Песнь об Ахилле (ЛП) - Миллер Мадлен 5 стр.


— Мне придется?.. — Он покачал головой. Нет.

— Я не сражаюсь с другими, — молвил он.

Я прошел за ним к кругу из утоптанного песка. — Никогда?

— Нет.

— Откуда же ты тогда знаешь, что… — я проследил, как он занял стойку в круге, с копьем в руке и мечом на поясе.

— Что пророчество сбудется? Наверное, я и не знаю.

Божественная кровь по-разному проявляется в каждом порожденном богом чаде. Голос Орфея заставлял плакать деревья, Геракл мог убить человека, лишь хлопнув его по спине. Чудом Ахилла была его быстрота. Его копье, когда он начал двигаться, мелькало скорее, чем мой глаз мог уследить. Оно жалило, прядая вперед, отступало, вращалось и вспыхивало уже сзади. Древко будто текло в его руках, темно-серое оконечье мерцало, как змеиный язык. Ноги двигались, как у танцора, не останавливаясь ни на миг.

Я глядел, не в силах пошевелиться. Почти забыл дышать. Лицо его оставалось спокойным и чистым, почти без следа усилий. Движения были столь точны, что я едва ли не видел его противника, десять, двадцать противников, приближавшихся с разных сторон. Он взлетел в воздух, вращая копьем, а вторая рука его тем временем обнажала меч. Теперь он вращал ими обоими, двигаясь так, словно был текуч как вода, подвижен, как рыба в волнах.

Внезапно он остановился. В полуденной тишине я слышал его дыхание, лишь чуть более глубокое, чем обычно.

— Кто тебя обучал? — спросил я. Не зная, что же еще сказать.

— Отец, немножко.

Немножко. Я почти испугался.

— И больше никто?

— Нет.

Я ступил вперед. — Сразись со мной.

Он едва не рассмеялся. — Нет. Ни за что.

— Сразись со мной! — я словно обезумел. Его обучал, немножко, его отец. А все остальное вот это — что? Божественное? В этом было гораздо больше божественного, чем я видел за всю свою жизнь. Вот это потное, хрипящее наше искусство он сделал прекрасным. Я понимал, почему его отец не позволял ему сражаться с другими. Как мог обычный человек гордиться своим искусством, когда в мире существовало вот такое?

— Не хочу.

— Я тебя вызываю.

— У тебя нет оружия.

— Достану!

Он присел и положил свое оружие в грязь. Взглянул мне в глаза. — Не буду. И больше не проси.

— Стану просить. Ты мне не запретишь, — я дерзко ступил вперед. Что-то зажглось во мне — нетерпение, уверенность. Я добьюсь. Он уступит мне.

Его лицо чуть исказилось, я почти видел ярость. Это мне понравилось. Я все-таки допеку его, если уж нельзя иначе. Он со мной сразится. Нервы мои натянулись струнами от сознания опасности.

Но вместо этого он пошел прочь, оставив оружие в пыли.

— Вернись, — сказал я. И, громче: — Вернись! Боишься?

Снова этот странный смешок, он все еще спиной ко мне. — Нет, не боюсь.

— А стоило бы, — я пытался выдать все за шутку, но в замершем между нами воздухе шуткой это не прозвучало. Его спина была все еще обращения ко мне, неподвижно, непоколебимо.

Я заставлю его взглянуть на меня, подумал я. Ноги мои, словно сами собой, сделали пять шагов, и я обрушился на него.

Он споткнулся, наклонившись вперед и я в него вцепился. Мы упали, и я услышал быстрый шумный выдох, воздух вырвался из его груди. Но прежде, чем я смог говорить, он крутнулся подо мной, захватывая мои запясться. Я боролся, не понимая хорошенько, чего добиваюсь. Но схватка была, и это было хоть что-то. Я мог сражаться. — Отпусти! — я дернул руки из его захвата.

— Нет, — быстрым движением он подмял меня, прижав к земле, его колени уперлись мне в живот. Я тяжело дышал, злой, но странно довольный.

— Никогда не видел, чтоб сражались так, как ты, — сказал я ему. Покаяние или признание, или все вместе.

— Не так уж много ты видел.

Я едва сдержался, несмотря на его мягкий тон. — Ты знаешь, о чем я.

Его взгляд был непроницаемым. Зеленые оливки легонько простучали по нам обоим.

