— Санинструктор! — кричит Коншин. — Подите сюда!
Санинструктор ощупывает ногу Дикова, мнет ее, не обращая внимания на его охи, а потом, попросив Коншина придержать малость Дикова, дергает его за ногу, вправляя вывих.
— Вот и все, Диков. Можешь топать дальше.
— Не могу я! Не могу! Вы что, не понимаете? Сломал я ногу-то! Сломал!
— Ерунда, никакого перелома. Вставайте!
Диков смотрит ненавидящими глазами и на санинструктора, и на Коншина, но медленно поднимается. Не вышел номер! И, прихрамывая больше для вида, ковыляет за взводом, безнадежно понимая, что больше ему ничего не придумать.
— Вы эти штучки бросьте, Диков, — с угрозой говорит Коншин.
И тот видит — раскусил его помкомвзвода, будет за ним теперь особый присмотр.
Не без труда одолев крутой берег и пройдя немного по лесу, выходят они к снежному полю без конца и края. Только светится неясно даль каким-то туманом голубоватым, но не определишь — далеко это или не очень, так как посыпала с неба снежная крупа, мелкая, но видимость убавившая. Может, совсем близко передовая? На всякий случай из-за деревьев пока не выходят, команды дальше идти нету, стоят, жмутся… Холодно, многие, реку переходя, в полыньи попали, полные ботинки воды начерпали. Переобуться бы, хоть портянки отжать, но не решаются — ждут команды вперед ежеминутно. Так около часа и стоят… Потом собирает комроты Кравцов взводных и говорит, что дальнейшее движение будет повзводно, что он идет с первым взводом и, дойдя до места, пришлет связного.
Настороженно трогается первый взвод с Шергиным во главе и скоро скрывается в серой темени, а остальным стоять, дрогнуть на мартовском пронизывающем ветру, и ни костра разжечь, ни курнуть, конечно… Стоят, мерзнут, поглядывают вперед на тускло мерцающую даль, за которой затаенный и притихший до времени фронт…
А протор в снегу, что протопал первый взвод, вскоре заметается, и это, казалось бы, естественное и обычное, вдруг действует на людей угнетено — словно сгинул взвод навсегда и следов даже не оставил.
Четин, прихрамывая немного из-за стертой ноги, нервно ходит туда-сюда, и морщинка, что легла на его лоб вчера на дневке, так и осталась, согнав донимавший его румянец. Перешел с Коншиным опять на «вы», держится официально, на бойцов покрикивает… Видно, поверил в себя лейтенант после вчерашнего трудного решения. Коншину не нравится он в новом обличии, уж лучше бы «кюхлей» оставался. Как бы не наломал дров.
После разговора с Савкиным по-другому смотрит Коншин на людей. Досадливо вспоминает, как гонял их на формировании, заставляя делать многокилометровые пробежки, как изводил их строевой и тактикой… Ему-то самому что? Молодой, натренированный. А каково пожилым из запаса, каково тем, кто из госпиталей? Не думалось тогда про это, а сейчас схватывает сердце позднее сожаление… Глядя на почерневшие лица, секомые колючей снежной крупой, на красные невыспанные глаза, в которых маета ожидания, еще больше ощущает он неразрывную связь с ними. И понимает — важно это очень.
Наконец — связной от ротного! Трогаются они, опасливо вглядываясь в снежную пелену, и через полчаса доходят до разбитой, сожженной деревни, стоящей около большой дороги, может, большака… Связной уводит третий взвод, а им опять ждать, и хуже этого не придумаешь. Ноги у тех, кто замочил их, переходя Волгу, заледенели совсем, но тоже не переобуться — вдруг сразу дальше? Вот и притоптывают на месте, от нечего делать деревню эту, разорище это, рассматривают… Воронки тут свежие, только чуть снегом припорошенные и по размерам большие. Видать, тяжелая артиллерия работала. На крыше полусожженного сарая — кровать железная, дугой выгнутая, наверно, взрывной волной на эту крышу заброшена.
Передовая здесь звучит уже погромче и внятнее. Издалека все звуки мешались и сплошным гулом доносились, а тут — вот пулеметная очередь прострекотала, вот над головами снаряд прошелестел и взорвался где-то глухо, вот мина противно завыла и хлюпнула с треском в стороне… И ракеты уже различимы. Не сплошным маревом, а каждая в отдельности, и освещают людей блеклым, будто нездешним светом…
Все это они на слух и на глаз принимают очень внимательно, — может, это последнее, что унесет с собой их память…
Тем временем старший лейтенант Кравцов и командиры других рот находятся в на скорую руку сделанном блиндаже комбата в деревне Черново, которая почти на передовой.
