Из-за сарая вышла незнакомая пожилая женщина в белой косынке, остановилась, посмотрела на девочек молодыми улыбчивыми глазами и спросила:
— Валя и Оля? — А потом сказала: — Ну и слава богу. Я к вам. Тетя Дуся.
— От Петруся? — воскликнула Оля.
Тетя Дуся поглядела вокруг и покачала головой.
— Эх вы, девочки, девочки, милые мои! — жалостливо сказала она, садясь на бревно. — Ох и заморилась же! Я из Тутошина, дело у меня есть к вам от вашего товарища… Боже мой, да как же его звать-то? Не упомню никак имени, нехристианское какое-то, вроде как китайское, — весело говорила она. — Ким, что ли?.. A-а, да, да, Ким! Дед и отец его зовут вас до себя, велели, чтобы я сегодня же привела, а то, говорят, делать вам тут больше нечего. Картошку вот, гляжу я, окучили уже у себя, а у меня еще не окучена, больно много нынче посадила, никак не управлюсь. Так что давайте, милые, сейчас, не мешкая, и пойдем, чтоб в Тутошино засветло поспеть… А Петруся не ждите — он уже там, — сказала она.
Валя и Оля радостно переглянулись: так вот в чем дело! Петруся вызвали в отряд, а теперь и их вызывают. Ну, слава богу, не придется им больше дрожать, потихоньку ото всех переписывая листовки и потихоньку подсовывая их людям. Главное, что потихоньку. Вале это было ужасно тяжело, потому что она никогда и ничего, даже мыслей своих, не скрывала от матери, а та все спрашивает: чего это пишете, чего это шепчетесь, куда это идете? Приходится обманывать, каждый раз что-то придумывать. Олю никто не спрашивал, но ей тоже было трудно, потому что она вообще ничего не умела делать потихоньку, а если с кем-нибудь и секретничала, то секрет этот недолго держался. Теперь они могут свободно вздохнуть. Там, в лесу у партизан, они будут санитарками или поварихами, им все равно что делать, только бы не дрожать день и ночь.
Когда они заторопились собираться в лес, тетя Дуся предупредила их:
— Ничего с собой не берите, что на вас есть, в том и пойдете, только вот тяпочки захватите, будто я вас подрядила картошку окучивать на завтрашний день. Так дома и скажите: пообещала, мол, тетка яичек, сала. А я опосля сообщу им, где вы.
Много людей в те дни выходило из Городка с тяпками на плечах: одни шли окучивать картошку на своих пригородных огородах, другие — на прополку свеклы для сахарного завода, на котором завелся уже какой-то новый хозяин. И при немцах люди должны были как-то работать, чтобы прожить.
Вот и Валя с Олей, сказав дома так, как велела им тетя Дуся, идут по улице с тяпками на плечах. Тетя Дуся идет между ними и рассказывает, как много она в нынешнем году посадила всего: картошки, моркови, редиски, луку, капусты, огурчиков, потому что чего же земле пустовать — сестры нет, она одна осталась, вся усадьба в ее распоряжении, и сколько редиски уже продала на базаре, а скоро и огурчики будут ранние, будет чем на базаре все лето торговать.
Оле нравится, что они идут будто бы картошку окучивать и что тете Дусе будто бы нет никакого дела до того, что по улицам ходят немцы, — только одни у нее огородные и базарные заботы; и когда немцы проходят мимо, Оля весело поглядывает на Валю. Ей совсем не страшно и хочется поскорее встретиться в лесу с Кимом и Петрусем, поскорее рассказать им, какие они с Валей страхи пережили и как это хорошо получилось у них с тетей Дусей. И Валя думает, что страхи остались позади, но ее мучит, что она опять обманула мать и что мать будет в ужасе, когда узнает правду. Олю это нисколько не волнует: она не знала ни матери, ни отца; правда, незадолго до войны у нее появились вроде бы папа и мама, взявшие ее из детдома, но она не относится к этому всерьез, думает, что они взяли ее больше как домработницу, чтобы было кому ухаживать за ними — старенькие уже.
— А вы совсем-совсем ничего не боитесь, да? — восторженно, шепотом спрашивает Оля тетю Дусю, когда они выходят на окраину города, где на углу кирпичной, с ржавыми железными прутьями ограды кладбища стоят два полицая, а напротив, в березовой роще, — немецкие танки.
