Великие голодранцы (Повесть) - Наседкин Филипп Иванович 23 стр.


По мере того как перечислял он мои «заслуги», голова моя опускалась ниже и ниже. Хотелось спрятать стыд, который жег щеки. Школу отвоевали ячейкой. Недоимку собирали комсомольцы. Все вместе организовывали ликбез. А Лапонина разоблачила Маша. Так за что хвалить меня?

Но я слушал и молчал. К стыду примешивался страх. Вдруг обнаружат, что мне нет восемнадцати? Что тогда? Посрамят и откажут. А мне так хотелось в партию. Это было мечтой, в которой я даже себе не признавался.

Но коммунисты ничего не обнаружили. По очереди они — а их было четверо — хвалили меня. Оказывается, я и трудолюбивый, и скромный, и вежливый, и даже способный. И каждый под конец заявлял, что поручится за меня с радостью. Да, да! Не как-нибудь, а с радостью.

А я слушал и молчал. И не смел поднять глаз. Но поднять глаза все же пришлось. Лобачев спросил, как я сам отношусь к этому. И мне ничего не оставалось, как глянуть им в лицо. Все обошлось просто, как будто так и надо. Откашлявшись, я сказал:

— Считаю для себя большой честью быть в партии. И обещаю всего себя отдать народу…

Коммунисты дружно закивали. Чем-то покорили мои слова. Конечно, они были сказаны от всего сердца. Но я должен был сказать и другое. Я не заслуживал похвалы. И мне не было восемнадцати. А несовершеннолетних в партию не принимают. Но я противно смолчал. И дрожащими руками написал заявление.

Когда коммунисты проголосовали, Лобачев крепко пожал мне руку и растроганно сказал:

— Поздравляю. Отныне у тебя начинается новая жизнь. Так будь же всегда и во всем правдивым и честным!..

В эту ночь я долго не мог уснуть. Сам того не замечая, беспрестанно вздыхал и охал. Слова Лобачева не давали покоя. Быть правдивым и честным. А я сразу же покривил душой. Не остановил их перед ошибкой. Почему же смалодушничал?

В полночь мать тронула меня за плечо и прошептала:

— Слышь, сынок, выпей водички. И перестанешь маяться…

Я жадно выпил полстакана. Вода оказалась густой и какой-то вощеной. Но я ни о чем не спросил и уткнулся в подушку. И в самом деле скоро забылся.

А утром, вспомнив об этом, поинтересовался, какую воду мать давала мне.

— Наговорную, — призналась та. — Уже давно лечу тебя ею. С той поры, как комаровский кобель испугал. Бабка Гуляниха наговорила. Вот и вызволяю. То в борщ налью, то в молоко подбавлю. И ты вон как поправился. Уже не стонешь по ночам. Только вчерась опять что-то приключилось. Вот я и попотчевала тебя. И ты сразу забылся.

Это не было моей виной. И все же пятнало совесть. Партиец, а лечится у знахарки. Нет, рано еще в партию. Не достоин пока звания коммуниста.

«Отложить прием, — думал я, торопясь в сельсовет. — Пока не выйдет возраст. И пока не очистится совесть…»

Но решимость покинула меня, как только я увидел Лобачева. Тот выглядел туча тучей. Густые брови чуть ли не закрывали глаза. На скулах двигались желваки. Что-то стряслось, и партячейка сама отвергает меня. А я-то собирался каяться и признаваться.

— Слушай, — сказал Лобачев, сопя, как растревоженный хорь. — Что ж это получается? Тебе же только семнадцать. Три месяца каких-то на восемнадцатый. А?

Я удрученно молчал. Все-таки разобрались и уличили. И уж не пощадят теперь. Нет! И про заслуги, какие расписывали, не вспомнят.

— Устав партии читал? — продолжал Лобачев.

— Читал, — понуро отвечал я.

— Знаешь, с каких лет принимают?

— Знаю.

— Помнил, что тебе не хватает?

— Помнил.

— Так чего же молчал?

Я набрал полную грудь воздуха.

— Боялся, что откажете.

— Сейчас отказали бы, через год приняли.

— А мне хочется сейчас. Очень хочется!..

Лобачев озадаченно почесал за ухом.

