Когда Лапонин растворился в душном мареве, мать испуганно заголосила:
— Ой, батюшки! Ой, родные! Что ж теперь будет-то? Заграбастает он наш хлебушко! И самих к ответу притянет! Как бунтарей каких-то!..
Я перевел взгляд на отчима. Плотный, кряжистый, он стоял прямо, расправив плечи. И на лице у него была решимость, точно он только сейчас обрел в себе силу. Но вот он широко улыбнулся, обнял мать за плечи и ласково сказал:
— Не убивайся, Параня. Не беззащитные мы. Народ с нами. Не даст в обиду…
Его слова укрепили уверенность, и я твердо добавил:
— Все будет в порядке. Одну атаку отбили. Отобьем и другие…
Мы стали на свои места. Мать трижды перекрестилась на восток. Она призывала бога на помощь. Но он, конечно, не услышал ее. А не услышал потому, что помогал только богатым.
*
Вечером, когда над балкой уже разливались синие сумерки, мы вернулись с поля. Я и Денис побежали искупаться. Потудань в нашем месте неширокая, но глубокая речка. Берега ее почти сплошь покрыты вербами. Густой лозняк подступает к самой воде и даже наклоняется над ней, закрывая от солнца.
Раздевшись за кустом, мы разом бросились в воду. Холодная, будто только что из ключа, она больно хлестнула по липкому от пота телу. На какое-то мгновение даже стало чуточку страшно, будто с детства близкая и родная река перестала быть другом. Но вот голова выбросилась на поверхность, руки одна за другой ударили по серебристой глади, и в душе забилась, затрепетала радость. До чего же хорошо на Потудани в летние сумерки!
Денис плавал легко и быстро, как щуренок. Мне трудно было тягаться с братом. Зато я нырял глубоко и надолго. Иной раз Денису стоило немалых трудов удержаться, чтобы не поднять тревогу, пока я не показывался над водой. В таких случаях он пускался за мной в погоню и, нагнав, принимался топить меня.
Но более всего мы любили брызгаться. Стоим по плечи в воде и, зажмурившись, поливаем один другого водой. Пока кто-либо не запросит пощады. И так каждый раз, когда мы оказывались на реке. Но в этот вечер, словно сговорившись, мы оставили игру. Долгий и знойный день вымотал силы, и было не до забавы.
Назад мы возвращались медленно, рядом шагая через скошенный луг. Копны на нем уже осели и казались серыми курганами. Навстречу тянуло свежей прохладой.
Вдруг Денис подался ко мне и приглушенно сказал:
— Слышь, Хвиля, вы бы приняли меня в комсомол? А? Я бы вместе с вами что-нибудь делал. На собрания ходил бы, учился. А?..
Просьба брата не удивила меня. В последнее время он пристально присматривался к моим делам. И ко всему, что касалось ячейки, проявлял любопытство. Я догадывался, что все это неспроста, и приготовился к такому разговору.
— Принять тебя в комсомол? А ты не боишься?
— Это чего же? — удивился Денис.
— Домашних. Нюрка-то, она ж тебя поедом съест.
— А ну ее, Нюрку! — отмахнулся Денис. — Ей-то что за дело? А потом… Да я ее сроду не боялся.
— Ладно, — согласился я. — С Нюркой ясно. А как с матерью?
— А что с матерью? Ну, отлупит. Один же есть в доме комсомолец. А какая разница: один или два?
— Ладно, — повторил я. — Допустим, все будет так. Но на что тебе комсомол?
Денис глубоко вздохнул.
— Хочется переделаться. Сейчас я какой-то такой… Самому не по душе… — И, глянув на меня, спросил: — Вот скажи, какой я, по-твоему?
Мне не хотелось обижать брата. Но не хотелось и упускать случая. И я сказал:
— В общем-то ты парень как парень. Только ленивый.
— Я не ленивый, — возразил Денис. — Я квелый.
Ленивый — это когда может, а не хочет. А я хочу, но не могу. Понимаешь? Вот и хочется переделаться…
Денис говорил по-взрослому. Казалось, он сразу вырос намного. Рядом со мной шагал словно бы не подросток, а юноша. Мне это было приятно, но я ничем не выдал себя. И все так же серьезно спросил:
— А ты думаешь, комсомол поможет?
— Еще как! — подтвердил Денис. — Там же у вас порядок. И строгости.
