И эти взгляды, и сознание, что пятьдесят два человека ждут от него каких-то слов, каких-то решений, сгоняет одурь страха с Коншина, и он начинает озираться, ища какие-нибудь укрытия, но у края рощи только выкопанные в снегу ямки, жалкое подобие окопов для стрельбы лежа…
— Будем занимать оборону. Командирам отделений рассредоточить бойцов. Интервал как можно больше. Скоро начнется обстрел, — повторяет он слова лейтенанта.
А что такое обстрел? Как спасти от него взвод? Ни землянок, ни блиндажей, ни окопов! Только эти ямки! Коншин вспоминает, какой невероятной толщины должен быть бруствер снежного окопа, а тут… А мины? Коншин ни разу не видел, как они рвутся, слабо представляет он и их убойную силу.
— Выставить наблюдателей, — вспоминает он совет лейтенанта. — Дать секторы наблюдения и обстрела.
Что же такое минометный обстрел? Как уберечь взвод? Неужели вот так, не вступив даже в бой, потеряет он людей? Что же делать?
Отделенные разводят людей, выставляют наблюдателей, а Коншин, вынув малую саперную лопату, начинает углублять ямку, которую кто-то до него копал. Но лопата вскоре утыкается в мерзлую землю, колупать которую уже бессмысленно. Ни на сантиметр не поддается каменная земля. Коншин бросает лопату, откидывается телом к стволу дерева и неверными пальцами свертывает цигарку. Становится опять холодно, и опять начинает бить мелкая дрожь.
Медленно, очень медленно светлеет покрытое облачками серое небо, и промозглый холодный рассвет постепенно высветляет рощу. Коншин поднимается, оглядывается: стреляные гильзы, пробитые каски, брошенные противогазы, цинковые ящики с патронами, котелки, кружки, окровавленные бинты — все это валяется вокруг в снегу в страшном и непонятном беспорядке. Это поражает. Как все военное имущество береглось в кадровой! Давали наряд за пыль на противогазе. Отчитывались за каждый выстреленный патрон в нескольких ведомостях. Ржавчина в канале ствола — ЧП. А тут все брошенное, изломанное, словно никому не нужное, разбросано по роще. И этот непорядок тяжело действует на Коншина.
Подходит Савкин.
— Какие впечатления, товарищ командир? — спрашивает он со своей обычной улыбкой.
— Пока ничего, — как можно бодрее отвечает Коншин.
— Где у вас капсюли от гранат?
Коншин залезает в карман брюк и достает их.
— Положите в левый карман гимнастерки… Понимаете почему?
— Не совсем.
— У нас одному полбедра отхватило. Пуля как раз по карману брюк скользнула… ну, они и взорвались.
Коншин теперь понимает и перекладывает завернутые в бумажку капсюли в карман гимнастерки… Да, если пуля или осколок попадет сюда, то уже неважно, взорвутся они или нет…
— Теперь лопата… — продолжает Савкин.
— Что лопата?
— Выньте из чехла и заткните за пояс железякой вниз. Поняли? Вот так. Живот прикрывает…
Коншин понимает. Но эти приготовления к тому, что в твое тело будут входить пули или осколки, и то бесконечно малое, что ты можешь сделать, чтоб его защитить, заставляет тошнотно заныть низ живота и вызывает нервную зевоту, которую он не может унять.
— Почему нет окопов? — спрашивает он Савкина, чтобы что-то сказать и этим разговором скинуть с себя то противное и унизительное, что копошится в душе.
Савкин в ответ пожимает плечами:
— Видимо, не успели. Черново взято несколько дней назад.
— А у немцев они есть, как вы думаете?
— Наверняка. В Чернове обороны было не видать. Они сдали его, наверно, без особого боя, а вот в тех деревнях укрепились… Брать будет трудно. Видите, сколько угрохали народу… — Он молчит, а потом досказывает с горечью: — Да, порядка, на мой взгляд, не прибавилось.
— Прекратите, Савкин, — обрывает его Коншин.
— Товарищ командир! — подбегает к нему сержант с первого отделения. — Диков отказывается выполнить приказание! Назначил его наблюдателем — а он не желает подходить к краю и занимать свое место.
— Пойдемте! — бросает Коншин, и они почти бегом направляются туда.
Диков сидит, прижавшись спиной к елочке, с выпученными белесыми глазами, и его бьет как в лихорадке.
