Чудесный источник (Повести) - Герасимов Евгений Николаевич 14 стр.


— Жив еще, так головы не поднимай!

Он лежал, уткнувшись лицом в лужу натекшей с него на дорогу крови, а Данька, укрывшись за ним, как за трупом, стрелял из автомата с его плеча. Потом Данька перевязал ему голову своей разодранной рубашкой и сказал:

— Ну теперь беги в кусты, раз живой!

Ким легко поднялся, не чувствуя ни себя, ни земли под собой, побежал, и ему казалось, что он не бежит, а летит на крыльях. Вдруг его стало тошнить, свет в глазах пожелтел, и он упал. Поднялся и опять побежал. Кусты были совсем близко, но выше дороги, на взгорье, и, прежде чем добраться до них, он несколько раз падал и подымался. Прислонившись к дубовому кусту, оседая на него, он почувствовал разлившееся по боку тепло, сообразил, что это кровь течет, но было так приятно, хорошо, будто он засыпал.

Большая лесная дорога, что идет Подужинским лесом к Старой Слободке, огибает Монастырскую гору справа, песчаным берегом Сугры, но мы с Василием Демьяновичем пошли напрямик тропкой, и она вывела нас на обширную пойму, раскинувшуюся слева от горы. Это был тот самый луг, где отряд Деда, перебравшись за ночь через болото Зеленый мох, наткнулся в утреннем тумане на немецкие танкетки, стоявшие возле моста на Сугре у Старой Слободки.

— Вот тут, под горой, и произошло это побоище, — сказал Василий Демьянович, остановившись на луговой дороге, поднимавшейся на поросшее дубовым кустарником взгорье.

Сенокосная пора уже прошла, но только по ту сторону моста, в излучине реки, на лугу, одиноко стояло несколько копён сена.

Грустно оглядев пойму, Василий Демьянович посетовал на то, что вот уже второе лето идет после окончания войны, скот кормить нечем, а пойменный луг опять остался нескошенным, потому что некому косить — во всем селе два мужика; председатель колхоза да бригадир, инвалид на деревянной ноге, а то все бабы, детишки и дряхлые старики.

Села за рекой не видно было — там тянулись одни огороды, разделенные плетнями, жидким рядком стояли какие-то кривые деревья и кое-где высились бугры, похожие на могилы: как и во всех прилегающих к Подужинскому лесу деревнях, люди жили здесь еще в землянках.

Сейчас с Монастырской горы далеко видна посеребренная скульптура девушки, стоящей с венком в руках над крутым песчаным откосом среди вековых дубов. Тем летом, когда я ходил сюда с Василием Демьяновичем, этого памятника еще не было. Его поставили после того, как останки убитых партизан были перенесены из разбросанных по лесу могил в одну братскую могилу. А тогда могил еще было множество: и вдоль дороги, которой мы шли в гору, и на горе в дубовой роще — и обихоженных, с крашеными деревянными памятничками, с цветами и скамеечками за штакетными оградками, и забытых, безымянных — один голый, поросший травой могильный холмик. Местные жители, хоронившие убитых, многих не опознали, и Василия Демьяновича очень беспокоило, что они так и останутся неопознанными.

Подымаясь в гору, мы долго ходили от одной могилы к другой, и у безымянных, иногда совсем затерявшихся в кустах, он вспоминал, кто бы это мог быть захоронен тут. Старослободские хоронили убитых там же, где находили их, а Василий Демьянович знал, кто где лежал в обороне, когда немцы зажали партизан на горе, так что предположительно можно было установить, чьи это могилы, но, конечно, только предположительно.

Там, где сейчас стоит над обрывом горы большой памятник, тогда стояла скромная, увенчанная вырезанной из жести звездой красная пирамидка с надписью:

Комиссар

Подужинского партизанского отряда

Глеб Семенович Барудин

1900–1942 гг.

Боец отряда Ким Барудин

1927–1942 гг.

Кима и его отца похоронили здесь вместе уже после окончания войны, когда Марии Павловне, вернувшейся со своим младшим сыном домой, наконец-то удалось разыскать места их первоначального захоронения.

Как погиб Глеб Семенович, точно установить было невозможно. Из его группы, прикрывавшей отход отряда болотом Зеленый мох, никого не осталось в живых. Тело его было найдено в глухом овраге вместе с телом одного бойца, который, судя по всему, притащил его сюда тяжело раненного, будучи сам раненным. Обоих нашли уже мертвыми и похоронили в этом же овраге.