— А чего мне бояться, когда я крест свой несу по воле господней, — говорит тетя Дуся. — Тайное видение у меня было… Наш, тутошинский, — говорит она потом о полицае, который идет им навстречу с винтовкой за плечом, и здоровается с ним: — Здравствуй, Федя! Девчат вот подрядила помочь мне на огороде, одной никак не управиться.
Полицай Федя — молодой, простоватый на вид парень — понимающе улыбается, поворачивается, идет рядом, говорит Вале и Оле, что рад познакомиться с ними; проходя мимо своего напарника, игриво подмигивает ему на девчат, пройдя еще немного, спрашивает у тетя Дуси, как там в Тутошине его мамаша поживает, просит передать, что через несколько дней нагрянут большие гости — телеграмма уже получена: едут! — и прощается со всеми за руку.
Тетя Дуся, Валя и Оля идут дальше большой столбовой дорогой. Оле кажется, что она участвует в какой-то забавной игре; ей хочется спросить у тетя Дуси, что это за телеграмма, какие гости и какое это видение у нее было, но она не спрашивает — не по условиям это вообразившейся ей игры, — а толкает Валю локтем в бок и делает ей уморительно страшные глаза. Валя улыбается и тихонько грозит ей тяпкой, чтобы не баловалась.
— Девочки вы мои милые! — грустно вздыхая, говорит тетя Дуся. Она еще не решается сказать им правду об их пропавшем товарище: боится, что тогда девочки страшно перепугаются и, если встретятся по дороге немцы, не дай бог, выдадут этим себя.
Ким сидел в развилке двух берез, росших на вершине лесного пригорка из одного общего комля. Эти березы-двойняшки, самой природой предназначенные для караульного партизана, значились у Овечки в расписании постов как пост номер один.
Ким заступил на пост ночью, когда в нескольких шагах стояла глухая тьма и все время то тут, то там кто-то шебаршился; и это шебаршение иногда было так похоже на шаги крадущегося человека, что он невольно привставал и вскидывал на руку автомат. Потом, когда из посеревшей тьмы стали выступать призрачно менявшиеся на глазах очертания деревьев, кустов, пеньков, снизу, с болота, потянулся туман и все вокруг зашевелилось, задвигалось; Киму поминутно стали чудиться странные, подозрительные фигуры — похоже было, что его со всех сторон беззвучно, как тени, обходят какие-то пригнувшиеся люди, напоминавшие монашек, — и он непрерывно вертел головой в тревожном ожидании чего-то. Но даже в этом напряженном состоянии его не оставляла мысль о Петрусе.
Он уже знал, что немцы схватили Петруся ночью в центре города, возле кинотеатра, где он приклеивал к забору листовку, и что об этом тете Дусе передал какой-то связанный с ней тайный человек, как сказала ему кухарка Варя. Ему пришлось расспрашивать штабную кухарку, потому что у кого же еще он мог спросить, после того как отец не счел нужным объяснить ему, что случилось. Ким решил тогда сразу же и бесповоротно, что к отцу он больше не подойдет. Раз отец не ответил, отвернулся, не стал с ним разговаривать, значит, считает, что во всем виноват он, Ким. И Василий Демьянович тоже, видимо, считает так. Это было самое первое, что подумал Ким, когда услышал о провале Петруся. О самом Петрусе в тот момент он как-то сразу не подумал — очень уж был возмущен, что его, как это ему показалось, не хотят больше принимать всерьез: вызвали, чтобы спросить помер дома Вали, а что там произошло, это ему будто и знать не надо. Потом, когда Ким узнал у Вари, где и как Петрусь попался с листовками, он разозлился на него: и зачем ему было расклеивать листовки, да еще в самом центре города, когда сказано было не расклеивать, а потихоньку подкидывать на базаре, в окна, под двери, в ящики для писем. Так договаривался он и с отцом и с Петрусем. Ужасно подвел его Петрусь, решив, что ему все нипочем. Теперь понятно, почему отец не хочет с ним разговаривать. Но он же не виноват, что Петрусь перестарался.
Так Ким думал вчера, сейчас же он думает уже иначе, и чем больше думает, тем больше ему жаль Петруся и тем больше он противен сам себе.
