Чудесный источник (Повести) - Герасимов Евгений Николаевич 13 стр.


— Что там? — крикнул ему Ким вдогонку, но тот исчез за поверткой, не оглянувшись.

«Сатана, — подумал Ким, — никого для него не существует, кроме Деда».

Потом на дороге стали появляться ехавшие в лагерь подводы с ранеными. Ким кидался к каждой подводе, но никто толком не мог сказать ему, что там происходит, кроме того, что Дед страшно ругается, бегает, кричит на весь лес, всех запугал: и немцев и своих. «Только о Деде и разговор», — подумал Ким. Немного погодя проезжавшие мимо раненые сказали, что дела плохи: Дед, должно быть, ранен, а может, и убит, потому что ругался, ругался и вдруг его не стало слышно. «Да, раз Деда не слышно, значит, дела плохи», — подумал Ким. А когда ездовые, ехавшие из лагеря за ранеными, сказали, что все оставшиеся в лагере тыловики брошены на постройку гати через болото, Ким понял, что ему надо ждать на своем посту не смены, а немцев.

Ну что же, пусть идут, он их тут подождет, встретит как следует.

Неторопливым шагом поднявшись к себе на пригорок — неторопливым, потому что теперь ему надо было набраться терпения, спокойствия, хладнокровия, — Ким огляделся вокруг и решил, что лучшей огневой позиции, чем его караульный пост, не найдешь. Все-таки надо было примериться, как он будет встречать отсюда немцев, и с этой целью Ким на минутку прилег под толстый, обомшелый комель березы, положив в развилку двух ее стволов автомат, повел им влево и вправо по ложбине, вверх и вниз по дороге в гору — отличная огневая позиция.

Он займет ее, как только бой перекинется через гору, а пока постоит еще на посту, подождет своего часа. Час этот никуда не уйдет от него. Партизанам нет другого пути отхода из-за горы — только лощиной, над которой командует этот пригорок с березами. Пусть отходят, он прикроет их огнем, даст им опомниться, прийти в порядок, занять новую линию обороны, вправо и влево от него. И тогда… тогда он окажется в самом центре обороны, на ключевой, командной позиции.

Ким усмехнулся, подумав, как это здорово может получиться: пихнули в комендантский взвод, тыловиком заделали, а он, глядите-ка, глядите, где он…

Стоя на своем посту, он пристально смотрел в одну точку — туда, где под самым солнцем обрывалась на горе дорога, ждал, что там вот-вот появятся подводы, выскочат конные, побегут пешие. Солнце, едва оторвавшееся от гребня горы, слепило его, он щурился, прикрывал глаза рукой, смотрел, смотрел и вдруг, сам как-то не замечая того, стал тихонько вполголоса покрикивать:

— А ну давай, давай скорее! Сюда!.. Сюда!.. — и замахал одной рукой налево, другой направо.

Еще никого не увидев, он уже командовал со своей высотки, куда кому отходить, где занимать позиции.

— Кому это ты там машешь? — услышал он рядом голос подъехавшего на коне отца.

Обернувшись, Ким густо покраснел, мотнул головой, будто его комар укусил, забормотал под нос:

— Да я это так… ничего… просто показалось…

Ну как ему было сказать отцу, что у него просто терпения не хватило ждать, когда же наконец партизаны начнут отходить за гору, чтобы он мог прикрыть их огнем со своей позиции.

Давно уже Ким дожидался такого случая, должен же он доказать отцу, что тот напрасно усомнился в нем. А сейчас вот хоть сквозь землю провались. И как он может так забываться? Вдруг в самый неподходящий для того момент превращается в мальчишку. Что теперь отец думает о нем?

Но нет, отец, кажется, ни о чем не догадывается, ничего не замечает или уже не хочет замечать — махнул на него рукой.

Глеб Семенович смотрит с лошади в бинокль на гору, за которой не умолкает стрельба, а Ким искоса глядит на него и думает, что вот и сегодня даже отец нашел время побриться и сапоги почистил, все он успевает, никогда ничего не упустит, не забудет, все у него взято на заметку, карандаш и книжечка всегда при себе, в кармане, каждый вечер что-то записывает, а утром полистает — аккуратист! Разве он может понять, как трудно иногда бывает человеку совладать с собой и думать только о том, что ему положено.

— Чего так смотришь? — спросил Глеб Семенович, спешившись.

Ким пожал плечами.

— Ничего не смотрю.

— А я вижу, что смотришь и чего-то злишься. Ну, чего злишься? Помешал тебе?

— Ничего не злюсь, ничего не помешал.