А Кима нашли в пещере, вырытой кем-то под корнями дуба на песчаном откосе горы, — может быть, монахом-отшельником, а может быть, мальчишками, затеявшими здесь какую-то игру. Кто затащил сюда Кима, тогда еще неизвестно было: постучал ночью человек в окно леснику, одиноко жившему в сторожке на краю кишевшего немцами села, сказал, что в пещере на откосе горы лежит раненый партизан, велел оказать ему помощь и тотчас же исчез.

Когда лесник нашел Кима в пещере, Ким метался в бреду. Голова его была замотана разодранной и присохшей к ране майкой. Лесник не знал, что ему делать с ним, пошел в село посоветоваться с верными людьми и вернулся с двумя девушками, взявшимися ухаживать за раненым. Они сменили Киму повязку, промыли рану, при тащили в пещеру сено на подстилку. С неделю они навещали его по ночам, украдкой выбираясь из села, кормили, поили и как могли лечили — он начал поправляться, разговаривал уже, рассказывал девчатам, как ему показалось, что у него голова оторвалась и как долго не мог понять, жив или нет, — а потом, придя как-то ночью, не нашли его в пещере: он лежал под откосом горы мертвый, с разбитой о камни головой. Должно быть, пытался спуститься к реке, но голова закружилась, и сорвался с горы. Откос ее тут крутой, обрывистый, высота метров тридцать.

Мы постояли у красной пирамидки, под которой цвели высокие, вровень с ней, белые гладиолусы, посаженные Марией Павловной весной. Отсюда Василий Демьянович, свесив ноги под крутой откос, прыгнул вниз и исчез из глаз, словно в землю провалился. Спустя минуту я увидел его, выглянувшего из какой-то дыры в откосе.

— Давайте сюда, только осторожно, не оступитесь, — сказал он, держась за обнаженные корни дуба, плетью свисавшие с горы.

Я сполз вниз, на осыпавшийся под ногами песок, и оказался у входа в пещеру, из которой Василий Демьянович протягивал мне руку. В пещере было много гнилого, слежавшегося сена. Разворошив его, Василий Демьянович нашел какое-то перепревшее тряпье, а под ним — ветхую суконную буденовку с нашитой на ней большой звездой.

— Вот еще одна загадка, — сказал он, показав мне эту буденовку. — Ивана Иваныча, любимчика нашего Деда. И как она попала сюда?

Он не мог этого понять. Считалось, что Ваня, величавшийся в отряде Иваном Иванычем, погиб в те же дни, что и Ким, но где он похоронен, никто не знал. Найденная Василием Демьяновичем буденовка позволяет думать, что Иван Иваныч какое-то время скрывался раненый в этой же пещере или до Кима, или после него.

— Не узнаете? — спрашивает немолодой уже, но спортивного вида мужчина. — Я — Иван Иванович…

«Кто такой? Что за Иван Иванович?» — думаю, не узнаю.

— Помните, как на самолете прилетел к вам в отряд «заяц», назвавший себя Иваном Ивановичем? — говорит он.

— Помню, — говорю. Я недавно только подумал: да, вот еще о ком надо бы написать — хотя и шальной был хлопец, а жизнь свою отдал за родину.

Он представляет мне свою жену, дочку, а я все в толк не могу взять, что за люди и при чем тут Иван Иванович, погибший под Старой Слободкой. И потом, когда он уже сидел у меня в доме с женой и дочкой за столом и рассказывал о себе, я все еще смотрел на него как обалдевший, — не мог поверить, что это наш Иван Иванович. Сказочной судьбы человек! Оказывается, в каких только тылах у немцев не побывал он, после того как отбился от нашего отряда. У Вершигоры был в его знаменитом польском рейде, а в 1944 году, когда словаки подняли восстание, к ним заскочил с десантом парашютистов. Войну закончил в Чехословакии, и там его какой-то наш офицер тоже взялся воспитывать. Он с ним разъезжал на машине по всей Европе, в Вену и Париж возил. Сейчас Иван Иванович работает корреспондентом по отделу международной жизни и по всему земному шару мотается. Наш Дом пионеров, конечно, не упустил случая затащить его к себе, чтобы он порассказал ребятам о Киме. Но что он мог сказать им нового о нем, когда у нас ежегодно происходят пионерские сборы, посвященные Киму, и собралась уже толстая папка сочинений, написанных о нем школьниками. Зато когда Иван Иванович стал рассказывать о своих нынешних приключениях в джунглях и пустынях, ребята рты пораскрывали. Если не привирает, то будто бы даже на львов охотился в Сахаре.