— Встать! — командует Коншин взбешенно.
Тот неохотно, словно поднимая тяжесть, с трудом встает, в глаза не смотрит, руки дрожат.
— Марш на свое место!
— Не пойду-у… — глухо, с каким-то завыванием отвечает Диков и начинает трястись еще больше.
— Повторить приказание! — повышает голос Коншин и берет автомат на изготовку.
— Почему я? Почему? — взвизгивает Диков и пытается снова опуститься на землю.
Коншин схватывает его за рукав и держит, не давая присесть.
— Сержант, позовите трех человек! — говорит Коншин, продолжая удерживать Дикова, и глядит ему прямо в глаза, но тот увиливает от взгляда, шаря зрачками по сторонам.
«Что делать?» — думает Коншин. Впервые за его армейскую службу такое — боец отказывается выполнить приказ. И где? На передовой! Ему противен этот здоровый и сильный мужик, трясущийся, с отвисшей челюстью, и ему хочется его ударить, но этого в армии нельзя… И тут чувствует Коншин, как страх, сжавший его поначалу, отпускает понемногу, как начинает сходить оцепенение первых минут, как презрение и злость к Дикову, необходимость действий совершенно сгоняют то ощущение кошмара, охватившее сперва при виде передовой. Он словно просыпается. Подходят двое бойцов.
— Взять его и отвести на место! — голос Коншина уже тверд.
Дикова хватают за руки. Сначала он только упирается, но потом начинает вырываться и, вырвавшись, падает на спину. В глазах ужас и ненависть. Его уже втроем — отделенный тоже — пытаются поднять, но он отбивается ногами, и его никак не удается схватить.
— Отставить! — Коншин подходит вплотную к Дикову.
Тот все еще сумасшедше бьет ногами по воздуху… Да у него истерика, думает Коншин и решает действовать по-другому.
— Успокойтесь, Диков! Я все равно заставлю вас выполнить приказ. Понимаете — заставлю.
— Почему я? Почему меня… наблюдателем? — бормочет он.
— Оборону занимают все. Сегодня в наступление пойдут все. И вы тоже. Если откажетесь, вас расстреляют на месте. Вы понимаете это?
Нет, Диков ничего не понимает… Коншин же начинает видеть бесполезность своих уговариваний, хотя сколько раз в армии спокойный разговор действовал больше, чем угроза. Но с Диковым никогда не было взаимопонимания, Коншин не чувствует его как человека, но знает только одно — надо во что бы то ни стало заставить Дикова выполнить приказ. Во что бы то ни стало!
Вокруг них собрались уже несколько человек. Что же делать? Грозить автоматом? Но если он и тогда не выполнит приказанное? Стрелять? Нет! Вряд ли он, Коншин, это сможет. Что тогда? Стрелять же надо насмерть. Любое ранение Дикова только обрадует. Насмерть? Нет, он не сможет… Но он должен заставить, должен! Медленно, не сводя глаз с Дикова, Коншин поворачивает ствол ППШ на него.
— Встать! — Коншин старается сказать это спокойно и твердо.
Диков подбирает под себя ноги, приподнимает туловище, но вставать не собирается. Коншин взводит затвор. Его щелчок резко звякает в тишине. Диков вздрагивает и вдруг, сидя, отталкиваясь руками, пятится назад, его выпученные глаза становятся бессмысленными. Коншин чуть трогает спусковой крючок, уже понимая, что сейчас произойдет что-то отвратительно страшное, и то, что произойдет, будет уже необратимо, будет навсегда.
— Погодите, командир, — встает перед ним кто-то из бойцов, а потом, матерясь, хватает Дикова за воротник шинели.
— Ты что, лучше людей, гнида паршивая? Бери его, ребята! — и без всякой команды со стороны Коншина несколько человек наваливаются на Дикова, хватают его за руки, за ноги и волоком тащат к снежному окопчику для стрельбы лежа, что у самого края, и бросают в него.
— Смотри, гад. От нас пулю заработаешь, если чего… — говорит тот из бойцов, кто первый его схватил.
Отделенный дает ориентиры для наблюдения, а Коншин облегченно вздыхает, вытирая с лица выступивший пот, и осторожно опускает затвор автомата. Тут его взгляд утыкается в лежащий рядом с окопчиком труп. Вот, оказывается, что навело ужас на Дикова.