— Эх ты, дуралей! — сказал Глеб Семенович, взял Кима и за локоть, потянул было к себе тихонько, но сейчас же отпустил, передал ему повод коня и вышел на дорогу встречать подъехавшую из лагеря на подводах пулеметную роту.

Пока комиссар располагал ее по бугристой, пересеченной оврагами опушке старой березовой рощи, Ким, держа на поводу его коня, глядел, как на огневой позиции, с которой он только что собирался прикрывать партизан, пулеметный расчет устанавливал своего «максима», и думал, что раз его отец такой бездушный, не понимающий людей человек, то он, конечно, сейчас скажет, что нечего ему тут болтаться, надо идти к себе в комендантский взвод, там Овечка найдет ему дело.

Так и случилось: отец отослал его к Овечке, который командовал на прокладке гати, и весь день, пока шел бой за горой, а потом в лощине, он ожесточенно рубил мелкую осинку, ольху, ивняк, волочил срубленное к болоту, рубил, волочил и злился на отца — сухой, бездушный, не понимает его. А сейчас ночь, он идет за прыгающей, колотящейся на гати телегой, спотыкаясь в темноте, хватается за нее ободранными до крови руками и думает, что никогда больше не будет ни обижаться, ни сердиться на отца, только увидеть бы его живого.

Последний раз он увидел отца, когда бой шел уже возле самого лагеря, и только наступавшая ночь да густые заросли ивняка по берегу речки укрывали от прицельного огня немецких танков сгрудившийся у гати обоз с ранеными. Василий Демьянович уже повел вперед роту боевого охранения, двинулся за ней и обоз. Отец стоял у телеги, на которой лежал Дед с забинтованной головой. И у отца было забинтовано плечо, с которого свисал разрезанный снизу доверху потемневший от крови рукав гимнастерки. Ким подбежал к нему, услыхав, что комиссар хоть и ранен, но остается с заслоном прикрывать отход колонны. «Я тоже остаюсь», — сказал он отцу, полный решимости на этот раз добиться своего; но когда отец отвел его в сторону и тихо спросил: «Ну, если я очень попрошу тебя не делать этого, подумать о матери?» — сердце Кима дрогнуло, он вдруг приткнулся лбом к плечу отца и прошептал: «Ладно, папа, не волнуйся за маму».

И сейчас, идя с бойцами, которые сопровождают медленно двигающийся по гати обоз санчасти, Киму кажется, что он все еще слышит какой-то необычно мягкий, просящий голос отца, и голос этот становится все более глухим, далеким, как и пулеметно-автоматное татаканье, которое тоже все еще доносится до него сквозь тарахтение телег и неумолчный треск сучьев под ногами.

Впереди часто возникают заторы: или лошадь, оступившись, завязла в трясине, или заднее колесо телеги съехало с гати и зацепилось за какую-нибудь кривулю древесного настила, или на плохо загаченном месте ни конь, ни люди не могут вытянуть засевшую в топь подводу. Где гать жидка и хлипка, где второпях не настлана, а навалена и во все стороны топырится ветками. Бойцы то и дело, облепив подводы, тащат их на руках, хлюпая по колено в болоте или ломясь сквозь сцепившиеся ветки кучами накиданного кустарника.

На телеге, позади которой шел Ким, то держась за нее, то подталкивая, то вместе с другими бойцами подымая ее задок, когда она застревала в гати, лежало двое раненых. Перед ним на горке сена колыхались их головы. Один все время стонал, а при сильных толчках орал, как ребенок, другой лежал молча.

«Кто это? Не помер ли уже?» — думал Ким о молчавшем, заглянул ему в лицо и увидел, что это дядя Ваня лежит с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом, дергавшимся при тяжелом, с хрипом и свистом дыхании.

Несколько дней уже прошло, как лесник притащил его чуть живого, а он все такой же. Нет, видно, не жить ему, помрет не сегодня завтра. Ртом хватает воздух, никак не наберется его, но откроет глаза — спокойные, и улыбается, будто ему хорошо, доволен, что удачно бежал из плена, попал к своим. А рассказать ничего толком не может — скажет два-три слова и задыхается. Наверное, бежал из плена уже больной, долго скитался, пока добрался до родных мест; пришел умирать — так мог бы умереть дома, в деревне у него семья, сестры, зачем же ему было идти помирать в лес, к партизанам. Должно быть, почему-то надо было, и Ким думает, что отец знает почему, знает и поэтому-то ни о чем не спрашивает дядю Ваню. Подойдет к нему, постоит, молча глядя на него, возьмет за руку, скажет: «Ну, Ваня, пока» — и уйдет; Ким думает, что отец и дядя понимают друг друга без слов. Перед войной они редко виделись, но отец иногда говорил Киму: «Съездил бы ты к дяде на пасеку, проведал его». «Конечно, люди они совсем разные, из дяди комиссар не получился, а отец пасечником бы не стал, но все-таки родные братья — вместе на заводе в партию вступали, вместе на гражданскую ушли», — думает Ким.

