Едва я снова привернул дощечку, как в комнату ввалился Сережка Клоков. На ходу сбросив пиджак, он подсел к столу и, сияя глазами, спросил:
— И как он, наш друг?
— А вот сейчас попробуем, — ответил я, надевая наушники. — Должен балакать…
Но на этот раз детектор даже не шуршал. Казалось, он совсем испустил дух. Все мои старания ни к чему не привели. Ни к чему не привели и Сережкины старания. Мы долго смотрели на безжизненный ящик. Потом с отчаянием глянули друг на друга.
— Может, нутро испортилось? — спросил Сережка. — Как-нибудь само собой?
— Смотрел, — безнадежно махнул я. — Все поправил. Полный порядок навел…
Вошел Володька Бардин. На лице тоже тоска. Будто и ему уже известна кончина нашего агитатора.
— Молчит? — спросил он, тяжело опускаясь на скамью.
— Молчит, — удрученно подтвердил я. — Как воды в рот набрал.
— Значит, контра поработала?
— Поработала, — согласился я. — Только непонятно, как она могла?
— Что ж тут непонятного? — возразил Володька. — Слегу — набок. Кусачками — провод.
— Какую слегу? — спросил Сережка. — Какими кусачками?
Володька глянул на Сережку как на очумелого.
— Как это какую? А антенна-то где? Она же тю-тю! Один хвостик на крыше болтается…
Забыв одеться, я вылетел на улицу. Антенны не было. Действительно, на крыше болтался провод, зацепленный за печную трубу. А отвод антенны отжеван у самой форточки. Слега же валялась возле амбара. Ночной снег запорошил все следы.
— Вражина, — сказал Сережка, выбежавший следом. — К ногтю бы такого. Как гниду…
Володька и Сережка отправились собирать ребят. А я вернулся в сельсовет и снова открыл детектор. Неспроста перестал он шуршать и потрескивать. Вывихнул я ему нутро. И теперь, как видно, ничто не поможет. Как же быть? Признаться и покаяться перед товарищами? А может, все-таки ничего с ним не сделалось? И он заговорит, если будет антенна?
*
Конечно, больше всех досталось мне. Как мог я проявить беспечность? Неужели ж мне не известно, что враг только и ждет случая? Разве нельзя было сделать так, чтобы убирать антенну на ночь?
Но мало-помалу страсти улеглись. Стали думать, как поправить дело. А поправить дело оказалось нелегко. А вернее, просто невозможно. Где взять проволоку? Такую не то чтобы в селе, в городе не раздобыть.
— А веревочкой нельзя заменить — робко спросил Андрюшка Лисицин. — Я б такую свил! Не хуже проволоки!
— По веревочке слова не пойдут, — вздохнул Сережка Клоков. — В пеньке застрянут. А ежели бы веревка пришлась, свой бы телефон соорудили. Опутали бы хаты веревочками, и болтай себе на здоровье.
— На роговатовский бы тракт податься, — цокнул языком Митька Ганичев. — Там проволоки!.. Один бы пролетик чиркнуть. Понятно, трудно забраться на столб. Зима все ж таки. В валенках или сапогах не вскарабкаться. А только это ерунда. Можно и разуться. А проволока потолще этой будет. Даже лучше примет радио…
Ребята с удивлением уставились на Митьку. А Илюшка Цыганков вкрадчиво спросил:
— Ты это серьезно, Мить?
Митька беспокойно заерзал на скамье.
— Не то чтоб серьезно, а между прочим. Как говорится, думка не сумка. Даже самая тяжелая ничего не весит. Вот я и соображаю. Может, смотаться ночью? Вдвоем с кем-нибудь? С тем, кто швыдко на дерево взбирается? И сразу на два столба. И кусачками — по стекляшки.
— А как же телефон? — спросил Гришка Орчиков. — Разговор-то оборвется?
— Понятно, оборвется, — согласился Митька. — Но до утра. Утром обнаружится и поправится. Мы можем срезать поближе к райцентру. Чтобы, значит, поскорейше отремонтировали. А что? — пугливо оглянул он нас. — Разве ж она не портится, линия? В пургу и бурю? А ветер, он, бывает, даже столбы валит…
Митька говорил полушепотом, точно боясь, как бы кто не подслушал. Глаза, его горели, ноздри раздувались. Да, он легко обделал бы это дело. И проволока вполне заменила бы антенну. Побежали бы по ней слова и звуки. И мы опять стали бы удивлять односельчан чудом. И не каким-то колдовским, а взаправдашним… Так думал я. Это можно было прочитать и на лицах ребят. Но в глазах у них металось и мое беспокойство. А что будет с телефоном? Когда и как исправят его? Сколько времени пройдет, пока разговор возобновится?
