Великие голодранцы (Повесть) - Наседкин Филипп Иванович 13 стр.


За последней хатой мы вышли на проезжую дорогу, обогнули неглубокий ярок, заросший терном, и вышли в поле. Оно было покрыто копнами, неожиданно выплывавшими справа и слева. В густой стерне временами шелестел шалый ветерок. Маша взяла меня под руку и зябко прижалась плечом.

— Одной тут было бы страшно. А с тобой нет. Ни капельки. Нет, и с тобой страшно, но это уже по-другому. С тобой тоже чего-то боюсь, боюсь и хочу бояться… — А через несколько шагов вырвала руку и зло проговорила: — Если бы ты знал, как я тебя ненавижу! Ну, прямо даже не знаю как. Так и разорвала бы на мелкие части.

— Да за что же? — удивился я. — Что я такое сделал?

Некоторое время Маша шла молча, то и дело вздыхая. Потом сказала резко, точно хотела больнее ударить.

— За Клавку Комарову. За нее ненавижу.

— А при чем же тут Клавка? — засмеялся я. — У нас же с ней ничего. Ровным счетом ничего.

— Может, и ничего, не знаю. А только я видела, как она пялила на тебя глаза. Будто хотела живьем съесть… — И, передохнув, продолжала: — И ее ненавижу. И не потому, что кулачка. Это само собой. А потому, что любит тебя.

— Да с чего ты взяла?

— Да все с того же. Она прямо впивалась в тебя… — И опять с шумом выдохнула воздух. — Я бы ее всю так и растерзала…

Я взял ее под руку.

— Не злись, Маша. Это тебе не идет. И причин никаких нет…

Мы медленно шли по ночному полю. Все чаще и чаще налетал порывами ветер. Вкусно пахло хлебом. И очень хотелось есть. Почему-то подумалось о перепелках. В нескошенных хлебах их было множество. И так самозабвенно перекликались они в степи. Теперь хлеба были убраны, связаны в снопы и сложены в копны. Куда же девались перепелки? Где обитали они теперь? И почему не прошивали ночную тишь звонкой переговоркой?

У дороги выплыл из полутьмы ряд крестцов. Я предложил посидеть немного за ними. Хотелось пожевать зерна, чтобы унять голодные спазмы. Маша поколебалась и молча свернула к копне. Я снял с крестца два снопа и уложил один на один. Маша присела на сноп и обхватила колени руками. Я опустился рядом и сказал:

— Ох, как хочется есть! Аж колики в животе. Нашелушим зерен и пожуем…

Я сорвал несколько колосков, потер их, провеял, пересыпая из ладони в ладонь, и подал Маше. Она покачала головой.

— Не хочу.

Я бросил зерна себе в рот.

— Ух ты! Пшеница! Чья бы это?

Я медленно двигал челюстями, наслаждаясь запахом пшеничного ситника, и смотрел в безбрежное небо, на котором золотой россыпью сияли звезды. Особенно яркой показалась одна из них, и я подумал: может, антилопа и в самом деле звезда? И может, именно эту яркую звезду называют так?

— А знаешь, Маша, я не знаю, что такое антилопа. Но может, это действительно звезда?

Маша презрительно фыркнула.

— Может и звезда. А только Клавка ничуть не похожа на звезду. Для звезды у нее чересчур кривые ноги.

— Как это кривые?

— А вот так… — Она вскочила, подняла юбку и смешно выгнула наружу ноги. — Вот так. Рогачиком…

Вдали послышался лошадиный топот. Маша камнем упала на сноп.

— Боюсь, ну, как увидят. Пропали…

А топот приближался. Послышался перестук колес. Раздались голоса. Я напряг слух. И скоро узнал ездоков. Братья Колупаевы. Они за что-то проклинали комсомол, нелестно произносили мое имя. Маша сильнее притиснулась ко мне.

— Слышишь? Тебя ругают…

Напротив копны Колупаевы остановились.

— Возьмем немного. Лапонинская. Не обедняет, сволочь…

Теперь и меня пронизал страх. Великовозрастные братья легко могли справиться со мной. Но пугало не только это. Разнесут клевету, очернят неповинную Машу. Мы сидели обнявшись и затаив дыхание. А Колупаевы сняли с копны несколько снопов, уложили в телегу и погнали лошадь рысью. Когда стук колес замер в ночной тишине, Маша отстранилась и облегченно вздохнула.

— Фу, пронесло. А я прямо обмерла. Вот было бы!..

Я снова сорвал несколько колосков и принялся растирать их.