В конце письма Василий Демьянович писал: «Да, в молодые годы человек может измениться так, что его не узнаешь, а мы, старики, на всю жизнь остались такими, какими нас революция воспитала, и, слава богу, еще из моды не вышли. Жаль только, что с каждым днем жить остается все меньше и меньше. Надо скорей заканчивать мне свои воспоминания».

ЧУДЕСНЫЙ ИСТОЧНИК

Рассказ ветерана

Из семи своих братьев я больше всего любил Сашу. Он ушел на первую мировую войну рядовым, а, когда свергли царя, вернулся в Данилов прапорщиком, с георгиевскими крестами всех четырех степеней. По городу пошли разговоры: Сашка Румянцев — офицер. В Данилове все офицеры были сыновья купцов, а Сашка — сын плотника, мать на поденщину к купцам ходила белье стирать. Даниловские офицеры не хотели его своим признать, сторонились, а товарищи говорили: «Снимай, Сашка, царские погоны». Сашка увидел, что у нас ему делать нечего, и укатил в Питер, где он еще до войны был на заработках. После Октябрьской революции приезжает из Питера один его приятель, сообщает:

— Сашка в Смольном у Ленина, в Красной гвардии, командир.

Вскоре мы получили от Сашки письмо с загадкой:

«Тикай, а не то догоню». Ждали, ждали, думали, что приедет, но так и не дождались. Пришла весть: белые убили Сашку на станции Дно и так надругались над трупом, что товарищи опознали его только по особой примете: на правой руке у него был один палец сломан.

Мне шел тогда пятнадцатый год.

Уезжая из Данилова, брат оставил дома свою фронтовую шашку. Я взял ее и пошел сдавать Советской власти.

В ревкоме военрук Петя Седавкин, товарищ Сашки, сказал мне:

— Оставь оружие себе, записывайся в Красную гвардию. Мсти за Сашку. Зачислим тебя на все виды довольствия и овсяным хлебом кормить будем досыта.

Я записался. В те дни я всюду записывался, куда приглашали. Говорят мне: «Ваня, организовался комсомол, иди записывайся». Иду и записываюсь.

Мне дали купеческую лошадь Червончика и револьвер «бульдог». Я выполнял всевозможные задания ревкома: обижают бедного человека — «Ваня, выясни и доложи, что там за контрреволюция»; ночью надо у бывшего жандарма сделать обыск — «Ваня, идем, лампу подержишь»; заболел кто-нибудь в общежитии коммунаров — «Ваня, скачи в аптеку за лекарством». Меня называли «ревкомовский мальчик». Моим шефом был Петр Артемович, председатель ревкома, бывший политкаторжанин, по профессии портной. В общежитии коммунаров, где я тоже жил первое время, он был самый старший и по возрасту — высокий, лысый, седобровый старик. Он запомнился мне в брезентовом плаще, окрашенном корьем, в толстых солдатских зеленых обмотках. Народ называл его «праведным коммунистом».

Он поил меня морковным чаем и объяснял слова, которые я плохо понимал. Я спрашивал:

— Петр Артемович, что такое революция?

Он рассказывал мне о Ленине, царской каторге, говорил:

— Ты, Ваня, наверное, сам видел, как гнали людей в Сибирь.

Много партий каторжан прошло на моих глазах мимо Данилова. В городе говорили, что наш большак идет от одного края России до другого.

Мальчишкой, батрача у одного кулака, я пас возле большака свиней. По обе стороны его росли вековые березы, посаженные чуть ли не при Екатерине. Бывало, никого не видно на большаке, а с берез этих чего-то вдруг с шумом поднимаются тучи встревоженного воронья. Потом видишь — кто-то бежит, пылит, и знаешь уже: гонят партию каторжан. У конвойных кровь играла, они резвились — бегали посменно вперегонки от одной версты к другой. Одни бегают, а другие арестантов ведут. Стою за березой, прижавшись к ней, смотрю на большак. Что это за люди идут, бренча кандалами? Чего их гонят с одного края земли на другой? Россия, говорят, огромная, сколько тысяч верст по большаку надо идти… И как это, думаю, конвойные не умаются вперегонки бегать!