Говорит капитан Шувалов. Торопливо, с хрипотцой в голосе (видно, застудился на марше в своей фуражечке) сообщает ротным, что до рассвета должен батальон занять исходные позиции и сменить находящуюся там часть. Показывает по карте, какой роте где расположиться. Напоминает, что надо окопаться, так как нет окопов на передовой (вот это да!), не успели, дескать, выкопать… Потом с натугой, цедя слова, говорит, что сведений о противнике мало, почти что никаких, и что будет он просить комбрига повременить с наступлением, чтоб получше разобраться в обстановке. Ротные облегченно вздыхают… Глаза комбата, белесые и чуть навыкате, немного затуманены — то ли усталостью, то ли хватил стопку для бодрости, — а красивое лицо с кривоватым горбатым носом — осунулось, у тонкого рта наметились морщины… Не сказал он пока ротным главного: что, наверно, сведения о противнике придется добывать им самим, что намекал комбриг о возможной разведке боем, а что это такое, комбат представляет себе вполне, хоть и не воевал. Хорошо, если одной ротой обойдется… Но немец-то не дурак — поймет, что разведка это, не станет открывать огня из всех своих огневых точек, разобьет роту одним пулеметным и ружейным огнем. И тогда уж придется всем батальоном… Поеживается капитан, в груди словно кол забит — и больно, и дышать трудно…
Подавленный выходит Кравцов из блиндажа. Не нравится ему нервозность комбата, неприятно поражает, что нет окопов на передке, — легко сказать, окопаться! Знает он, как колупать мерзлую землю малыми саперными, да тут еще спотыкается о немецкий труп, лежащий прямо у блиндажа, пускает матюка, и совсем ему становится не по себе. Да, обстановка что-то хреновая, и защемило вдруг сердце тяжелым предчувствием.
Связного за взводом Четина он послал еще до совещания у комбата и теперь, прислонившись к раскидистой черной липе, стоит и ждет взвод, жадно покуривая в рукав.
А взвод, промерзший, матерившийся поначалу про себя, а потом уж и вслух, все еще стоит у большака и тоже ждет. Ждет связного, которого почему-то все нет и нет…
Несколько раз подходит Коншин к комвзвода и говорит, что надо двигаться, что нечего ждать связного, что мог он заплутаться, но тот все медлит.
А ночь идет к концу… Облакастое небо чуть светлеет, и все понимают — на передовую надо прийти затемно, скрытно, и всех злит и тревожит нерешительность Четина.
— Надо идти, лейтенант, — в который уже раз говорит Коншин.
— Подождем еще немного.
— Чего ждать? Застыли все. Рассвета дождемся — перестреляют нас немцы! Нельзя более ждать! Идти надо! — встревоженно гудит взвод, на что Четин ненатуральным баском покрикивает:
— Отставить разговоры!
— Вы не правы, лейтенант. Надо двигаться, — тихо, чтоб не слышали люди, убеждает Коншин.
Четин и сам понимает, что ждать больше нельзя, сам клянет себя за робость, но не знает он, куда идти. Ракеты шпарят кругом, и не понять, где же передовая, и боится взводный, что заведет людей неведомо куда. Ему кажется, нужно через большак и правее, а сержант доказывает— брать левее. Компас у Четина есть, но что компас без карты. И слышит он чей-то шепоток: «Заведет нас „щечки“ к фрицам, как пить дать…» И наконец решается.
— Сержант, — говорит Четин как можно тверже. — Я беру одного бойца и иду. Если выйду верно, пришлю его обратно и он поведет взвод. Если не найду ротного, тогда пойдем, куда вы хотели.
— Да я уверен в своем направлении, лейтенант. Уверен.
— Вы меня поняли, сержант? — перебивает Четин резко.
— Понял! — отходит от него Коншин, выругавшись про себя.
Ругается про себя и Кравцов, уже около часа ждущий четинский взвод и пропавшего своего связного, ругается и стоящий около него проводник — грязный, в обожженной шинели боец, которому страсть как не хочется обратно, тем более когда засветлеет, а дело к тому идет. Ругается и начальник штаба, увидев Кравцова.
— Вы еще здесь? Где ваша рота? Светать же начинает! Какого черта!.. — кричит он, не слушая объяснений ротного.