— А я думал, ты с девятого. А ты, оказывается, с десятого. Гм… Непредвиденный спотыкач. А почему я так думал? Постой… Постой… Та-ак… — Он несколько раз протянул это слово, напряженно хмурясь. — Ну да, ошибка, — вдруг просветлел он. — Вместо девятого записали десятый. Церковники напутали. Ну да! Ты родился не в десятом, а в девятом. Это я хорошо помню. Почему? Сам был в этом году крестным. Племяка носил в церковь. Через месяц после твоего рождения. Вы ж с племяком моим одногодки. А он не с десятого, а с девятого. Так что все точно. Тысяча девятьсот девятый. С чем тебя и поздравляю…

Крупными цифрами он вывел на бумаге мой новый год рождения. А- я следил за ним и чувствовал, как сердце убыстряет удары. Было радостно и стыдно. Но почему же стыдно? Может, так оно и есть? И никакой подделки!

— А как же с другими документами? — дрожа, спросил я.

— И другие уточним, — сказал Лобачев, как о чем-то обычном. — Все оформим законным образом.

Акт составим, свидетели подпишутся. Все будет в полном порядке… — И снова поднял на меня потеплевшие глаза. — Мы советовались… С Симоновым и Дымовым. И у всех одно мнение. Надо тебе в партию. Она поможет закалиться. Прямо с юности.

*

И вот я, не чувствуя себя, стою перед Дымовым, секретарем райкома партии. А он, добродушный, немного громоздкий, сидит за столом и смотрит на меня голубыми, по-детски чистыми глазами.

— Очень рад! — говорит мягким, почти женским голосом. — Поздравляю! Решением бюро принят в кандидаты… Да ты садись. Чего стоишь?

И вручает мне кандидатскую карточку. А потом долго расспрашивает обо всем. Я отвечаю и чувствую себя, как на горящих углях. Вот сейчас он сменит улыбку на гримасу и скажет:

«Как же тебе не стыдно? Ты же несовершеннолетний. Так почему ж скрываешь? Почему не скажешь, как сделали тебя на год старше?..»

Но он не сгоняет улыбку. А закончив расспросы, кивает на прощание. И все так же добродушно произносит:

— Еще раз — от души… Всего хорошего…

На улице холод остужает лицо. Я напяливаю треух на голову и шагаю не зная куда. Я иду спокойно, но это дается с трудом. Хочется бежать. Даже лететь, будто за плечами у меня выросли крылья.

Окраина райцентра. Что-то кажется знакомым. Я останавливаюсь и оглядываюсь по сторонам. Березовая рощица, вся занесенная снегом. Кристально чистый, он гроздьями свисает с веток и ярко искрится в лучах зимнего солнца. Здесь прошлым летом мы сидели с Машей. Где она теперь, Маша? И что сказала бы, когда б узнала, что я принят в партию?

Я достаю кандидатскую карточку, вслух читаю все, что в ней написано, и торжественно произношу:

— Прости меня, партия! Ничего не мог поделать с собой. Очень хотелось быть коммунистом. Но клянусь сердцем! Впредь буду всегда и во всем правдивым и честным!..

*

Шли дни, а Маша не возвращалась. Ребята начинали волноваться и беспокоиться. Как же это так? Ни с того ни с сего уехала и не дает о себе знать. Неужели же она не скучает по ячейке?

Ребята не знали о причине отъезда и недоумевали. Я же испытывал какие-то странные чувства. Мне и жалко было, что она уехала, и робость охватывала при мысли о встрече с ней. И не только потому, что подверг ее опасному испытанию, а и потому, что смутил покой ее. Да, я не хотел этого и даже не знал, когда и как это случилось, но факт оставался фактом. Я был причиной ее душевных мук и даже этого бегства, которое приводило в уныние всю ячейку.

Андрюшка Лисицин раздобыл у Чумаковых адрес, по которому в городе жила Маша, и предложил в срочном порядке написать ей письмо.

— От имени всей ячейки. Чтобы знала, как нехорошо она обошлась с нами…

Я подчинился. И вскоре получил ответ. Он был коротким. Маша писала, что временно работала на заводе и домой пока не собиралась. О ячейке она не забывала и всех нас по-прежнему любила горячо и крепко.

Письмо не удовлетворило нас. Но мы все же успокоились. Как-никак, а она была при деле. К тому же в рабочем классе варилась. Одного этого было достаточно, чтобы не тревожиться. А кроме того, мы надеялись, что она все-таки вернется на родину и порадует нас рабочим опытом.

Главную заботу Маши составляли книги. Теперь пришлось вверить их Сережке Клокову. Тот охотно взялся за новое дело и сразу же весь отдался ему. Он заново переписал их в тетрадь, расставил по алфавиту и завел картотеку.