Жалко ему дядю Ваню — не вовремя попал в отряд, не до него сейчас тут. Ким сам сегодня совсем забыл о нем, не увидел бы рядом на телеге, так, может быть, и не вспомнил еще долго.

Ему нужно было, чтобы дядя Ваня знал, что он тут, возле него, и он, взяв его за руку, сказал:

— Это я, дядя Ваня.

По обе стороны телеги шли бойцы, и дядя Ваня в темноте не сразу узнал среди них Кима.

— Глеб? — спросил он.

Ким наклонился к нему.

— Папа там, — сказал он, показав назад, где продолжалась частая стрельба, и опять, как в тот день, когда лесник притащил дядю Ваню с болота, ему почудилось, что все это уже было, может быть, во сне, но нет, скорее наяву, только давным-давно: так же колыхались и тарахтели во тьме телеги, возле них люди шли как тени, позади стреляли, он тоже шел у телеги, держал кого-то за руку и глядел назад.

Там, позади, сильно громыхнуло, во тьме блеснул огонь и мгновенно разгорелся ярким костром. «Танк, наверное, подорвали», — подумал Ким.

Больше суток не спал он, за день выбился из сил, рубя и таская на болото деревья и кусты, усталости будто не ощущал, но держался уже не столько на ногах, сколько на взвинченных нервах. Мысли путались, скакали, в голове все перемешалось. Он думал об отце, и перед его глазами вставало много такого, о чем он мог только слышать. Слышал от отца, а теперь казалось, что все это с ним самим было.

С гати уже съехали, она кончилась, дальше ее не успели проложить, надо было на ощупь искать путь болотом, переходившим тут в сырой, поросший мелким кустарником луг, и, пока его искали, обоз стоял. Стрельба позади затихла, можно было ожидать, что оставшиеся в заслоне партизаны подойдут с минуты на минуту, и Ким, выбравшись в хвост обоза, стал прислушиваться, не идут ли. Когда к нему сзади кто-то тихо подошел, он, еще не оглянувшись, знал, что это подошла мать: на своей шее почувствовал ее дыхание.

— Сейчас должны прийти, — сказал он.

Они постояли, прислушиваясь, потом Ким спросил:

— Мама, а не кажется тебе, что это уже было?

— Что — было?

— Ну так вот, стояли с тобой рядом, ожидали.

— С тобой — нет, а одна я тысячу раз так вот ожидала то тебя, то отца.

— Не о том я, мама. Мне кажется, что я уже второй раз живу, и все то, что происходит сейчас, уже когда-то было.

— Второй раз живешь и ничему не научился? — сказала мать.

Это был последний разговор Марии Павловны с сыном — разговор, о котором она потом часто вспоминала и думала.

Двинувшись дальше, обоз завилял между кустов в высокой траве, под которой чавкала заболоченная торфянистая земля и хлюпала вода. Как ни тужились лошади и помогавшие им бойцы, телеги, увязая по ступицу колес в грязи, не катились, а ползли муравьиным шагом.

Ким шел за телегой между двумя бойцами, так же, как они, толкал ее то плечом, то руками и думал уже только об одном: как бы ему, когда телега двинется вперед, успеть вытянуть ноги из грязи, чтобы не сорваться, не упасть. И все-таки иногда не успевал шагнуть вперед вместе со всеми и кувыркался головой под ноги товарищей.

Ему говорили:

— Иди, Ким, отдышись маленько. — Но, поднявшись на ноги, он опять изо всех сил налегал плечом на задок телеги.

Шапку свою любимую, кубанку, которую он так же, как Дед, никогда не снимал с головы, Ким потерял в траве, давно не стриженные волосы мокрыми космами свисали ему на нос, он, как тряпкой, утирал ими залитое потом лицо, глаза, но их сейчас же снова заливало.

Когда обоз наконец выбрался из болота на твердую и ровную колею луговой дорогой, по которой лошади сами легко покатили телеги, у него в глазах уже все ходуном ходило. Теперь можно было отдышаться и оглядеться. Ким отдышался, но оглядеться не успел — его сразу сморило, и он заснул на ходу. Люди, шагавшие рядом с ним, слышали, как он вскрикивал во сне: «Папа! Папа!»