Ругается, поминая и бога и мать, и второй взвод, продрогший, измаянный долгим ожиданием. Плюнув на страх и близость передка, не выдерживают и начинают осторожно покуривать, пряча в рукава шинелей коварные огоньки самокруток.
Ругаются и отделенные командиры, окружившие Коншина и твердящие в один голос — идти надо!
Но Коншин колеблется, не хочет бросать лейтенанта, да и неудобно принимать взвод при живом командире.
— Ну, товарищи, что будем делать? Ждать лейтенанта или трогаться? — обращается он наконец к взводу, когда уже стало ясно, что через полчаса рассветет совсем.
— Трогаться, сержант! — это говорит Савкин, которому лучше других понятно, что надо прибыть им на место затемно.
— Лейтенант уже небось к немцам забрел!
— Неверно он пошел, чего тут…
— Надо топать, сержант.
— Нельзя больше ждать!
И тогда командует Коншин:
— Взвод, слушай мою команду! — и ведет людей по избранному им направлению.
Минут через пятнадцать стали проглядываться в снежном дыму неясные, размытые тени домов и деревьев. Но та ли это деревня? Вдруг другая, немцем занятая? Не завести бы взвод прямо им в лапы. Правда, что-то подсказывает— не обманывается он, но людей все же останавливает. Подзывает отделенных — что делать будем? А тут неожиданно вспыхивает ракета и бросает людей в снег — неужто так близок немец?
Командир первого отделения вызывается идти первым, разведать, та ли деревня… Поднимает ребят, развертывает в цепь и уходит. Остальные лежат в снегу, посматривают вслед — что будет, что случится?
Но ничего не случается. Благополучно доходит отделение до деревни, и сразу кто-то из бойцов бежит обратно — за ними, значит. Коншин, не дожидаясь, двигает взвод, и вскоре умученный ожиданием Кравцов встречает его:
— Куда вы, мать вашу… подевались?
Коншин объясняет причину задержки.
— Так и знал, что Четин! Черт бы его взял! Принимай взвод и быстро на передовую! Вот проводник. И бегом, бегом! Понял?!
— Есть бегом! Понял!
И никаких мыслей, никаких ощущений — только скорей, скорей, пока не рассвело, пока спасительная темнота скрывает их… Быстрей, быстрей…
Спустившись с пригорка, на котором стоит деревня, влетают они в лес, и тут уж приходится гуськом по узенькой тропке. Торопятся, наталкиваются друг на друга, бьет всех противная дрожь… В полумраке грозно надвигаются на них лохматые ели, стегают по лицам колючие ветви, скользят ноги на обледенелом проторе… То здесь, то там темнеют треугольниками шалаши, а из них дымки. Жгут, оказывается, костры на передке! Жгут! Не боятся! А они за десять километров цигарку опасались прижечь! И приятно щекочет ноздри пряный запах горящей хвои.
И вдруг — стоп! Замирает Коншин, цепенеет. А сзади наваливается взвод, чуть с ног не сбивает… Стоит и смотрит под ноги, а там поперек тропки убитый! Лежит ничком, на спине расплывшееся коричневое пятно, в стороне каска валяется… Темнеет у Коншина в глазах, а в сердце будто что-то холодное ударяет. И те, кто рядом с ним и видят то же, затаивают дыхание и — ни с места.
Проводник, перешагнувший труп запросто, оборачивается к ним с усмешкой:
— Давай, давай, командир… Насмотришься еще…
Закрывает глаза Коншин и перешагивает, за ним и остальные — кто обходя, кто перепрыгивая… И вперед, вперед к той главной черте, к которой подвел их Селижаровский тракт и за которой будет испытывать их война и на жар, и на холод, и на излом, и на сгиб… Ну, а кому остаться за этой чертой навек — это уж судьба…
Трусцой бежит взвод по скользкой тропке, вроде бы согреться пора, но не перестает бить озноб, — видно, не в холоде дело.
Коншин, еле успевая за проводником, старается глядеть только вперед, но какая-то сила заставляет его кидать взгляды по сторонам, и каждый раз натыкается глазами на убитых…
— Далеко еще? — спрашивает он, чтобы вернуть себя к реальности, потому как темный лес этот, шалашики, окутанные дымкой, и распластанные то здесь, то там убитые — будто сон какой кошмарный.
— Километр еще… — отвечает проводник, не оборачиваясь.
— Наступали?