Стараясь не глядеть на поле, Коншин обходит рощицу — взвод рассредоточен, наблюдатели выставлены, но люди напряжены — ждут обстрела. Ждут, зная, что деться некуда, спрятаться негде, укрыться нечем. Живой трепетной плотью примут они этот минометный обстрел, а как эта плоть хрупка, мягка, как легко она разрывается на куски, как легко пробивается осколком или пулей, они уже видели воочию, пока шли по изломанной роще, пока боязливо кидали взгляды на серое мертвое поле…
Комроты Кравцов тем временем находится с первым и третьим взводом своей роты в середине рощи около землянки помкомбата. С одобрением смотрит, как Шергин без команды умело рассредоточивает свой взвод, отдавая короткие, но спокойные распоряжения. Надежный парень, думает Кравцов, потом вспоминает потерявшегося Четина. Ладно, черт с ним! Коншин, пожалуй, покрепче будет…
К землянке торопливо тянут провода связисты, и уже слышно оттуда, как помкомбата проверяет связь: «Волга, Волга…»
Кравцов, оглядев поле, уже понял, что положение не ахти, и второй раз подумал за нынешний день, что вряд ли ему из предстоящей заварухи выйти, но подумал спокойно, так как уже давно, когда в кадрах решил остаться, понимал, что жизнь принадлежит ему лишь до первой войны, а что война на его веку будет, не сомневался. И потому и война, и то, что он на ней, и то, что погибнуть на ней вполне возможно, — для него дело обыкновенное, обычная служба. Но вот ребяток своих ему жаль. Мальчишки же в большинстве, ничего-то в жизни не видали.
Потом он спускается в землянку и просит у помкомбата бинокль — ротным их не хватило на формировании, только начальству выдали. В бинокль поле и Овсянниково видно хорошо, даже «спирали Бруно» у немецких окопов четко выделяются, а три черных пятна у танка — это танкисты лежат, лежат рядком, видны шлемы хорошо, и планшетка у одного… Начинает Кравцов считать убитых на поле, но сбивается быстро, да и не к чему… Чуть теплится надежда, что комбат добьется отмены наступления на сегодня, — надо же оглядеться как следует, примериться, но надежды-то чуток, да и ее надо выбросить. На войне лучше на худшее примеривать, так-то вернее.
Спустившись в землянку, отдает он бинокль помкомбата. Связь уже налажена, и тот докладывает капитану, что роты на исходном рубеже, рассредоточены и готовы к выполнению приказа. Кравцов смотрит на помкомбата — пацан еще, с двадцать второго года, звание — только лейтенант. Почему его назначили помкомбата, одному богу известно! Ну, образование, наверно, среднее и училище полное, не то что у Кравцова, но опыта-то никакого, сопляк еще совсем. Уже сейчас видно, что нервничает, губа нижняя подрагивает, голосок срывается…
Выбирает себе местечко Кравцов, присаживается, крутит цигарку, а на душе муторно. Опять мелькает мысль о Четине — куда забрел бедолага, где заплутался и как бы к немцам не попал.
Но не успел он о нем подумать, как видит запыхавшегося Четина, румянец с лица сдут, глаза шальные, тянет руку к каске, но Кравцов зло предупреждает его доклад.
— Марш к взводу!
— А где он? — мямлит Четин.
— Это я вас должен спросить! — почти кричит Кравцов, а потом взмахивает рукой и цедит: — Выйдите — и по тропке направо до оврага. Перейдете его, там ваш взвод. И — бегом! Понимаете — бегом!
— Есть бегом! — еле слышно отвечает лейтенант и неуклюже выбирается из землянки.
— Набрали сосунков… — бормочет Кравцов, кидая выразительный взгляд на помкомбата. Но тому не до взглядов — связь все время прерывается, и он не может разобрать слов командира батальона.
Не успел Четин выбраться, как разорвалась первая мина… А потом пошло… Помкомбата побледнел, сжался, а Кравцов неспешно стал вылезать из землянки — этот первый для людей налет должен он быть с ротой, с ребятками…
А второй взвод Коншина расположился где кто мог. Норовят все выбрать себе деревцо, чтоб прижаться к стволу во время обстрела, но на всех деревьев не хватает — жмутся к кустикам, к осинкам тоненьким, хоть бы видимость какая их укрыла. Кое-кто в шалаши залез, было здесь три шалашика — все не на открытом месте.