Проснувшись, он увидел темный, мутно-стеклянный глаз лошади, щекотно дышавшей ему в ухо, подался вперед и сейчас же снова заклевал носом. Несколько раз он засыпал на ходу и просыпался, когда лошадь наезжала на него, оглобля подпирала или сам натыкался на остановившуюся подводу.

И когда где-то недалеко вдруг раскатилась стрельба, Ким мигом очнулся. Еще не оглядевшись вокруг, он схватился за автомат, висевший за спиной, перекинул его через голову.

Было уже светло, обоз стоял под взгорьем, покрытым густыми зарослями дубового кустарника; внизу, по лугу, стлалась плотная, как облако, пелена тумана, в котором по краям смутно темнели копны сена. А впереди из тумана вставала зеленая гора с белой колокольней и белыми стенами монастырских зданий. Дорога, поднимавшаяся с луга на взгорье, уходила в молодой дубняк, потом появлялась на горе, где, огибая ее, исчезала под кронами старых, обступивших монастырь дубов, словно желтая змея вползала в зеленую пещеру.

До войны Ким бывал на этой горе — приводил сюда ребят на ночь, чтобы разоблачить обывательскую брехню девчонок из плодоовощного техникума, помещавшегося в монастырских зданиях, будто бы они собственными глазами каждую ночь видят бродящие по горе тени монашек — и после смерти покоя себе не находят, бездомные бедняжки. Но Ким сейчас не вспомнил об этом, не подумал, что это та самая гора. Все, что он увидел, проснувшись от стрельбы и схватившись за автомат, было какое-то ненастоящее, будто он еще спал и это ему снилось.

Дед с перевязанной головой стоял на телеге в распахнутой шубе, перед ним на дороге стояли сбившиеся в кучу люди, все смотрели в ту сторону, где в тумане шла стрельба. И раненые, лежавшие на телегах, подняв головы, тоже смотрели туда; некоторые слезали, сползали на землю, кто-то полз в заросли кустарника, подтягиваясь на одном локте и волоча вытянутую, прямую, как палка, замотанную тряпками ногу.

Что-то затарахтело, залязгало; из жидкой по краям пелены тумана, шевелившегося, как дым, стало быстро надвигаться на дорогу какое-то темное пятно, словно одна из стоящих на лугу копешек сорвалась с места и блеснула, затрепыхала огнем; как молотком по железу, быстро застучала пулеметная очередь.

Кима ударило по голове, в глазах его запрыгали темные круги и зигзаги молний, он упал, но ему показалось, что это упала одна его оторвавшаяся от тела голова. Потом он снова будто бы спал и, проснувшись дома, увидел светящийся уголок окна, в котором вдруг появилось лицо красноармейца в буденовском шлеме с белым пятнышком на кончике носа, уткнувшегося в стекло. «Это тоже когда-то было», — подумал он, стал вспоминать, когда же это было, и вспомнил, что это было на Дальнем Востоке, когда буран заимел снегом их дом по самую крышу и пограничники долго откапывали его. Свет в окне исчез, он лежал у себя на кровати в темноте, кровать почему-то вздрагивала под ним, и он долго вспоминал, что такое случилось вчера. Наконец вспомнил, что вчера он стоял на своем посту и слушал, как бомбы рвутся за горой, и после этого вспомнил, как вдруг из тумана выскочила танкетка, брызнула огнем и его сильно ударило по голове. И сразу же вспомнились разговоры старых партизан о том, что если пуля ударит в сердце, то тут же и конец, а если в голову, то сознание еще возвращается ненадолго, и он подумал: «Пусть умру, мне это не страшно, но только хоть бы раз еще увидеть свет». Попробовал поднять руку, но ни рука, ни плечо не шевелились. «Жив я или уже умер?» — подумал он, и ему стало страшно, что, может быть, больше не увидит свет, так и останется на веки вечные во тьме. Нет, он будет грызть себя, но очнется, чтобы хоть на минутку увидеть свет. И вдруг он почувствовал, что плечо шевельнулось, потянулся рукой к лицу, ощутил пальцами мокрую щеку, понял, что жив, и, обрадовавшись, стал тереть пальцами глаза. Глаза тоже были мокрые, липкие, и он долго не мог их открыть. А земля под ним все вздрагивала и вздрагивала. Потом издалека донеслась стрельба, в глазах замельтешил свет, и он увидел в этом мутном свете пальцы своей руки. С них стекала кровь. Звенело в ушах, и в одном ухе что-то больно щекотало, но все в нем радостно кричало: жив! жив! жив! Он попробовал поднять голову; когда немного поднял ее, рядом кто-то грубо выругался, и Ким услышал злой голос Даньки Оськина:

Назад Дальше