— Может и знаю. Так о чем ты?

Я с силой дернулся, и он меня отпустил. Мы сели, туники наши были в пыли и пропотели на спинах.

— О том, что… — я прервался. Тут была грань, за которой знакомые острые ярость и зависть вспыхивали, как от искры огнива. Но горькие слова исчезли, едва я подумал о них.

— Нет никого, подобного тебе, — наконец сказал я.

Он молча смотрел на меня. — И что?

Было в том, как он это сказал, нечто, прогнавшее остатки моей ярости. Один раз я уже попробовал. Да и кем был я теперь, чтобы вот такому завидовать?

Словно услышав меня, он улыбнулся, и лицо его было подобным солнцу.

Глава 6

Дружба нахлынула на нас, как весенний поток, низвергающийся с гор. Прежде и мальчишки, и я вслед за ними, считали, что день его наполнен приличествующими царевичу занятиями искусством управлять страной и тренировками с копьем. Но я скоро понял, что кроме уроков игры на лире и занятий с копьем он более ничем особенно не занимается. Мы могли сегодня пойти купаться, а на другой день лазать по деревьям. Мы сами себе выдумывали игры, вроде бега вперегонки или акробатики. Мы могли лежать на теплом песке и говорить — «Угадай, о чем я сейчас думаю».

О соколе, увиденном в окне.

О мальчишке с кривым передним зубом.

Об ужине.

Это чувство пришло, пока мы плавали, играли или болтали. Это было почти как плач — так оно неспешно заполняло меня, поднималось где-то в груди. Но и на плач не похоже — не тяжко, а легко, не тускло, а ярко. Что-то похожее я чувствовал прежде, урывками, когда удавалось побыть в одиночестве — кидая камешки, играя сам с собой в кости или просто мечтая. Но по правде тогда это была скорее радость от отсутствия, чем от присутствия — рядом не было ни отца, ни мальчишек. Я не был голоден, не был измотан и не был болен.

Это же чувство было другим. Я вдруг понимал, что улыбаюсь так широко, что щеки болят, и, кажется, даже кожа головы готова слететь. Язык двигался быстро, будто убегал от меня, опьяненный свободой. Это, и это, и это еще нужно было сказать. Перестало страшить, что я говорю слишком много. Не нужно было переживать, что я слишком тощий или слишком медленно бегаю. Это, и это, и это! Я учил его кидать камешки, он учил меня вырезать из дерева. Я чувствовал каждый нерв своего тела, каждое дуновение ветра на коже.

Он играл на лире моей матери, и я смотрел, как он играет. Когда приходила моя очередь, мои пальцы путались в струнах, к отчаянию наставника. Мне было все равно. «Поиграй еще», — говорил я ему. И он играл, пока в сумерках я едва мог различать его пальцы.

Я заметил, что изменился. Теперь мне было не жаль проиграть в беге; я проигрывал, когда мы плавали, проигрывал, когда мы метали копье или кидали камешки. Потому что разве стыдно проигрывать такой красоте? Достаточно было смотреть на то, как побеждает он, видеть его подошвы, его ноги, крепко бьющие на бегу в песок, или то, как поднимаются и опускаются его плечи, когда он плывет. Этого было довольно.

* * *

Стоял конец лета, более года прошло с моего изгнания — тогда я и рассказал ему, как убил того мальчика. Мы сидели на ветвях дуба во дворе дворца, густое переплетение листвы скрывало нас. Тут было как-то проще, над землей, ощущая спиною могучий ствол. Он слушал молча, а когда я закончил, спросил:

— Почему же ты не сказал, что защищался?

Это было так похоже на него — спросить как раз то, о чем я сам и не подумал бы.

— Не знаю.

— Или мог бы солгать. Сказать, что нашел его уже мертвым.

Я уставился на него, ошеломленный этой простотой. Это было как откровение: если бы я солгал, то и сейчас был бы царевичем. Не из-за убийства я был изгнан, а от недостатка хитрости. Теперь я понял отвращение в глазах отца. Слабоумный сын, признающийся во всем. Я вспомнил, как отяжелели отцовские челюсти, пока я рассказывал. Он не заслуживает того, чтобы стать царем.

— Ты бы не солгал.

— Нет, — признал он.

— А что б ты сделал?

