталь не лечат, переливать надо… Это ту… движется если… работает… А если заржавела… Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а?.. Ошибся, оказывается… Ошибку хорошо при смерти… А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня невеста Варенька… И ногти у нее розовые, Обаб…

Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папироску и тут же, не куря еще, начал плевать — сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на одеяло, и когда во рту пересохло, сел на кровать и мутно воззрился на мокрый живой сверточек, пищавший на полу.

— Глиста!.. А туда же — предчувствует!..

Вот тогда-то Миша снова подошел к Вершинину и сказал:

— Никита Егорыч, прошу выслушать меня еще раз. Мы давно уже с китайцем говорим. — И Миша повторил: — Китаец, будучи на станции, узнал: машинист в бронепоезде новый, перед тем работал на товаро-пассажирских поездах.

— Да ты быстрей!

— Так вот, по железнодорожной инструкции для товаро-пассажирских поездов, машинист обязан остановить поезд, если он увидит на рельсах какую-нибудь мертвую тушу.

— Это если издалека? А если вблизи?

— Если близко? Он должен поезд разогнать, дабы ее перерезать с безопасностью, а затем поезд остановить и составить акт!

— Акт? Хи-хи! Да, им теперь до актов, жди!

— Нет, он остановит! Машинист у них тупица…

— Да ни в жизнь не остановит!

— Обожди, Васька, — сказал решительно Вершинин. — Слушай, Миша, внимательно меня. А если на рельсах лежит труп? Слушайте и вы, мужики! У них, у бронепоезда, закон старый. Они под старым законом ходят. Ну так вот, по старому закону полагается… что если кто из машинистов труп увидит на рельсах, то должен остановить поезд… И вот… Кто пойдет, товарищи, на рельсы, чтобы… Пущай знает: страху много… Бронепоезд разогнан! А все равно нам подыхать. Но только, по-моему, успеет машинист остановить. А как только остановится, голову высунет посмотреть, — я машинисту тому, как белке, в глаз пулю. А вернее что остановится, не разрезать ему человека. Ну, товарищи…

После молчания мужики заговорили:

— Зарежет!

— А пошто ему не зарезать? Кого ему жалко?

— Товарищи!

— Сам ложись!..

— Сам? Ну, я-то лягу.

— Не пускай Никиту Егорыча!

— А кто же? Кто же, как не я?

Васька Окорок, оттолкнув Вершинина от насыпи, отбросил винтовку…

Здесь все разом почему-то оглянулись. Над лесом тонко стлался дымок, похожий на туман, но гуще.

— Идет! — сказал Окорок.

Мужики повторили:

— Идет!

— Товарищи! — звенел Окорок. — Остановить надо!..

Мужики добежали до насыпи. Легли на шпалы. Вставили обоймы. Приготовились.

Тихо стонали рельсы — шел бронепоезд.

Кто-то тихо сказал:

— Перережет — и все. Стрелять не будет даже зря!

И вдруг, почувствовав это, тихо сползли все в кустарники, опять обнажив насыпь.

Дым густел, его рвал ветер, но он упорно полз над лесом.

— Идет!.. Идет!.. — с криком бежали к Вершинину мужики.

Вершинин и весь штаб, мокрые, молча лежали в кустарниках. Васька Окорок злобно бил кулаком по земле. Китаец сидел на корточках и срывал траву.

Назад Дальше