Военные рассказы и очерки - Иванов Всеволод Вячеславович 40 стр.


Телега бежала мимо окопавшихся мужиков. Мужики подымались на колени и молча провожали глазами стоящего на телеге, потом клали винтовки на руки и ждали.

Васька зажмурился.

— Высоко берет — вишь, не хватат. Они там, должно, очумели, ни черта не видят!

Вершинин — огромный, брови рвались по мокрому лицу.

— Не выдавай, товарищи!

— Крой! — орал Васька.

Телега дребезжала, о колеса билась лагушка [8], из-под сиденья валилось на землю выбрасываемое толчками сено. Мужики в кустарниках не по-солдатски отвечали:

— Ничего!..

— А дуй, паря, пропадать так пропадать!

— Доберемся!

Среди огней молчаливых костров в темноте стремительно, с грохотом рвались снаряды.

А волосатый человек на телеге приказывал. Мужики подтаскивали бревна на насыпь и, медленно подталкивая их впереди себя, ползли. Бронепоезд бил в упор.

Бревна были как трупы, и трупы как бревна — хрустели ветки и руки, и молодое и здоровое тело было у деревьев и людей.

— Не уйдешь!

— Только бы орудия успеть…

— Успеют!

Небо было темное и тяжелое, выкованное из чугуна, и ревело сверху гулким паровозным ревом.

Мужики крестились, заряжали винтовки и подталкивали бревна. Пахло от бревен смолой, а от мужиков потом.

Васька, изгибаясь возле будки, хохотал:

— Не пьешь, стерва! Мы, брат, до тебя доберемся. Не ускочишь. Задарма мы тебе китайца отдали?

— Завтра у них вода выдет! Возьмем! Это обязательно.

Вершинин сказал:

— Надо в город-то на подмогу идти.

Как спелые плоды от ветра, падали люди и целовали смертельным последним поцелуем землю.

Руки уже не упирались, а мягко падало все тело и не ушибалось больше — земля жалела. Сначала падали десятки. Тихо плакали за опушкою, на просеке бабы. Потом сотни — и выше и выше подымался вой. Носить их стало некому, и трупы мешали подтаскивать бревна.

Мужики все лезли и лезли.

Броневик продолжал жевать, не уставая.

Тогда-то, далеко еще до крика Вершинина: «Пашел!.. То-ва-ри-щи!..» — мужики повели атаку.

— Сейчас бы нам орудию…

— Хоть одну!

— А пока попробуем без орудий!

— Потому — надо к сроку! — кричал Васька. — Верно, Никита Егорыч? Как обещано, так, значит, надо выполнять.

— Надо, Вася, надо!

Падали, отрываясь от стальных стенок, кусочки свинца и меди в тела, рвали грудь, пробивая насквозь, застегивая ее навсегда со смертью в одну петлю.

Мужики ревели:

— О-а-а-а-о!!

Травы ползли по груди, животу. О сучья кустарников цеплялись лица, путались и рвались бороды; из их потного, мокрого волоса лезли наружу губы:

— О-а-а-а-о-о!!

Костры остались за спиной, а тут недалеко стояли темные, похожие на амбары вагоны, и не было пути к людям, боязливо спрятавшимся за стальными стенками.

Партизан бросил бомбу к колесам. Она разорвалась, отдаваясь у каждого в груди.

Мужики отступили.

Светало.

Когда при свете увидели трупы, заорали, точно им сразу сцарапнули со спины кожу, и опять полезли на вагоны.

Вершинин снял сапоги и шел босиком. Васька Окорок встревоженно глядел на Вершинина и кричал:

— А ты, Никита Егорыч, богатырь!

— Богатырь, да еще не своротил.

Лицо у Васьки было веселое, и на глазах блестели слезы восторга.

Бронепоезд стрелял.

— Заткни ему глотку-то! — закричал пронзительно Окорок и вдруг поднялся с колен и, схватившись за грудь, проговорил тоненьким голоском, каким говорят обиженные дети: — Господи… и меня!..

Упал.

Партизаны, не глядя на Ваську, лезли к насыпи, высокой, желтой, похожей на огромную могилу.

Васька судорожно дрыгал всем телом, как всегда торопясь куда-то.

Партизаны опять отступили.

На рассвете приехал посланный из городского ревкома, который сообщил, что Пеклеванов начал восстание, что рабочие дерутся здорово, что борьба есть борьба и что Настасьюшка, жена Вершинина, арестована белыми и брошена в подвал крепости.

Васька Окорок, раненный в грудь, бредил.