— Книга уму учит, — говорил он. — Но и к себе ума требует…

А книг уже было порядочно. Двумя рядами стояли они на полках шкафа. С гордостью мы называли этот шкаф библиотекой. Да это и в самом деле была библиотека. И пополнялась она регулярно. То я приносил книги из района, то Лобачев привозил из города. Здорово выручил отчим, передавший свои. Когда я обратился к нему с такой просьбой, он, подумав, сказал:

— А что ж? Бери до обчей кучи. И пущай ребятки учат…

Сережка любил книги. И обращался с ними, как с живыми существами. Заботливо выравнивал корешки. Терпеливо разглаживал измятые страницы. Читателям выдавал под расписку. И с каждого брал слово, что книга вернется невредимой. И всем сердцем возмущался, когда обнаруживал недостатки.

— Дикари, а не люди! — ругался он. — Вырывать страницы. Да я скорей бы дал вырвать свои волосы. И тогда мне было бы не так больно…

И наотрез отказывался выдавать новые. Никакие уговоры не помогали. Даже девичьи слезы не трогали. А некоторые девчата и впрямь хныкали. Да, не уберегли книжку. Но разве ж мыслимо все время носить ее за пазухой? А они какие, отец и братья? Чуть отвернешься — и нет листка. Уже разодран на цигарки. Что с ними сделаешь, с курильщиками?

Но таких случаев все же было мало. Читатели берегли книги. Даже обертывали в бумагу, чтобы не старели. И Сережка сиял от такой сознательности. Огорчало его, как и всех нас, лишь одно. Работать приходилось в сельсовете, а не в клубе. Его с наступлением холодов пришлось закрыть. Печи оказались непригодными. Они почти не давали тепла. И так дымили, что можно было задохнуться.

А клал печи наш сосед Иван Иванович, дед Редька. Он слыл в селе лучшим мастером, и мы надеялись на него, как на самих себя. И вот надежды рухнули. Ячейка на зиму опять осталась без пристанища.

Узнав о нашей беде, отчим учинил деду Редьке допрос. И тот признался, что напортил с умыслом.

— Каюсь, Данилыч. Заглушил тягу, чтобы тепла не было. И чтобы дым комсу из ограды выкурил. А тока сделал так не по своей вине. Батюшка на исповеди приказал. В аккурат это было, когда комса захапала школу. Навреди, говорит, безбожникам, чтоб не богохульствовали перед храмом. Ну я, понятно, подчинился… А он сам, Сидорка-то, вон что выкинул: похуже всякой комсы набогохульствовал…

Выслушав отчима, я ринулся к соседям. Авось возьмется печник и хоть малость поправит. Бояться-то ему уже нечего было. Поп со своими чадами давно перебрался в областной центр, и церковь благополучно пустовала. На худой конец можно припугнуть печника. Дескать, вольное или невольное вредительство, а оно карается по всей строгости.

Но, переступив порог соседской хаты, я понял бесплодность затеи. Иван Иванович лежал на кровати и жалобно стонал. На животе у него возвышался горшок.

— Хворь напала, чуму бы ей в глотку, — пожаловался он. — Вот бабка и водрузила черепок. А сама кудысь запропастилась. Должно, у какой подружки закалякалась, шалава. А тут все пузо втянуло. И мочи никакой нетути. — Он глянул на меня с жалобой и часто заморгал глазами, готовый расплакаться. — Слышь-ка, вызволи ради бога. Возьми каталку за печкой. И вдарь по горшку. Вдарь, чтоб на черепки рассыпался…

Дед Редька провалялся долго. А раньше чем он выздоровел, выпал снег, ударили морозы. Вот и пришлось повесить на двери клуба замок. И снова перекочевать в тесный сельсовет.

— Какой промах дали, — возмущались ребята. — Сами культпоходу ножку подставили. И до самой весны заморозили…

*

Это было ранним утром. Мы с Сережкой увлеченно рассматривали новые книги: рассказы Горького и Чехова, стихи Лермонтова и Демьяна Бедного, наставления по кооперации и сельхозналогу. Где там было оглядываться и прислушиваться?

А Симонов стоял за порогом и укоризненно качал головой.

— Так-то вы привечаете друзей?..

Я бросился к нему, протянул руку. Смущаясь, поздоровался и Сережка.

— Рукопожатие — предрассудок, — поучительно заметил Симонов. — С ним надо бороться. И все же мне приятно пожать руку друзьям… — Он подал нам сверток и предложил развязать его. — Отгадаете, что это, получите насовсем…

Небольшой деревянный ящик. Сверху на крышке — стеклянная трубка. В трубке — стальная иголка, нацеленная на какой-то шероховатый комочек. Рядом с трубкой — две пары дырок. И больше ничего.