— Нет, брат, — сказал я. — Надо прежде самому за себя взяться. И самому от недостатков избавиться. Мало того, что ты с ленцой, ты еще и с хитрецой. Себе на уме…
— А кто не себе на уме? — прервал Денис. — Все себе на уме. В кого ни кинь и на кого ни глянь. Все одинаковые.
В сенях мы прервали разговор. Я остановил Дениса, прислушался. Из хаты через раскрытую дверь доносился знакомый голос. Ну да, Лапонин. Его подсиповатое хрюканье. Сам пожаловал. Видно, не так уж уверен, раз явился к беднякам. И видно, не те уж времена, чтобы брать ослушников за горло.
Лапонин сидел на лавке, неторопливо поглаживал бороду. Напротив него у стола занимал свое обычное место на табуретке отчим. Мать же стояла у двери и плечом подпирала притолоку. Заметно было, что спор улажен. Отчим сразу же подтвердил это:
— А мы тут с Фомичем полюбовно столковались. Он позволил выкупить урожай. Заплатим за лошадей— и баста…
Я почувствовал на себе острый взгляд Лапонина. Он словно старался забраться ко мне в душу. Видно, я для него был не последним в этом доме.
— Кому он нужен, раздор? — добавила мать, почему-то не глядя на меня. — Не зря же господь велел решать дела миром. Вот и мы помирились.
Да, отчиму и матери хотелось все уладить миром. Это было по всему видно. Но нетрудно было догадаться, что за мир они заплатили чем-то еще. И мать, будто угадав мои мысли, пояснила:
— А за то мы пообещались молчать. Ну, чтобы все промеж нас Осталось. А ежели кто спросит, так говорить, что, мол, по доброй воле.
Все стало ясно. Лапонин испугался, что пример растревожит других. А случись это, хозяин потеряет многое. Но я не стал перечить родителям. Они и без того немало пережили. Шутка ли — решиться на ссору с богачом. А кроме того, их уговор меня ни к чему не принуждал. Да и дед Редька не будет молчать. Уж он-то разбарабанит новость по селу.
— Пускай будет так, — сказал я с равнодушным видом. — А только придется малость прибавить. Лошадь на перевозку хлеба с поля. За плату, понятно, — добавил я, заметив, как заерзал Лапонин. — По справедливой цене…
Лапонин хмуро молчал. На шее у него дергались синие жилы. Широкие, взлохмаченные брови почти закрывали глаза. Он выглядел жестоким, бессердечным. И мне вспомнился случай.
Это было несколько лет назад. Однажды Лапонин явился к нам, когда мы с Денисом были дома одни. Достав из кармана пятак, он предложил:
— А ну за мной! Да босиком!..
Раздетые, разутые, мы выбежали из хаты. А на дворе стояла зима. И все кругом было занесено снегом. Лапонин подбросил на ладони медяк и сказал:
— Сейчас закону. А вы ищите. Кто найдет, того и будет…
С этими словами он швырнул пятак далеко на огород. Мы бросились туда, где упали деньги, чуть ли не по пояс увязая в сугробе. Холод множеством иголок впивался в тело, захватывал дыхание. Но мы ничего не чувствовали. Стуча зубами, мы копались в снегу, пропускали его через пальцы. Где же он, этот медяк? Ну где же?
Первым сдался Денис. Вытирая красными кулаками слезы, он побрел домой. За ним ни с чем вернулся и я. А Лапонин, стоя посреди двора в валенках и полушубке, весело смеялся. Должно быть, забавно было смотреть на босоногих сирот, так и не нашедших в снегу счастья.
В тот же день Денис слег. У малыша начался жар. Часто он впадал в бред и слабым голосом лепетал:
— Это мой пятак… Я первый нашел его…
Выпросив у матери ее валенки, я долго копался в снегу. И наконец нашел его, этот злосчастный медяк. Я смотрел на монету, огнем обжигавшую ладонь, и плакал. Но не от радости, а от обиды. А потом купил на эти деньги горсть дешевых конфет и положил их рядом с братом, мечущимся в жару.
«Неужели ж ты забыл об этом, кулак? — мысленно спрашивал я Лапонина. — И неужели и теперь совесть не гложет тебя?..»
Конечно, я не напомнил о случае с пятаком. Зачем? Да и жалко было родителей, заключивших мир с богачом. Ведь они были уверены, что большего им и не надо.