Оказывается, и Петра Артемовича гнали в кандалах по нашему большаку. Слушаешь его и про чай забудешь, сидишь, раскрыв рот, а потом вздыхаешь: «Эх, Ванька, до чего же ты был темный, несознательный человек! Ничего ты не понимал, ничего не знал, что в России делается, одна только у тебя, дурака, мысль была — где бы чего поесть схватить».

В детстве я жил по соседству с гимназией. Гимназисты нанимали меня за кусок пирога в провожатые. Я дрался за них со своими же ребятами, даниловской беднотой. Самый сильный парень был в городе Миша Поярков. Он всех бил и мне иногда здорово подсыпал. Наймешься в провожатые к гимназисту, а тебя Миша Поярков по дороге так излупцует, что хоть домой не показывайся. В таких случаях в придачу к пирогу гимназисты давали мне еще две копейки.

Петр Артемович говорил мне:

— Теперь, Ваня, тебе доверено оружие, будь осторожен с ним. Смотри не ввязывайся в бытовые драки, контрреволюционеры этим пользуются.

С моим характером трудно было не ввязываться в драку, но раз Петр Артемович сказал «нельзя», значит, кончено. Его слова были для меня святы.

Я ходил по собраниям, слушал и удивлялся: какие все умные! Тогда все люди, выступавшие на собраниях и митингах, казались мне очень умными, хотя я плохо понимал, о чем они говорят.

Был у нас в Данилове комсомолец-активист Преснушкин. Он в гимназии учился, баки носил, его называли «Пушкин». «Вот это оратор!» — думал я.

— Товарищи, революция требует жертв, классовый враг стучится в. дверь. Что значит папа, что значит мама? — Это он возмущался на собрании, когда кто-то из ребят сказал, что родители не отпускают его на фронт.

Или вот Колька Девяткин, бывший прапорщик, забулдыга. Он въезжал верхом на коне на третий этаж трактира и с балкона, размахивая нагайкой, кричал на весь город:

— Да здравствует красный террор!

— Что такое «жертва революции», что такое «красный террор», что такое «свобода»? — спрашивал я у Петра Артемовича.

— Свобода, Ваня, это такая жизнь, когда у всех хлеба будет вдосталь, — говорил он.

И я думал: вот ведь заживем тогда!

Потом моим шефом стал Петя Заломакин. Это было уже на фронте гражданской войны, в лесах Карелии. Ему было лет двадцать пять, из них, кажется, лет шесть-семь он воевал. Он ходил в лаптях, а сапоги, которые получил на курсах красных офицеров, носил за спиной, в вещевом мешке.

— Кожаную обувь надо экономить, — говорил он мне. — Мы, Ваня, служим народу.

Я у него в роте был самый молодой. Он очень любил меня, делился со мной всем, часто из одного котелка с ним солдатскую кашу ели. Вытрет свою ложку, сунет в мешок:

— Ешь, ешь, Ваня, насыщайся, дома-то ведь досыта, поди, никогда не ел.

— Семья у нас больно велика, — говорил я.

— Неужели правда — шестнадцать душ детей? Ну куда же это, всех разве накормишь? Это же немыслимо рабочему человеку… Ешь, ешь, Ваня, досыта, досыта ешь!

Я уплетаю кашу своего командира, а он, глядя на меня, размечтается:

— Эх, Ваня, вот кончится война, перебьем гадов, и перед тобой все дороги открыты, выбирай жизнь, которую хочешь, какая душе твоей приглянется. Так ведь Ильич говорит, а, Ваня?.. Прежде всего, конечно, учиться пойдешь. Я сам думаю учиться, только вот стар уже, пожалуй, а ты пользуешься… Хороша будет жизнь в России!

И начнет рассказывать, как заживет народ в России после войны, какая Россия будет хорошая.

Сколько раз, беседуя с молодыми бойцами, я повторял слова своего любимого командира о том, как хорошо заживем мы после войны!

Как давно это было, а вспомнишь, бывало, на фронте Петю Заломакина и подумаешь: «Где он, почему не встречаю его? Ведь, наверное, где-нибудь рядом воюет».

Первые месяцы Отечественной войны я работал под Москвой, в штабе ПВО Внуковского аэродрома. Я провожал самолеты в бой, встречал возвращавшихся из боя, отправлял десантников в тыл врага, иногда сам вылетал на выполнение разных спецзаданий и время от времени подавал рапорты все одного содержания: «Служу в авиации, в прошлом красногвардеец, полного применения себе не нахожу. Дальнейшее пребывание на аэродроме считаю для себя просто неудобным».

Назад Дальше