Стоило ему только подумать, что гестаповцы избивают сейчас Петруся, допытываясь у него о связи с партизанами, и будут избивать до смерти, как все свои вчерашние обиды и возмущения показались ему такими несерьезными, мелкими, что он просто понять не мог, что с ним случилось, как он докатился до того, что даже Василий Демьянович, самый спокойный человек на свете, все понимающий в людях, и тот не выдержал, наверное, подумал: «Эх ты, сопля несчастная! Вообразил, что с тобой нянчиться должны, раз ты сынок комиссара». Неужели он так подумал? Для Кима это было самое ужасное. Почему он требовал, чтобы его послали с подрывниками на железную дорогу? Потому, что считал своим долгом, как сын комиссара, быть там, где всего опаснее. Да, прежде всего потому. А получилось как будто совсем наоборот.
Наступило утро. С пригорка, на котором сидел Ким, уже проглядывался весь поросший березняком склон его, по низу которого из штабного лагеря к большой лесной дороге шла недавно проложенная конная колея. В широкий прогал между деревьями видна была и большая дорога, поднимавшаяся между двух стен высокого ельника в гору, к разгоревшейся на горизонте заре.
Киму уже не надо всматриваться, прислушиваться — сектор наблюдения его поста весь открылся для обзора, — можно было бы и поглядеть, как пылает заря, послушать дружно, словно по сигналу, поднявшийся гомон птиц, но он сидит в развилке двух берез, неподвижный и мрачный, как сыч: мучительно думает о Петрусе.
Он уже далек от того, чтобы обвинять в случившемся самого Петруся. Он вспоминает, какой Петрусь был в школе — всегда встрепанный, счастливый, кидавшийся туда-сюда или вдруг замиравший с полуоткрытым ртом, будто сделал какое-то мировое открытие и сам себе поверить не может; вспоминает, как ему всегда хотелось показать, что хоть он и калека, но всех и во всем может обскакать; и как на собрании, когда его прорабатывали за безыдейные стихи, готов был на все, только чтобы товарищи не подумали, что он действительно безыдейный человек. Ну как же его можно обвинять, что он перестарался с листовками, если он такой уж родился, все у него делалось по вдохновению, в порыве! Нет, конечно же, виноват только Ким. Петрусь замечательный парень, но нельзя было рассчитывать, что он будет осмотрительным, осторожным. Ким почувствовал это еще при встрече с Петрусем у него на острове, почувствовал, но только как-то вскользь, до сознания как следует не дошло, только мелькнуло.
Вспоминая сейчас о своей встрече с Валей, Олей и Петрусем, он поеживается: не тем у него тогда голова была занята, чем надо, на девчат больше старался произвести впечатление — Василий Демьянович сразу догадался. И Аська, эта проклятая заноза, все время стояла перед глазами. И как это он в конце концов оказался возле ее калитки? Уму непостижимо. Счастливо еще обошлось, что немцы не схватили. А Петрусю вот не повезло.
Киму страшно жаль Петруся, жаль ему и своего отца, который, наверное, простить себе не может, что понадеялся на сына, доверил ему серьезное дело.
Солнце уже на полдиска вышло из-за гривы леса на горе, когда на дороге, спускавшейся с горы, появилась одноконная подвода — должно быть, кто-то с заставы ехал, и, кажется, не один. Ким следил за подводой, пока она, съехав в низину, не скрылась с глаз вместе с дорогой на повёртке, откуда уже видно было, что ехало несколько человек. Если подвода партизанская, то она, конечно, едет в лагерь, и, значит, ей не миновать пригорка, на котором сидит Ким, а кроме партизан, кому и куда еще ехать, когда все дороги в лесу перекрыты заставами.
Ким ждет, что подвода вот-вот появится на свежей колее под пригорком, и уже ни о чем больше не думает. Ему не хочется больше думать, потому что, о чем бы он ни подумал, все оборачивается против него и тошно становится от самого себя. Он и без того уже не знает, как будет дальше жить и стоит ли ему вообще жить.
Подвода подъезжала: слышны были тяжелая поступь лошади и голос понукающего ее ездового. Ким спустился с пригорка на колею: раз его сунули в комендантский взвод, то нужно же все-таки показаться, пусть знают, что стоит на посту.