— Слыхала? Лапонинская. Так что я еще пожую. Не возражаешь?

Маша дернула плечами и безразлично сказала:

— Жуй…

Она сидела неподвижно, будто спала. Но вот повернулась ко мне и попросила рассказать что-нибудь. Про какую-нибудь книжку. Только про интересную…

Я принялся с увлечением пересказывать роман «Тайна пятнадцати». Эта книга больше других нравилась мне. Особенно восхищал главный герой Никталоп, видевший ночью, как днем. Захватывало и упрямство, с каким он разыскивал исчезнувшую невесту. Но самыми интересными были полет на Марс и война с марсианами.

Маша ни разу не перебила меня. А когда я закончил, спросила:

— А ты стал бы меня разыскивать, если бы я исчезла?

Ее вопрос показался несуразным. Никталоп разыскивал невесту. А с Машей мы были просто друзьями. И ничего больше. Но все же я сказал:

— Ну конечно. И обязательно разыскал бы…

Маша вдруг повернулась вся и прижалась к моей груди.

— Федя, — жарко прошептала она. — Милый…

И поцеловала меня в губы. Какой-то огонь вспыхнул во мне.

Голова вдруг закружилась, точно от хмеля. И сразу же безотчетный страх схватил за душу. Я оттолкнул ее, вскочил, как в лихорадке, лязгнул зубами.

— Пойдем, Маша! Пойдем сейчас же…

Она нехотя встала, отряхнулась и медленно направилась к дороге. Еле сдерживая дрожь, я двигался позади, с непонятной жалостью глядя на ее опущенные плечи. Что-то трогательное было в маленькой, худенькой фигурке, сдавленной темнотой. И почему-то хотелось оберегать ее, хотя ничто ей не угрожало.

Всю остальную дорогу молчали. И только у своей хаты Маша, с грустью глядя куда-то, сказала:

— Какой стыд! Сама кинулась! Что теперь подумаешь?..

Я неуклюже сдавил ее плечи.

— Все пройдет. А пока ступай спать. И ни о чем не думай…

Она посмотрела на меня долгим взглядом, повернулась и ушла. А я опрометью бросился по улице, спотыкаясь о невидимые кочки на дороге.

*

Илюшка принес заявление. На сером измятом листке было старательно выведено:

«В ЗНАМЕНСКУЮ ЯЧЕЙКУ КОМСОМОЛА

От Ильи Цыганкова, комсомольца и верного ленинца.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Всей душой, всем сердцем я был с родным комсомолом. Никогда для него ничего не жалел. И не пожалел бы даже своей жизни, если б понадобилась. Но все же прошу исключить меня из его рядов. А прошу об этом потому, что получил незаслуженную обиду. И вышла эта обида по двум причинам. Первая причина — деревянная свая. Вторая причина — император Цезарь. Такого оскорбления снести никак не могу. А потому и обращаюсь с настоящей просьбой. И пусть я не буду в комсомоле, но ленинцем останусь навсегда.

К сему И. ЦЫГАНКОВ».

Выглядел Илюшка угрюмым и подавленным. Опустив голову, Он старательно срывал мозоль на ладони. Но застарелая мозоль не поддавалась. И Илюшка начинал скрипеть зубами. Да, нелегко ему было решиться на такой шаг. Но я все же не выдал жалости и сказал:

— Насчет второй причины беру слова обратно. Но все же хочу заметить. Юлий Цезарь был интересный человек. Крупный государственный деятель Древнего Рима. А кроме того, талантливый полководец и даже писатель. И обижаться на сравнение с ним нечего. Но если все же обидно, то извиняюсь. Что до первой причины, то тут обида неправильная. Все ж таки это было воровство. А разве ж воровство совместимо с ленинцем? И кроме того, правду надо уважать. Какой бы горькой она ни была. А по всему этому резолюция будет такая. Заявление отклонить, а дурь из головы выбросить. Вот так… — Я вернул Илюшке бумагу и сказал: — Порвать и забыть…

Илюшка медленно порвал заявление, а кусочки опустил в карман. Я же посоветовал ему:

— Не дави фасон. И держи себя в руках. Вот ты писал, что останешься ленинцем. А Ленин-то кипяченых не уважал. И требовал не кипятиться, а умом шевелить. И таких, какие шарахались из стороны в сторону, тоже не терпел. Пролетарский боец должен быть стойким. И твердо идти партийным курсом. Вот ты обиделся. А значит, спасовал. И спасовал-то перед пустяком. А что же будет, если на пути твоем станет настоящая трудность? Нет, дорогой мой, нытье не наше оружие. Оно подведет в бою…

Я рассказал, как сельсовет и селькрестком по предложению комсомола установили гужевой налог. Кулаки и зажиточные по этому налогу обязаны предоставлять бедноте тягловую силу для перевозки хлеба с поля. И за такую плату, какую установит крестком.