Ахилл побарабанил пальцами по ветке, на которой сидел. — Не знаю. Не могу представить. То, как тот мальчишка говорил с тобой, — он передернул плечами. — Никто не пытался отобрать что-либо у меня.

— Никогда? — не мог я поверить. Прожить без того, чтобы такое случилось хоть раз, казалось невозможным.

— Никогда. — Он помолчал, задумавшись. — Я не знаю, — наконец, повторил он. — Наверное, разозлился бы. — Он прикрыл глаза и откинул голову назад, в сплетение ветвей. Зеленые дубовые листья окружили его, будто корона.

* * *

Теперь я часто видел царя Пелея — иногда нас призывали на совет, иногда — на прием в честь прибывших с визитом царей. Мне дозволялось сидеть за столом рядом с Ахиллом, и даже говорить, если бы я пожелал. Но я не желал, мне было приятнее молчать и наблюдать за людьми вокруг. Скопс, так звал меня Пелей. Сова, за мои большие глаза. Ему удавалось быть приветливым ненавязчиво и ненапоказ.

После того, как все расходились, мы оставались — сидели у огня и слушали рассказы Пелея о его юности. Старик, теперь седой и увядший, рассказывал нам, как сражался вместе с Гераклом. Я сказал, что видел Филоктета, и он улыбнулся.

— Да, хранитель большого лука Геракла. Тогда он был копьеносцем и едва ли не храбрейшим из нас. — Подобные признания были в его духе. Я теперь понимал, отчего его сокровищница была полна даров в знак союза. Среди наших гонористых, задиристых героев Пелей был исключением — человек, одаренный скромностью. Мы слушали его, а слуги подбрасывали в огонь сперва одно полено, потом еще одно. Обычно лишь в сумерках нас отправляли спать.

* * *

Я не сопровождал его лишь когда он уходил повидать свою мать. Уходил он поздним вечером или же перед рассветом, пока не проснулся дворец, и возвращался раскрасневшийся и пахнущий морем. Когда я стал спрашивать, он охотно рассказал мне обо всем, но голос его был до странности бесцветным.

— Всегда одно и то же. Она хочет знать, чем я занимаюсь и все ли у меня в порядке. Потом говорит о моем положении среди людей. А в конце спрашивает, пойду ли я с нею.

Мне стало любопытно. — Куда?

— В подводные пещеры. — Туда, где живут морские нимфы, так глубоко, что даже лучи солнца туда не достигают.

— И ты пойдешь?

Он покачал головой. — Отец говорит, чтоб я этого не делал. Говорит, что смертный, который их увидит, вернется совсем другим человеком.

Когда он отвернулся, я сотворил знак, каким крестьяне отгоняют зло. Боги, храните нас. Меня чуть испугало то, с каким спокойствием он об этом говорит. В наших преданиях из общения богов со смертными никогда не выходило ничего путного. Но она же его мать, уверял я себя, да и сам он наполовину бог.

Со временем эти его посещения стали просто еще одной странностью, к которой я привык, как привык к чуду его ног или к нечеловеческой ловкости его рук. Когда я слышал, как на рассвете он возвращается через окно, я бормотал, не вставая с постели «В добром ли она здравии?»

И он всегда отвечал «Да, в добром». Иногда он мог добавить «Сегодня полно рыбы», или «Вода в заливе как парное молоко». И мы засыпали опять.

* * *

Однажды утром, в мою вторую весну во Фтии, он вернулся от матери позднее, чем обычно — солнце уже почти поднялось из моря, и с холмов слышались козьи колокольчики.

— В добром ли она здравии?

— В добром. Она хочет видеть тебя.

Я ощутил набежавший волной страх, но подавил его. — Думаешь, мне пойти? — Я не мог себе представить, что ей захочется видеть меня. Она известна своей ненавистью к смертным.

Ахилл избегал моего взгляда, пальцы его вертели найденный на берегу камешек. — Вреда тебе не будет. Завтра вечером, сказала она. — Теперь я понял, что это было приказанием. Боги не просят. Я достаточно успел его узнать, чтобы заметить, что он сам был в замешательстве. Никогда ранее он не говорил со мной так жестко.

— Завтра?

Он кивнул.

Я не хотел, чтоб он заметил мой страх, хотя обычно мы ничего не таили друг от друга. — Мне… Мне следует принести подношение? Медовое вино? — Обыкновенно мы лили его на алтари богов в дни празднеств. Это было одним из самых дорогих подношений.