— Ну как? — снова заговорил Митька воровским полушепотом. — Решимся?
— Да ты что? — спросил Володька Бардин. — Свихнулся? Как же это можно разорить линию? Да это похлестче, чем украсть антенну.
— Я ж не красть, — оправдывался Митька. — А одолжить. Один пролетик. А то ж погибнет радио. Некоторые хоть трохи послушали. А я даже не приложился. Да и для народа польза. Через радио люди куда скорей окультурятся…
— Слушай, — остановил его Илюшка Цыганков. — Я вижу: свая не пошла тебе впрок. И ничему не научила. Жалко, что она стукнула тебя по ноге. А надо бы по башке…
Илюшка говорил сердито, даже зло. Выглядел он каким-то напряженным, точно собирался драться. На руках бугрились мускулы. Откуда они? Откуда эта собранность и подтянутость? Как здорово изменился он за последнее время!
— Прекратим этот разговор, — сказал Прошка Архипов. — Это просто недостойно комсомола. Мы ж не разбойники какие, чтобы по ночам выходить на дорогу… — Он повернулся ко мне и насупил брови: — Надо идти в райком и просить помощи. Вот так. И придется шагать тебе самому. Ты и секретарь и виновник. А потому с тебя и спрос…
Да, я был главным виновником. И больше, чем они, винил себя. Без труда можно было соорудить съемную антенну. А во время радиопередач устраивать дежурства под ней. Все можно было сделать. И помешала этому не беспечность. Нет. В беспечности ни меня, ни кого-либо из них упрекнуть нельзя. Простодушие и доверчивость — вот причина того, что случилось. Мы считали кулаков своими врагами, вели с ними борьбу. Но боролись открыто, честно. И лишь в безвыходных случаях прибегали к хитростям. Они же, как видно, не гнушались никакими средствами. Вплоть до самых гнусных и подлых.
— Прошка прав, я виноват во всем, — сказал я, загораясь желанием раскрыть душу. — И вы правильно ругали меня. Стоит. Проморгал. Да что проморгал. Разиней оказался. Но все же… Урок этот не для одного меня. Он для всех нас. Отныне надо знать: враг способен на все. На любую подлость. И сделать из этого выводы. Для работы и жизни. Да, жить надо по-другому. Честно, правдиво, преданно. И дороже жизни беречь свободу. Советскую власть, свое государство. И к вывиху товарища Ганичева подойти с этих позиций. Да, это политический вывих. И говорит он о нашей незрелости. Отсюда задача: повышать политическую зрелость, идейно закалять себя. И делать это надо постоянно, каждый день, каждый час. Только при этом условии мы сможем разгадывать коварные замыслы врагов, вовремя отражать их удары.
Речь моя была выслушана с глубоким вниманием. А когда я кончил, Прошка Архипов порывисто встал и протянул мне руку.
— Клянемся не распускать нюни! — воскликнул он, сильно сжимая мою ладонь. — И все силы отдавать борьбе с врагами!..
На наши руки легла рука Володьки Бардина.
— Клянемся!..
Потом присоединил свою руку Сережка Клоков. Потом — Илюшка Цыганков, Гришка Орчиков, Андрюшка Лисицин, Митька Ганичев. И каждый твердо произносил:
— Клянемся!..
*
Симонова в райцентре не оказалось. Техсекретарша райкома сказала, что он обещал к вечеру вернуться из Роговатого.
От нечего делать я забрел в раймаг. И, к своему удивлению, увидел там новенькую балалайку. В Знаменке играли на самодельных. А эта была фабричная. Она сверкала гладким лаком, блестела серебряными ладами. А кроме балалайки, на полках лежали струны. И как же их много, этих струн! Я держал балалайку в руках и чувствовал, как дрожат они. Просто невероятно! Фабричная балалайка! Вместо противных колышков, которые то и дело надо слюнявить, чтобы не прокручивались, костяные закрутки с металлическими колесиками и валиками. Я легонько тронул струны. Они забренчали вразнобой. Я настроил их, поставил на место «кобылку». Теперь балалайка заиграла звонко и напевно. Но стоила она дорого. Со мной были селькресткомовские деньги. Я захватил их на всякий случай. Никогда мне не приходилось занимать их на личные нужды. Но тут особое дело. К тому же балалайка нужна не только для личной забавы, а и для общей культуры.