Коншину наконец-то удается отковырнуть несколько комьев земли, и он продолжает эту почти бессмысленную работу, лишь бы не думать, лишь бы что-то делать — ведь вот-вот должен обстрел начаться, рассвело уже совсем… Но мысль о Дикове не уходит, и он решает идти к нему. Тот лежит, уткнувшись в снег, — не хочет он или не может заставить себя глядеть на поле, черт его знает?
— Почему не наблюдаете? — окрикивает его Коншин.
Диков вздрагивает, вскидывает голову и… вдруг с каким-то воем быстро отползает назад, бешено работая руками и ногами. Коншин наклоняется, раздвигает кусты… и обмирает. То, что он видит, похоже на галлюцинацию — посредине поля, недалеко от танка, поднимается непонятно во что одетая фигура и делает несколько шагов к роще… Потом падает… Снова поднимается и двигается на них. Ее замечают и другие бойцы. Щелкают затворы. Кто это? Что это?
— Без команды не стрелять! — хрипит Коншин, все еще не понимая, что это, наверно, раненый, пролежавший всю ночь на поле и теперь очнувшийся и оживший для того, чтобы опять умереть. Его же застрелят немцы!
Почти весь взвод подтягивается к краю леска, весь взвод не спускает глаз, весь взвод мучительно ждет очереди, которая, несомненно, ударит с немецкой стороны и добьет раненого… Но пока тихо… Раненый несколько раз падает, лежит в снегу по нескольку долгих минут, затем опять поднимается и, волоча раненую ногу, медленно, но упорно ковыляет к ним.
— Все, готов, — шепчет кто-то, когда тот опять падает и очень долго не поднимается.
К Коншину подползает санинструктор.
— Не могу. Пойду я. Надо помочь, — говорит он.
— Не надо, — Коншин качает головой.
— Не могу глядеть. Наверно, сознание потерял…
— Не надо, — повторяет Коншин. — Убьют и тебя, и его.
— Встает, встает, — радостно проносится по цепи.
Раненый поднимается и, словно в замедленной съемке, раскинув руки, чтоб не потерять равновесия, медленно, шаг за шагом продвигается к роще… Немцы на удивление всем не делают ни одного выстрела, но взвод напряжен до предела, смотрит затаив дыхание, не роняя ни слова, не тревожа ни одним движением тягостную мучительную тишину передовой…
Трудно определить, сколько времени маячит по белому полю, среди воронок и трупов эта фигура — может, полчаса, может, час, но для взвода — вечность… Ежеминутное ожидание немецких выстрелов и смерти этого воскресшего на мертвом поле человека измотало людей, и поэтому, когда санинструктор не выдерживает и бросается ему навстречу, подхватывает и волочит к роще, когда делают они последний шаг и кусты скрывают их от немцев, общий вздох проходит по передку… И сразу после этого все начинают говорить.
Раненый был в рваном, запачканном кровью маскхалате, потому и выглядел так необычно.
— Пить, — бормочет он и теряет сознание.
Но тут уже подходят санитары с носилками, его укладывают и уносят.
Почему немцы не стреляли? Неужели не видели? Не может быть! Он столько времени одинокой мишенью маячил на поле! Что это? Конечно, добить раненого — подлость. Но разве все, что делают немцы, — не подлость? Почему же не стреляли? Возможно, только два-три фрица-наблюдателя видели его и эти два-три оказались не сволочами? А может, проспали? Вопрос остался безответным. Коншин, очнувшись, командует разойтись всем по своим местам.
Проходя в середину леска, Коншин слышит стон. Где-то совсем рядом. Бросается к небольшому шалашику — в нем, скорчившись, лежит раненый с посиневшим лицом, совсем мальчишка.
— Братцы… — стонет он и растирает слезы на чумазом лице.
— Откуда вы? Вчера наступали? — спрашивает Коншин.
— Не-е… Третьего дня, наверно… Перевязали меня и забыли… А я то очнусь, то в забытьи…
Повязка у раненого вся в запекшейся крови, а сам он маленький, жалкий…
— Санитары! Где санитары? Ко мне! — кричит Коншин, выскочив из шалаша.
Вместо санитаров подбегает Савкин.
— Видите — третий день валяется! — негодующе бросает Коншин.