Вершинин сидел возле раненого, держа его руку, глядел в его по-прежнему круглое, с бледными веснушками лицо, на его совсем красные — от пота, что ли? — волосы и с тоской говорил:

— А ему все-таки легче, чем, скажем, мне. Ну, через кого столько муки люди принимают, через кого? От кого?

Васька вдруг с трудом открыл глаза и, криво ухмыльнувшись, чуть слышно прошептал:

— А китаец-то верно ведь угадал, Никита Егорыч?.. Насчет машиниста… Как мы его лихо с тобой… ухлопали…

И затем, уже совсем неразборчиво, добавил:

— А он… того… нас… хотел…

И, превозмогая боль, вытолкнул:

— Да только — шиш!

Мокрые от пота солдаты, громыхая бидонами, охлаждали у бойницы пулеметы. Были у них робко-торопливые и словно стыдливые движения исцарапанных рук.

Поезд трясся сыпучей дрожью и был весь горячий, как больной в тифозном бреду.

Темно-багровый мрак трепещущими сгустками заполнял голову Незеласова. От висков колючим треугольником — тупым концом вниз — шла и оседала у сердца коробящая тело жаркая, зябкая дрожь.

— Мерзавцы! — кричал полковник. — Вы что?

— Ваше высокоблагородие, господин…

Незеласов подбегал к задремавшему было солдату и бил его сапогом:

— Эй, скот, не спать!

— Ваше благородие, измучились!

— И воды нету для орудия!

— Орудия раскалились, — повторял Обаб. — Стрелять опасно, господин полковник.

— Я не могу ни спать, ни лежать. В теле огромная, звенящая пустота. О владыка! Первое, второе, третье… все орудия!.. К бою! По насыпи двенадцать — картечь! Огонь!

Залп.

В руках у него был неизвестно как попавший кавалерийский карабин, и затвор его был удивительно тепел и мягок. Незеласов, задевая прикладом за двери, бегал по вагонам.

— Мерзавцы! — кричал он визгливо. — Мерзавцы!

Было обидно, что не мог подыскать такого слова, которое было бы похоже на приказание, и ругань ему казалась наиболее подходящей и наиболее легко вспоминаемой.

Мужики вели атаку.

Через просветы бойниц, среди далеких кустарников, похожих на свалявшуюся желтую шерсть, видно было, как перебегали горбатые спины и сбоку их мелькали винтовки, похожие на дощечки. За кустарниками — леса и всегда неожиданно толстые темно-зеленые сопки, похожие на груди. Но страшнее огромных сопок торопливо перебегающие по кустарникам спины, похожие на куски коры. И солдаты чувствовали этот страх и, чтобы не слышно было хриплого рева из кустарников, заглушали его пулеметами. Неустанно, не сравнимо ни с чем, бил по кустарникам пулемет. Полковник Незеласов несколько раз пробежал мимо своего купе. Зайти туда было почему-то страшно: через дверки виден был литографированный портрет Колчака, план театра европейской войны и бронзовый божок, заменявший пепельницу. Полковник чувствовал, что, попав в купе, он заплачет и не выйдет, забившись куда-нибудь в угол, как этот где-то визжавший щенок.

Мужики наступали.

Стыдно было сознаться, но он не знал, сколько было наступлений, а спросить у солдат нельзя, такой злобой наполнены их глаза. Их не подымали с затворов винтовок и пулеметных лент, и нельзя было эти глаза оторвать безнаказанно — убьют. Полковник бегал среди них, и карабин, бивший его по голенищу сапога, был легок, как камышовая трость. Обрывками Незеласову думалось, что он слышит шум ветра в лесу… Солдаты угрюмо били из ружей и пулеметов в тьму. Пулеметы словно резали огромное, яростно кричащее тело. Какой-то бледноволосый солдат наливал керосин в лампу. Керосин давно уже тек у него по коленям, и полковник, остановившись подле, ощутил легкий запах яблок.

— Щенка надо… напоить!.. — сказал Незеласов торопливо.

Бледноволосый послушно вытянул губы и позвал:

— Н’ах… н’ах… н’ах…

Другой, с тонкими, но страшно короткими руками, переобувал сапоги и, подымая портянку, долго нюхал и сказал очень спокойно полковнику:

— Керосин, ваше благородие. У нас в поселке керосин по керенке фунт…

— И что же?

Солдат молчал. Но глаза его молча говорили: «Керосин дорогой, по керенке фунт, а жизнь солдатская — копейка. Почему же это так, господин полковник? Ведь цену-то вы назначаете!»