Первым, кого он увидел, был лесник Олег Пантелеевич, выполнявший у партизан обязанности ездового и все время мотавшийся по дорогам своего леса как извозчик; второй была Оля, которая, соскочив с подводы, кинулась к нему с такой поспешностью, словно он только и мог спасти ее от чего-то ужасного.
Сошла с подводы и Валя. С ними ехала тетя Дуся, уже сказавшая им о Петрусе правду. Она и вызвалась проводить их до самого лагеря, чтобы им не страшно было одним ехать с заставы лесом с незнакомым человеком. Но им все равно было страшно, потому что перед этим они побывали у нее в Тутошине, в маленькой темной избушке, похожей на часовню, с освещенными лампадкой иконами и распятием Христа в углу, перед которым она долго стояла на коленях, кладя низкие поклоны, а потом, помолившись, спросила у них, крещеные ли они, чего они сами не знали, и сказала, что если не крещеные, то и сейчас еще не поздно принять святое крещение, и тогда смерть, которая ходит за ними по пятам, не будет им страшна. И теперь они не знали, что им думать об этой, сначала очень понравившейся им тетке — кто она такая, куда их везет? И старик возчик какой-то странный: молчал, молчал и вдруг заговорил о каком-то барине, для которого он устраивал облаву на волков в этом лесу. Всю дорогу дрожали, думали, не лучше ли сбежать, спрятаться в лесу, и, только увидев Кима, воспрянули духом.
Ким вчера не стал слушать, о чем договаривается отец с тетей Дусей: раз он решил, что его больше не принимают всерьез, это ему было уже безразлично; но, увидев Валю и Олю, приехавших в лес с тетей Дусей, он сразу догадался, в чем дело, и удивился, как это ему самому не пришло в голову, что девочкам нельзя больше оставаться в городе. Однако, когда Оля, схватив его за руку, оттащила немного подальше от остановившейся на дороге подводы, а потом подбежала Валя и обе начали рассказывать, каких они натерпелись страхов из-за этих икон, которых у тети Дуси полный угол, и от ее религиозных разговоров, он только усмехнулся:
— А что вы хотите от нее! Христова невеста.
А когда Валя с Олей, спохватившись, что они говорят не о том, что надо, заговорили о Петрусе — что с ним будет, как его спасти, — Ким сказал:
— Не вешайте голову, девочки! Постараемся что-нибудь придумать.
Девочки были такие перепуганные, растерянные, что Ким должен был их приободрить, благодаря этому он и сам уже немного приободрился.
Никаких известий о судьбе схваченного немцами Петруся больше не поступало, так как через два-три дня после того, как тетя Дуся привезла в лес Валю и Олю, партизаны потеряли связь со всей своей агентурной сетью в городе. С тетей Дусей, вернувшейся к себе в Тутошино, связь тоже была прервана. И в Тутошине, и во всех прилегающих к Подужинскому лесу деревнях появились сильные немецкие гарнизоны, наглухо закупорившие лес с трех сторон. Единственным выходом из него, еще, может быть, остававшимся свободным, было болото Зеленый мох, но болото это считалось непроходимым и очень опасным своими трясинами.
При царившей в отряде уверенности, что немцам недолго уже осталось хозяйничать в этом районе и что вообще песенка их скоро будет спета, немецкое окружение само по себе как будто никого не пугало. Деда в эти дни, казалось, не столько немцы беспокоят, сколько свой, потерянный им где-то зубной протез, который он иногда снимал и носил в кармане завернутым в тряпочку, чтобы десны немного отдохнули. Он не раз уже терял его, так же как и очки. Но в очках Дед не испытывал недостатка — всегда мог подобрать по глазам трофейные: партизаны собрали их для него полный мешок. С зубами дело обстояло хуже. Вот Дед и шарил в траве по всему лагерю вместе со своим адъютантом Васюхой и кучей всех своих связных мальчишек, очень огорченных, что их оставшийся без зубов командир за обедом может только пососать мозговые кости.
Уходить из Подужинского леса Дед и не помышлял, тем более через болото Зеленый мох, но ему волей-неволей приходилось поглядывать на него и постукивать себя по затылку: для подрывников, которые ушли на железнодорожную магистраль, не было иного пути, как через это болото, чтобы вернуться в лагерь за новым грузом взрывчатки. Их скоро уже надо было ждать, но пройдут ли они Зеленым мхом?