Мы осматривали ящик и молчали. А Симонов, наблюдая за нами, довольно ухмылялся.

— Вот так и я в обкоме, когда получал эти штуки, лупастился и молчал… — Он достал из портфеля два металлических кружочка, соединенные дужкой, размотал витой шнур, воткнул вилку в дырки на ящике. — А теперь что это?

Я подумал и сказал:

— Телефон.

Симонов отрицательно покачал головой.

— Не телефон, а радио. Детектор. А точнее — детекторный приемник. Пять штук выклянчил на район. И вот вам привез…

Я снова повертел в руках ящик. Но теперь уже с опаской, как бомбу. Потом надел наушники и затаился.

— Ни слуху ни духу…

Симонов передал нам моток проволоки.

— Антенна. Повесить на улице. Чем длиннее, тем слышнее… — Он показал, как следует иглой щупать кристалл в трубке. — Вот и вся премудрость.

— И будет говорить? — недоверчиво спросил Сережка.

— Как живой!..

Неожиданно он достал из портфеля кулек, развернул его. В кульке оказались пряники — белые и розовые. Мы с Сережкой разом проглотили слюнки. Симонов заметил это, улыбнулся и предложил:

— Угощайтесь. Вкусные до ужаса… — И сунул целый себе в рот. — Смерть люблю… Вчера зарплата была… Вот и блаженствую…

Мы с Сережкой взяли по прянику. Они и впрямь были вкусными и прямо таяли во рту. Даже страшно целиком запихивать в рот, как делал Симонов.

Сережка, смущаясь, сказал:

— А мне почему-то больше нравятся конфеты.

— А ты часто их ешь, конфеты? — спросил Симонов.

— Нет, не часто, — признался Сережка. — Один раз пробовал.

Мы рассмеялись. Симонов серьезно сказал:

— Конфеты не то. Ни пожевать, ни проглотить. А пряники…

И предложил нам еще. Но мы отказались. Только что завтракали. И вообще… Не охочи до лакомств. Симонов недоуменно пожал плечами.

— Не понимаю, как можно отказываться от пряников. Это ж не еда, а наслаждение. Того и гляди язык проглотишь… — Внезапно он встрепенулся, вынул из нагрудного карманчика часы и встал. — Засиделся я у вас, а мне еще в Верхнюю Потудань. А оттуда — в Роговатое. Им тоже детекторы везу…

Простились у райисполкомовских санок. И лошаденка, заиндевевшая, а потому казавшаяся седой, резво затрусила по улице.

*

Мы решили сразу же заняться детектором. Кстати, подошел и Володька Бардин. Он также долго вертел в руках загадочный ящик. А под конец все же сказал, что будет участвовать в опробовании, хотя поручиться за успех не может.

— В Москве или поблизости эта штука, может, и бормочет. А у нас, за тыщу верст… Сказка!

Главное было — установить антенну. Лучше всего протянуть ее от здания сельского Совета до селькресткомовского амбара. На сельсоветской крыше провод легко завязать вокруг печной трубы. А вот как прикрепить его к крыше амбара?

Но Володька довольно легко решил задачу. Обойдя вокруг амбара, он сказал:

— Есть длинная слега. Пристроим на распорках, и будет мачта.

Вдвоем с Сережкой они сбегали к Бардиным и приволокли слегу. Она оказалась даже выше сельсоветской трубы. Мы привязали к ее макушке провод и установили рядом с амбаром. В нескольких местах рейками пришили к углу сруба. Слега стала прочно, готовая выдержать любую бурю.

Потом мы подсадили Сережку на крышу сельсовета и подали ему другой конец антенны. Осторожно переставляя руки и ноги, он на четвереньках дополз до конька, натянул провод и замотал его вокруг трубы. После этого мы с Володькой продели отвод антенны в форточку окна. Вернувшись в комнату, воткнули вилку на конце его в отверстие на крышке детектора.

Когда все было готово, мы уселись за стол и почувствовали, что находимся в преддверии невероятного. Неподвижно и загадочно стоял перед нами деревянный, выкрашенный в черный цвет ящик со стеклянной трубкой, блестящей иглой и наушниками. Мы молча и пристально смотрели на него. Неужели ж он и вправду заговорит человеческим голосом? Неужели свершится чудо и мы услышим Москву?

Назад Дальше