— Не спать, мерзавцы, не спать! У тебя, солдат, щеки впали от бессонницы, но ты все же не засыпай. Бодрствуй! Атака! Слышишь, атакуют! Партизаны!

— Товарищи, вперед!

Чей это голос? Неужели Вершинина! А может быть, Пеклеванова? Неизвестно. Зато чей отвечает, ясно. Партизанский, да!

Через пулеметы, мимо звонких маленьких жерл, пронесся и пал в вагоны каменный густой рев:

— О-о-у-о-о!..

И тонко-тонко:

— Ой… Ой!..

Солдат со впавшими щеками сказал:

— Причитают… там, в тайге, бабы по ним!.. Не по нам!

И осел на скамью.

Пуля попала ему в ухо и на другой стороне головы прорвала дыру с кулак.

— Почему видно ему во тьме? — сказал Незеласов. — Там костры. Тут, должно быть, темно. И дым: они выкуривают нас дымом, чувствуете?

Костры во тьме. За ними — рев баб. А может быть, сопки ревут?

«Ерунда!.. Сопки горят!..»

«Нет, тоже ерунда. Это горят костры партизан».

Пулеметчик обжег бок и заплакал по-мальчишески.

Старый, бородатый, как поп, доброволец пристрелил его из нагана.

Полковник хотел закричать, но почему-то смолчал и только потрогал свои сухие, как бумага, и тонкие веки. А у полковника в городе есть невеста… она теперь…

Уже проходит ночь. Скоро взойдет солнце. Невеста читает книгу. Невеста заснула над книгой. Веки женщины влажны от сна…

Бледноволосый солдатик спал у пулемета, а тот стрелял сонный. Хотя, быть может, стрелял и не его пулемет, а соседа. Или у соседа спал пулемет, а сосед кричал:

— Туды!.. Туды!..

«И какую книгу можно читать в эту ночь?»

От горла к подбородку тянулась боль, словно гвоздем сцарапывали кожу. И тут увидал Незеласов около своего лица: трясутся худые руки с грязными длинными ногтями. Обаб?

Потом забыл и об этом. Многое забыл в эту ночь… Что-то нужно забывать, а то тяжело все нести… тяжело…

И вдруг тишина…

Там, за порогами вагонов, в кустарниках.

Нужно уснуть. Кажется, утро, а может быть, вечер. Не нужно помнить все дни…

Не стреляют там, в сопках. У насыпи лежат спокойные, выпачканные в крови мужики. Лежать им, конечно, неудобно.

А здесь на глаза — тьма. Ослеп Незеласов.

— Никогда!

— Как, господин полковник?

— Я говорю, Обаб, что — никогда! Позволить нас выкурить, как комаров?! Ха-ха!

Незеласов схватил трубку телефона.

— Алло! Орудия к бою! По насыпи картечью, первое, второе, третье — огонь! Огонь, черт возьми!

Орудия не стреляют.

Обаб вырвал у Незеласова трубку.

— Картечью им в морду, огонь!

— Ха-ха! Спят непробудно. Оказывается, артиллеристы больше любят сон, чем Россию. Ну и черт с ними! Вы проспали Россию — я отдам ее американцам, японцам, тому, кто дороже заплатит! Обаб, тушите свет.

— Господин полковник… — смущенно забормотал Обаб.

— Взгляните-ка мне в глаза, Обаб. Ну конечно, я сумасшедший! Ха-ха!.. Шинель!

Обаб подал ему шинель. Незеласов взял карабин, набил карманы патронами, сунул за пазуху.

— Дверь открывайте неслышно и ровно настолько, чтобы я мог пролезть боком. Счастливо оставаться, Обаб. Я вернусь часа через два или через час и притащу с собой машиниста из состава, который везет снаряды.

— Ах ты, господи! Как же это я не догадался!

Обаб погасил свет. Открывает понемножку дверь.

Незеласов просунул в отверстие голову, плечо. Шепотом:

— Еще немного…

Выстрел из тьмы. Незеласов падает, бормоча:

— Славно, славно…

Обаб отскочил от двери и прижимается к противоположной стене. Нет сил закрыть дверь.

Дверь начинает открываться все шире и шире, словно сама собой.

— Конец, — пробормотал Обаб. — Видно, ни ордена, ни землицы, ни почестей не получить!

— А встретились-таки, прапорщик Обаб, Иван Аристархович, каратель! Ну, выходи, поговори с мужиками: они тебя ждут!