Он покачал головой. — Она его не любит.

На следующий вечер, когда все во дворце уснули, я вылез из нашего окна. Луна выросла до половины, было достаточно светло, чтобы я мог пройти между скал без факела. Он сказал, чтобы я встал в полосе прибоя, и она придет. Нет, уверил он меня, тебе не нужно ничего говорить. Она и так поймет.

Волны были теплыми и густо плескали песком. Я поежился, увидев маленьких белых крабов, снующих по мокрому песку. Прислушался, думая, что смогу расслышать плеск от приближающихся шагов. Бриз дул с моря, и, благодарный, я закрыл глаза. А когда открыл, она уже стояла передо мной.

Она была выше меня, выше любой виденной раньше женщины. Ее черные волосы стекали по спине, а кожа светилась и была невозможно белой, словно впитывала лунный свет. Она была так близко, что я мог почуять ее запах, смесь ароматов моря и темного меда. Я затаил дыхание. Я не смел дышать.

— Ты Патрокл, — я вздрогнул от звука ее голоса, хриплого и скрежещущего. Я ждал звона колокольчиков, а не звука разбивающихся о скалы волн.

— Да, госпожа.

На ее лицо набежала тень отвращения. Глаза ее не были похожи на человеческие — они были темными и в середине мерцали золотом. Я не мог заставить себя смотреть в ее глаза.

— Он станет богом, — сказала она. Я не знал, что сказать, потому промолчал. Она приблизилась, и я подумал было, что сейчас она коснется меня. Но она, конечно же, не коснулась.

— Ты понимаешь? — я ощущал ее дыхание на щеке, не теплое, а холодящее, как морские глубины. Ты понимаешь? Он говорил, что она ненавидит ждать.

— Да.

Она приблизилась еще, нависнув надо мной. Ее губы были багряно-красными, словно вспоротый живот жертвы, окровавленный и скрывающий предсказания. Из-за губ остро и бело, будто голая кость, блестели ее зубы.

— Хорошо. — Безразлично, будто обращаясь к самой себе, она прибавила: — Ты все равно скоро умрешь.

Она отвернулась от меня и нырнула в море, не оставив после себя ни всплеска, ни ряби.

* * *

Я не пошел во дворец. Не мог. Отправился вместо этого в оливковую рощу, посидеть среди корявых стволов и упавших оливок. До моря тут было далеко. Я не хотел сейчас чуять его соленый запах.

Ты все равно скоро умрешь. Она произнесла это холодно, как данность. Она не желала, чтоб я был его спутником, но и убийства я не стоил. Для богини несколько десятилетий человеческой жизни были всего лишь досадной помехой.

А она желала, чтоб он стал богом. Она произнесла это так просто, будто это была очевидная вещь. Бог. Я не мог его таким представить. Боги холодны и далеки, как луна — ничего общего с его блестящими глазами, с теплым озорством его улыбки.

Желание ее было слишком честолюбиво — нелегко сделать бессмертным даже полубога. Правда, такое происходило, с Гераклом, с Орфеем или с Орионом. Теперь они на небесах и в виде созвездий, и пируя с богами за чашами амброзии. Но ведь они-то были сыновьями Зевса, их жилы полнила могучая небесная кровь. Фетида же была низшей из низших богинь, всего-навсего морской нимфой. В наших преданиях эти божества жили лестью и угодничеством, жили милостью, получаемой от более могущественных богов. Сами они почти ничего не могли. Разве что жили вечно.

* * *

— О чем задумался? — Ахилл разыскал меня. Его голос громко прозвучал в тишине рощи, но я не вздрогнул. Я почти ожидал, что он придет. Я хотел, чтобы он пришел.

— Ни о чем, — сказал я. Это была неправда. Наверное, это всегда бывает неправдой.

Он сел рядом, ноги его были босы и в пыли.

— Она сказала тебе, что ты скоро умрешь?

Я повернулся к нему, ошеломленный.

— Да.

— Прости, — сказал он.

Ветер взвихрил над нами серо-зеленые листья, и где-то поодаль я услышал легкое «теп» от падения оливки.

— Она хочет, чтоб ты стал богом, — сказал я ему.

— Я знаю, — замешательство отразилось в его лице, и несмотря на все, на сердце у меня посветлело. Так это было по-мальчишески. И так по-человечески. Родители, что делать, снова родители.

Назад Дальше