«Как-нибудь рассчитаюсь, — думал я, выходя из раймага с балалайкой и почти полным карманом струн. — В долгу не останусь».
Зимний день короток, и вечер наступил быстро. А Симонова все не было. Техсекретарша посоветовала подождать в его комнате и отдала ключ. Я зажег висячую лампу и устроился на деревянном диване. Хотелось со всей силой ударить по струнам. Но я еле перебирал их. В соседних комнатах трудились люди, и нельзя было мешать. А балалайка пела ладно и нежно. И душа моя пела ладно и нежно. Теперь мы создадим целый оркестр. И в центре оркестра будет фабричная, сверкающая и блестящая балалайка. И пусть тогда Ванька Колупаев задается сколько хочет.
А Симонов все не появлялся. Какие-то юнцы без конца заглядывали в комнату, спрашивали его и с досадой скрывались за дверью. Я же продолжал сидеть на диване и улыбаться. А самому уже было не до улыбок. На дворе вовсю хозяйничала ночь. Очень хотелось есть. Можно было бы сбегать в чайную. Но на это уже не было денег. И я терпел, прислушиваясь к урчанию в животе. И с опаской поглядывал на мутнеющее окно. Никогда мне не приходилось так поздно возвращаться из райцентра. Какой же дорогой лучше пойти? Стежкой между оврагом и болотом? Или проезжим трактом через поле? Первый путь короче, но страшнее. Через поле — много дальше. Зато там далеко видно. Только бы не разыгралась пурга.
Симонов ввалился чуть ли не в полночь. Сбросив тулуп, с удивлением уставился на меня.
— Это из какой же пушки тебя выстрелило?
Я рассказал, ради чего явился. Симонов сразу посерьезнел.
— Та-ак, — протянул он. — Враг не сидит сложа руки. И на активные меры отвечает контрмерами. Диалектика… — Он прошелся по комнате, потерев замерзшие руки. — А запасной антенны нет. И взять ее негде. Дефицит… — Он постучал пальцем по моему детектору. — А его зачем приволок?
Уши мои запылали жаром.
— Да что-то плохо работает…
Симонов поставил приемник на стол, достал из-за шкафа провод и включил его. Надев наушники, он принялся тыкать иголкой в кристалл.
— Гм… Не подает признаков жизни… — Он достал из ящика стола свой детектор, переключил в него антенну и улыбнулся. — Антенна на месте. А я уж думал, и нашу сперли… Значит, дело не в антенне, барахлит сам приемник…
Сняв наушники, он долго смотрел на мой детектор. Впервые я видел его нерешительным. А мне-то казалось, ему все нипочем. Выходит, между нами небольшая разница.
— Жалко, нечем открыть, — сказал Симонов, перевертывая ящик. — Посмотреть бы, что там…
Я протянул карманный ножик. Симонов отвернул шурупы, отнял заднюю крышку. Глаза его округлились, будто он увидел что-то несуразное.
— Минуточку… Что-то не то… — Он открыл и свой детектор. — Так и знал… Они не только сняли антенну, а и изуродовали приемник. Смотри, как перекорежено…
Но я не двинулся с места. Зачем смотреть, когда и так все видно? Можно было бы подтвердить подозрения Симонова, но язык не поворачивался. Противно было лгать даже на кулаков. И я признался, что сам все перекорежил.
— Тоже думал, что залезли. И стал поправлять. И поправил…
Симонов глянул на меня так, как будто увидел впервые. Раскрыл рот, чтобы выругаться, но тут же захлопнул его. И запустил пятерню в свои густые, пышные волосы.
— М-да… Ремонтер из тебя получился аховый… Ладно, — смягчился он, заметив мое отчаяние. — Как-нибудь переживем… — Он поставил мой детектор рядом со своим. — Антенна вам пока что не нужна. А нужна вам бдительность. И аккуратность… — Он взглянул на часы, поддев ремешок большим пальцем. — Ух ты! Уже совсем поздно. Где ночевать думаешь? У родственников?
У меня не было родственников в райцентре. Симонов набросил тулуп на плечи.
— Пошли ко мне. Я тут недалеко конуру арендую. Тесно и неуютно. Но как-нибудь переваляемся.
Я отказался. Утром надо быть в кресткоме. Не уговорил меня Симонов и сходить в чайную, хотя в желудке моем скребли кошки. Я взял балалайку, стоявшую за диваном, и направился к выходу. Но Симонов задержал меня. И попросил сыграть что-нибудь.