— Иди!

«Вершинин? Он!»

— Опусти наган! Не твоя очередь стрелять, Иван Аристархович, слышишь?

На мгновение затошнило. Тошнота не только в животе, но и в ногах, в руках и в плече. Но плечо вдруг ослабло, а под ногами Незеласов почувствовал траву, и колени подкосились.

Впереди себя увидел полковник бородатую рубаху, на штыке погон и кусок мяса…

Его, полковника Незеласова, мясо…

«Котлеты из свиного мяса… Ресторан „Олимпия“… Мексиканский негр дирижирует румынским… Осина… Осень… Благодарю тебя, Россия… мир… все славянство… за тишину… Тишина по всей земле…»

— Кро-ой, бей, круши…

Крутится, кружится, крошится крушина…

Бронепоезда на насыпи нет. Значит — ночь. Пощупал под рукой — волос человеческий в поту. Половина оторванного уха, как суконка; прореха, гвоздем разорвало…

Кустарник — в руке. Кустарник можно отломить спокойно и даже сунуть в рот. Это не ухо.

Через плечо карабин! Значит, ушел?

Незеласов обрадовался. Не мог вспомнить, откуда очутился пояс с патронами поверх френча.

Поверил вдруг в спасение. «Жив, жив! Доберусь. Добьюсь». Рассмеялся. «Куда — все равно!»

Вязко пахнул кустарник теплой кровью. Из сопок дул черный, колючий ветер, дул между ветвей, длинных и мокрых. Мокрые от крови?.. Чьей? Не его ли? Нет, Обаба!

Прополз Обаб со щенком под мышкой. Его галифе похоже на колеса телеги. Позвольте, он жив тоже?!

Вытянулся бледноволосый, доложил тихо:

— Прикажите бронепоезду двигаться, господин полковник?

— Пошел к черту!

Беженка в коричневом манто зашептала в ухо;

— Идут! Идут!..

Незеласов и сам знал, что идут! Атака! Ему нужно занять удобную позицию. Он пополз на холм. Поднял карабин. Выстрелил. То есть, собственно, хотел…

Одной руки, оказывается, нет. Тогда можно с колена. Но с колена мушки не видать… «Почему не стрелял в поезде, а здесь — вздумал, а?»

Здесь один, а они ползут… Ишь их сколько, бородатые, сволочь! Пули — в землю, а то бы…

Так стрелял торопливо полковник Незеласов в тьму до тех пор, пока не расстрелял все патроны. То есть, собственно, хотел стрелять, но рука не могла поднять карабин.

Отложил карабин. Сполз с холма в куст и, уткнув лицо в траву, умер.

Его атака окончилась.

Глава девятая

В старинной крепости и возле нее

— Почему ты молчишь, голубушка? Почему? — спросил фон Кюн ласково, но громко: согласно инструкции строго.

Писарь и тюремный врач стояли поодаль у дверей длинной камеры. Фон Кюн, вздохнув, поглядел на них. Они молчали. Чего они пялят глаза? Или он недостаточно строг? Глубоко заложив руки в карманы, фон Кюн прошелся по камере.

Из окна камеры виден краешек моря. Жара, думали, окончилась, а вот целый день теплынь, и словно не было ни тумана, ни холодного ветра, ни дождя. Но к вечеру набережная, мостовые, дома начали так поспешно остужаться, что о тепле все забыли. Пустые консервные банки просвечивают сквозь опалово-прозрачную воду совсем по-осеннему. Полупрозрачные тени удочек колеблются среди стружек на тончайшей пленке нефти, а кто рыбачит — не видно. Впрочем, для того и тюрьма, чтоб людей не было видно!

— Почему же, однако, ты молчишь? Нам же известно, что ты жена Вершинина.

Эх, кабы было известно! Ничего не известно. Просто командование, совсем не доверяя коменданту Катину, вздумало послать на допрос фон Кюна, который, по мнению командования, отличается добросовестностью и не склонен к интригам. Возможно. Но, к сожалению, фон Кюн не верил, что эта крестьянка в ситцевом поношенном платье, с шерстяным серым платком на плечах — жена знаменитого теперь Вершинина. Собственно, зачем ему посылать ее в город? Опасно. Очень опасно. Его имя, как говорится, у всех на устах, и естественно, что на нее обратят чрезвычайное внимание даже те люди, которые никогда и не думали о ней.

Тюремный врач, желчный, опухший и охрипший от пьянства, слегка дотронулся до фон Кюна и показал глазами на дверь.

Назад Дальше