— Понимаешь, что это? Схватка с классовым врагом. А что будет, если мы не объединимся, а разбредемся? Как по-твоему, что будет тогда?

Илюшка виновато смотрел на меня и хлопал длинными ресницами.

— Ясно что, — продолжал я. — Мы проиграем бон. И опозоримся перед народом…

При этих словах Илюшка весь преобразился. Он вытянулся, расправил плечи, сжал кулаки.

— Нет, не проиграем. Этого не дождутся… — И сверкнул черными глазами. — Остаюсь в комсомоле. Остаюсь, чтобы драться с врагами. И давай так. Я не подавал заявления, а ты не видел его.

— Договорились, — сказал я. — Только при условии. Никогда не будешь делать что-либо серьезное без ячейки. Так?

— Так! — сказал Илюшка, и это прозвучало, как клятва. — Никогда ничего без ячейки!..

*

Лапонин считал нас виновниками бедняцкого бунта. И метал, что называется, громы и молнии. А когда узнал, что выдуман еще и гужналог, совсем вышел из себя. И чуть ли не с кулаками набросился на отчима, когда тот явился за обещанной лошадью.

— За что лошадь-то? — хрипел он. — За что, спрашиваю? Обещали молчать, а сами на весь мир кричать? За это, что ли?

— Нет, не за это, — сказал отчим. — Мы молчали как рыба. Ни слова не проронили. А слух распустил кто-то другой.

— Кто же? Кто, я спрашиваю?

— А бог его знает, — уклонился отчим. — Может, человек. А может, и сама земля. Она ж, как говорится, слухом полнится.

Но Лапонина такой резон не убедил. Он наотрез отказался предоставить лошадь. Тогда отчим сказал:

— Воля твоя, Фомич. А только и мы теперь с усами. Не дашь лошадь, ничего не получишь за сев.

Лапонин подумал, пожевал губами, будто подсчитывая, в каком случае потеряет больше, и хрипло выдавил:

— Берите, пользуйтесь. Видно, ваше время. А тока недолго оно будет продолжаться. Пробьет и наш час. Уж и отыграемся. Всю вашу братию-шатию придавим. Как вшу заразную… — И вдруг как ни в чем не бывало вкрадчивым полушепотом — А ты бы угомонил пасынка. Обуздал бы как-нибудь. На рожон лезет малый. Как бедноту взбаламутил. Прямо взбеленились, шарлатаны. Того и гляди погром учинят. Угомони парня. Призови к порядку и уважению. А мы уж в долгу не останемся…

Рассказывая об этом, отчим весело посмеивался. Весело было и мне. Все-таки здорово мы допекли кулака. Мало того что в убыток ввели, еще и перед беднотой унизили. В самом деле, что это, как не унижение, возить хлеб беднякам ни за что ни про что?

— В следующий раз передай благодетелю, — наказал я отчиму. — Не продаемся и не покупаемся. Ни за какие блага…

Отчим выполнил наказ. На другой день, явившись к Лапонину, в точности передал мои слова. Лапонин весь побагровел и заскрежетал зубами. Но лошадь все же дал.

— Трусит хозяин, — заключил отчим. — И боится дать промашку. А кто знает, во что обойдется такая промашка?..

В поле с нами увязался и Денис. Всю дорогу он сидел на задке телеги и болтал ногами, усыпанными цыпками. А когда остановились на загоне, принялся по стерне гоняться за кузнечиками. Да и что было делать подростку? Мы управлялись и без него. Отчим стоял на телеге, а я подавал снопы. Они были тяжелыми, эти ржаные вязанки. Под ними руки еле удерживали вилы. А колени так подгибались, что готовы были подломиться. Зато душа полнилась радостью. Урожай выдался на славу. Сколько бы нашего хлеба захапал Лапонин!

Когда воз был увязан, я подсадил Дениса наверх. А отчим, забросив ему вожжи, крикнул:

— Трогай с богом!

Сам же поплелся следом, переваливаясь с боку на бок. Я провожал его глазами и чувствовал, как тепло разливается в груди. Какой он добрый, отчим! Пристал к вдове с тремя сиротами и лишился покоя. Только и знал, что заботился о пасынках. А ведь мог совсем по-другому устроить жизнь. Стоило остаться с богатыми братьями, и не пришлось бы испытывать невзгоды. Так нет же! Трудную долю предпочел благополучию. И даже разрыву с братьями, так и не признавшими нас родственниками.