— Хорошо, — решился Лапонин, принужденно улыбнувшись. — Согласен. Из уважения к вам. С честными хочу по-честному. Заплатите за пахоту, сев и перевозку. И рот — на замок… — И снова просверлил меня взглядом. — Тебя устраивает это, малый?
Я с деланным безразличием пожал плечами.
— Лошадь дадите теперь же. Будем возить сразу после копнения… — И, увидев, как передернулся богач, добавил: — Ничего не попишешь. Общественных делов пропасть. Вот и надо поскорей с домашними разделаться…
Лапонин ушел не простившись. Мать и отчим вышли за ним во двор. Когда мы остались одни, Денис, сверкнув в полутьме глазами, проговорил:
— Слыхал? Полюбовно столковались. А какая же может быть полюбовность промеж нас? Кто ж тут хитрит? Он или мы? А может, все себе на уме?..
*
После долгого перерыва из-за страдной поры мы снова собрались в клубе. Теперь нас было на одного больше. Два дня назад комсомольский билет получил Гришка Орчиков.
Когда все мы поздравили новичка, крепко пожав его руку, Прошка Архипов разразился целой речью, где-то вычитанной и заученной:
— Запомни этот день, товарищ Орчиков! — торжественно произнес он, выбрасывая указательный палец. — Запомни навсегда. Это день второго твоего рождения. Не физического, а духовного. А духовное рождение — поважнее физического. От него зависит — быть человеку активным строителем жизни или безрассудным прожигателем ее. Запомни это хорошенько, товарищ Орчиков! Теперь ты принадлежишь к большой семье, имя которой — комсомол. Да, Ленинский комсомол — это большая, дружная семья. В ней живут и борются молодые и беззаветные энтузиасты. Вместе с коммунистами, под их руководством они воздвигают новый мир, всех себя без остатка отдают своему народу. Так будь же бойцом-энтузиастом! Ради семьи своей, для страны родной не жалей ни сил, ни труда, ни времени! Преданно относись к Коммунистической партии, беспрекословно выполняй ее волю! Только тогда ты будешь настоящим комсомольцем, достойным высокого звания ленинца!
— Вот это да! — восхищенно цокнул языком Сережка Клоков, когда Прошка умолк и важно надулся. — Сам Симонов позавидовал бы. А может, кто и повыше.
— И счастливчик же ты, Гриша, — вздохнул Андрюшка Лисицин. — Как мы тебя тут привечаем и величаем. А вот меня бедного… — Он с шумом потянул носом и часто замахал ресницами, точно собираясь заплакать. — Меня никто не поздравил, когда приняли. Будто у меня этого второго рождения и не было.
— А я как обняла тебя? — напомнила Андрюшке Маша.
— Мало того, что обняла, даже поцеловала, добавил Володька Бардин, тиская Андрюшку за плечи. — Так чмокнула, что аж на улице было слышно. Или об этом тоже забыл?
— Об этом не забыл, — сказал Андрюшка, ладонью поглаживая щеку, будто Маша только что поцеловала его. — И никогда не забуду. А все ж таки… Ежели б Прошка сказанул вот так, как сейчас, было б тоже не худо.
— Нет, кроме шуток, — сказал Сережка Клоков, обводя нас голубыми глазами. — Я предлагаю… С нынешнего дня завести порядок. И по этому порядку поздравлять всех новых комсомольцев. При вручении билета. Торжественно на ячейке. Руку пожать, слово произнести.
— Я хочу добавить к тому, что сказал Прошка, — вставила Маша — Гришка — хороший парень. Честный и смелый. В характере много доброты. Но маловато ненависти. Ненависти к врагам нашим. К разным кулакам и мироедам. А без ненависти нет закаленного бойца. Без нее мы, что лодка без руля. Куда понесет, туда и вынесет.