— Наступали.
— Ну и как?
— И не спрашивай, командир, — махнул рукой проводник. — В первый раз, что ли?
— Да.
— Ничего… Пообвыкнешь.
— Страшно?
— Поначалу очень.
— Полком наступали?
— Не. Батальоном.
— Артподготовка была?
— Постреляли немножко. Со снарядами худо, — досадливо поморщился проводник, добавив — До нас еще одна часть наступала. Тоже не вышло. Все поле в наших…
Опять что-то ударяет по сердцу Коншина, и он больше ни о чем не спрашивает — переварить все это надо.
А лес редеет. Отбежали назад большие ели, пошел молодняк — березки тоненькие, осинки, и сквозь них просвечивается что-то белое, большое… Поле боя, наверно? Что такое — поле боя? Коншин хочет остановиться, осмотреться, но проводник убыстряет шаг, торопится. Рассвет хотя и медленно, но высветляет все вокруг.
Наконец обрывается лес перед оврагом, и метров сорок тут открытого пространства, а за ним редкая рощица, и оттуда тоже дымки вьются. Налево поле уже видно хорошо, и все глазами туда, но еще темно, и конца этого поля не видать, и что за ним, неизвестно, лишь у края чернеют развороченной землей несколько воронок.
— Пойдете туда, — говорит проводник. — Там вас лейтенант встретит. Перебегайте по одному. Это место простреливается. Но пока темно — ничего, не робейте. Ну, бывайте, — он прикладывается к каске и быстро утопывает по целине, минуя тропку, занятую столпившимся взводом.
И стало без него как-то одиноко и страшновато. Подошли командиры отделений.
— Людей не растеряли? — спрашивает Коншин.
— Все туточки, — шепотом отвечает командир первого отделения, ставший помкомвзвода.
— Диков?
— Куда ему деться? Здесь.
Взвод стоит, переминаясь с ноги на ногу, взмокший от быстрой ходьбы, окутанный легким облачком пара, умаянный бессонной ночью да и всей этой дорогой.
Коншин приказывает перебегать овраг. И каждый перебегает его по-своему: кто помешкав немного, кто сразу, как в холодную воду, с размаху, кто пошептав что-то про себя, а кто и перекрестившись… Кое-кого приходится подталкивать в спину, приободрить матюком, что и делают отделенные почти шепотом, боясь поднять голос, потому как уже где-то неподалеку — немец…
— А ну, по-быстрому! Давай, давай, не робей…
Коншин перебегает овраг последним и сразу же у опушки сталкивается с лейтенантом — возбужденным, с красными, усталыми глазами.
— Понимаешь, наступали два раза — ни хрена не вышло, — хриплым полушепотом выкладывает лейтенант коротко обстановочку. — Осталось двадцать. Держим оборону. Подойдем ближе, — он хватает Коншина за рукав телогрейки и тянет к краю леска.
То, что видит Коншин на поле, наполняет его ужасом. Он с трудом понимает лейтенанта и все смотрит и смотрит на заснеженное бесконечное поле с ржавыми пятнами воронок и раскиданными трупами…
— Это Паново, это Овсянниково, там слева Усово, — поясняет лейтенант. — Наступали на Овсянниково. Как видишь, немцы с трех сторон. Сейчас рассредоточь людей. Как рассветет — начнет давать. Ну, все ясно?
Коншин не отвечает, не сводя глаз с поля… За ним чернеет деревня со скелетами деревьев, а дальше лесок. Справа тоже деревенька. На поле подбитый танк и три черных пятна около него…
— Да очнись ты! Все ясно?
— А где окопы? — бормочет Коншин.
— Окопы? Чего захотел! Нет тут ни черта! Ну, бывай, желаю удачи. Не забудь выставить наблюдателей.
Лейтенант торопливо собирает своих людей и резко перемахивает с ними через овраг — второй взвод первой роты остается один…
Люди сбились в кучу посреди рощи и ждут…
Ждут от Коншина каких-то действий, какой-то команды, а он, очумелый от всего виденного, не может собраться с мыслями и стоит, уставившись на поле, представляя уже ясно, что сегодня, может, через несколько часов, может, через час, придется ему и его взводу бежать по этому полю… У него странно обмякают ноги, ему хочется присесть, он оглядывается, ища места, куда бы, но встречает тяжелые ждущие взгляды, направленные на него, и среди них черные грустные глаза Савкина, немым укором напоминающие— думать надо, командир, думать…