Подобрав колоски на месте увезенной копны, я уселся на сноп и развернул газету. Это был «Молодой коммунар», издававшийся в Воронеже. Недавно его выписал на ячейку Симонов. Газета сразу стала для меня другом и помощником. Я читал ее от первой до последней строчки и чувствовал, как раздвигался передо мной мир. Теперь я знал, что делалось в стране и какие события происходили на свете. Так и в этот раз я сразу же увлекся новостями. И не услышал, как подкрался Миня Лапонин. Очнулся, когда тот прогнусавил что-то над ухом. И, растерявшись от неожиданности, поспешно вскочил. Миня же, ехидно усмехнувшись над моей прытью, сказал:

— Вот что, рашпиленок. Решили мы предупредить тебя. Не зарывайся и береги голову. Люди мы сурьезные и шутковать не любим. Не возьмешься за ум, шкуру спустим. И собакам выбросим. А поймешь что к чему, в накладе не останемся. — И снова ухмыльнулся, растянув толстые губы. — Это от нас всех такое предупреждение. А теперь от меня особое. На базаре ты осмеял меня. И в ограде взял верх. Но я не спущу тебе этого. И дождусь своего. Тогда уж не проси пощады, секлетарь. Изуродую, как бог черепаху. Вот так-тось, Хвиляка. А теперь бывай и не забывай.

Сухопарый и неуклюжий, он медленно повернулся и зашагал к дороге. И только тогда я увидел там Дему. Старший брат сидел на телеге, запряженной вороным мерином, и двигал спущенными с нее ногами.

Вид у него был такой, как будто он пьянствовал неделю: лицо заросло щетиной, волосы на голове всклокочены, а под глазами зияли такие мешки, что их видно было издалека. Он смотрел прямо перед собой, но во взгляде не чувствовалось жизни, будто его ослепили.

Подождав, пока Миня влез на телегу с той стороны, Дема ударил вороного кнутом и матерно выругался. Хорошо смазанные колеса зарокотали по дороге. Но постепенно рокот их отдалялся, затихал, и, наконец, подвода с седоками скрылась за высокими подсолнухами.

А я все стоял и смотрел туда, и слова Мини звенели в ушах. Они были заранее составлены, эти грозные слова, и заучены Прыщом. А составил их, конечно, сам Лапонин. Подкуп не удался, может, угроза подействует. А если они приведут ее в исполнение, свою угрозу? Вспомнился жуткий случай, описанный в том же «Молодом коммунаре». Где-то на Дону кулаки живьем закопали в землю комсомольца. Я развернул газету, которую все время держал в руках, и глазами пробежал по заголовкам. Но на этот раз со всех страниц веяло миром и спокойствием. И на душе становилось спокойней. А гнусавые слова Мини теперь гудели приглушенно, как будто доносились оттуда, куда скрылись братья.

Присев на сноп, я снова уткнулся в газету. Но читать не мог. Трудно было собраться с мыслями. Они разлетались в стороны, как вспугнутые голуби. Неужели то, что было на Дону, будет и на Потудани? Да нет же, нет! Тот же Лапонин: ну, отхлестает кнутом, даже прибьет палкой. Но убить… Вот разве Дема?.. Вспомнилась стычка на пахоте. Неужели он зарубил бы нас, не окажись у Симонова револьвера? А Комаров? Этот и совсем не казался убийцей. Конечно, он первый жлоб, вытягивающий у людей жилы, но… А если все-таки? Если то, что сказал Миня, не пустая угроза? Что тогда? Поднять руки и сдаться?

Я достал комсомольский билет, глянул на дорогой профиль Ильича и решительно покачал головой. Никогда и ни за что! Пусть будет что угодно, а идти этим путем. И только этим!

*

Я любил всякую работу. Нравилось ходить за сохой, а еще лучше за плугом, разбрасывать по полю семена, вырывать сорняки на посевах, косить крюком, особенно если урожай хороший. Но более всего по душе была молотьба. А более всего по душе была молотьба потому, что являлась она последним звеном в долгой и нелегкой трудовой цепи. И вот стоишь на меловом току, на котором разложены снопы, и изо всех сил ударяешь цепом. А они, четыре цепа, ладно поют: «Та-та-та-та! Та-та-та-та!»

Назад Дальше