— А, ненависть! — пренебрежительно скривился Илюшка Цыганков. — Ее надо разжигать, ненависть. А мы только болтаем о ней. И.классовую борьбу ничем не обостряем. Взять тех же кулаков наших. Намного им хуже теперь, чем при царе? — Он скрипнул зубами и так сжал кулаки, что пальцы побелели. — Моя б воля, так я бы их всех одной очередью…
После взыскания за сваю Илюшка заметно переменился. Он стал угрюмым, раздражительным. Я присматривался к нему и думал: а не погорячились ли мы? Да, они увезли сваю. Но решились на это ради чего? Тем более что работа на мосту не остановилась. Но скоро я понял, что ячейка поступила правильно. Илюшка во многом зарывался, и его надо было одергивать. Вот и сейчас, говоря о кулаках, снова рванулся галопом. И потому я заметил, вспомнив прочитанное:
— Был такой римский император Юлий Цезарь. Так вот про него говорили: пришел, увидел, победил. Так и наш Илья. Одним махом хочет всех врагов уничтожить…
Ребята дружно загоготали. А Илюшка, весь красный, встал и заявил:
— Я не император, а комсомолец. И против такого оскорбления…
И выбежал из клуба. А мы, захлопнув рты, растерянно глядели на дверь. Володька Бардин, шумно вздохнув, сказал:
— Кажется, одним голодранцем меньше стало…
А Маша серьезно заметила, уколов меня строгим взглядом:
— И правда — дурость. Сравнивать комсомольца с императором! Кто угодно обидится. Илюшка неправ. Это так. Но надо разъяснить, а не оскорблять…
Я возражал с жаром. Ничего обидного в таком сравнении нет. Тем более что всякое сравнение условно. Но ячейка не посчиталась с моими грамотными доводами. И запретила сравнивать комсомольцев с царями, королями и императорами.
Потом мы занялись делом, ради которого собрались. Дело же это было важным и срочным. Почти все бедняки расторгли кабальные условия. И сами убрали урожай на своей земле. Но перевезти его было не на чем. Середняки еле управлялись со своим хлебом. На них трудно было рассчитывать. А кулаки… Обозленные, они требовали два снопа из трех.
Разговор с Лобачевым не дал ничего путного. Председатель сельсовета только пожимал плечами. Но под конец все же посоветовал переговорить с председателем селькресткома. Кому ж, как не бедняцкому комитету, заботиться о бедноте? Председатель селькресткома Родин слушал рассеянно. Это был мужик средних лет, с большим животом и длинными усами. Умел он только расписываться да произносить речи. Но крестьяне все же уважали его. Умел он еще и выслушивать просьбы. Так выслушал он и меня. А потом спросил:
— И что же ты предлагаешь?
— Помочь бедноте.
— А как, позволь узнать?
У меня было заготовлено предложение. Но я все же не решился сразу высказать его. И потому ответил уклончиво:
— Как-нибудь…
Родин сморщился, как от боли.
— На «как-нибудь» все мастера. А копни вас поглубже — пустота… — И уставился на меня своими слегка выпуклыми глазами. — Думаешь, один ты радетель? И я тоже днем и ночью ломаю голову. А только ничего не в состоянии. Денег нет. Лошадей тоже. И вообще ничего у меня нет.
— Так на что ж тогда селькрестком?
— А я почем знаю на что? Создан, и все тут. Вот сижу и принимаю со всех сторон оплеухи. И от партячейки, и от сельсовета, и от бедноты. А теперь вот еще и комсомол замахнулся.
— Знаете что, Андрей Васильевич? — подался я к Родину. — А давайте-ка введем гужналог. А?
— Это еще что за штука такая?
— Ну, гужевой налог, или, по-другому, налог на лошадей. У кого одна лошадь, тот освобождается. А у кого две и больше, дай бедняку на перевозку…
Родин смотрел на меня как на помешанного. Потом сердито сказал, дернув себя за ус:
— Ишь, что придумал, мастак! Гужналог. А кто их вводит, налоги-то? Мы или вышестоящие органы?
— Вышестоящие, — неуверенно подтвердил я. — Но это же наш налог, местный. А что ж делать? Не становиться же опять перед кулаками на колени?
Родин подумал, покряхтел.
— Все вот так, — проворчал он. — Нет бы сначала обсудить, взвесить. И с постановлением явиться. Чтобы создать опору. Дескать, комсомол требует. А то без всякой подготовки. Выложь да положь. Нет, так нельзя…
Вот потому-то мы теперь думали над этой задачей. Думали и гадали, как создать опору для кресткома. И говорили сдержанно и угрюмо, расстроенные Илюшкиной выходкой.
*
Из Княжой в Новоселовку можно пройти двумя дорогами: через Котовку и через верхнее поле. Маша предложила пройтись полем. Тянуло прогуляться степью. И не хотелось, чтобы нас видели вдвоем.
Ночь уже затопляла балку с садами и хатами.
Терпкая пыль, поднятая стадами коров и овец, оседала, и дышалось легко. Разноголосо и беззлобно перекликаясь, затихали на окраинах собаки. И, словно сменяя их, вразнобой драли глотки на Потудани лягушки.