— Что самому любо…
Я сыграл «страдания». Симонов порывисто сжал мои плечи.
— Спасибо, Федя. Очень рад за тебя…
*
На окраине, где дорога выбрасывается в степь, мы простились. Симонов крепко пожал мою руку и посоветовал не трусить. Но я трусил самым постыдным образом. Оставшись один, я почувствовал себя беспомощным и жалким. А валенки на ногах чересчур растоптанными, чтобы одним духом перемахнуть поле. В таких скороходах не разбежишься. А босиком бежать в такую даль по снегу еще не приходилось.
Подбадривая себя, я принялся громко напевать. Смотрите, злые духи, мне все равно. Я никого и ничего не боюсь. И ходьба эта для меня все одно что прогулка. Такая прогулка, какую я совершаю с охотой.
И ночь словно бы расступилась в удивлении. Даже звезды повылезали на небе. И с восторгом уставились на шагающего по земле смельчака. Они казались добрыми фонариками, освещавшими путь в безлюдной, полутемной степи.
Но вот перепеты все песни. Усталость разливается по телу. Оказывается, песня не только укрепляет смелость, а и утомляет. Но если нельзя петь, чтобы не задыхаться, то надо думать. О чем же? Конечно же, о новой жизни. О том, какой она будет. Какой же? Точно этого пока никто не знает. Но в общем все уже известно. Она будет хорошей. Даже счастливой. Не станет богатых и бедных. Все люди будут равными. Исчезнут невежество и бескультурье. Попы перестанут обманывать народ. Да и некого будет обманывать. Люди станут грамотными и сознательными. На полях появятся машины. Где-то уже бороздят степь тракторы. Прибудут они и на наши угодья. А за тракторами пожалуют и другие машины: самокоски и самовязки всякие. Не придется тогда нам гнуть спину и обливаться потом. И хлеб насущный не будет для нас таким горьким и соленым от пота.
Впереди справа возникают темные точки. Или это кажется? Нет, не кажется. Точки движутся поперек поля. Одна за другой. Волки? Да, волки. Целый выводок. Раз, два, три, четыре. Целых четыре. Я останавливаюсь, замираю на месте. Скрыться? А куда? В поле как на ладони.
А волки уже у дороги. Сейчас пересекут ее и помчатся к лесу. Тогда я сброшу валенки и дам ходу. А пока стоять и не шевелиться. Пусть думают: не человек, а столб какой-то.
Но волки не пересекают дорогу. Выбежав на нее, они устремляются ко мне. Что делать? Бежать? Но разве от волка убежишь? Вступить в схватку? А с чем? С балалайкой и карманным ножиком? Да еще против целой своры? Ледяная дрожь пронизывает меня. Неделю назад где-то здесь волки вытащили мужика из розвальней и растерзали. Может, это та же стая?
А звери — уже рядом. Останавливаются в двух шагах. И рычат. А я смотрю на них и стучу зубами. Что же будет? Чем кончится встреча? А может, это опять сон? Я до боли кусаю губу. Нет, не сон. Страшная явь. Вон как скалят они клыки. Как сверкают зелеными глазами. А рык все громче и свирепее. Злятся, что не падаю перед ними. Но я не хочу умирать. Не хочу. Я буду бороться. Всеми силами. До последнего вздоха.
Становится дурно. К горлу подступает тошнота. Тело странно немеет. Колени подламываются. Сейчас я упаду. И тогда все будет кончено. Балалайка выскальзывает из рук. Бренчат струны. Волки пятятся назад. Чего испугались? Стука или звона? Я подхватываю балалайку и дергаю за струны. Волки снова откатываются. Вот оно что! Музыка действует. Я вскидываю балалайку и начинаю играть. В ночной степи льются ладные звуки. Волки пятятся дальше и дальше. Потом вдруг расступаются, садятся по два на обочинах и, задрав оскаленные морды, воют. А я медленно иду между ними и наигрываю «барыню». Шагаю с таким видом, будто мне нет до них никакого дела. Но когда волки остаются позади, еле удерживаю ноги. Нет, нет! Идти шагом. И играть. Играть без конца. Только в этом спасение.
Я шагаю по дороге и старательно бью по струнам. А волки всей сворой следуют за мной. И в четыре глотки истошно воют. До каких пор они будут сопровождать меня? Скоро ли кончится концерт? И чем кончится? Не надоест ли им музыка? И хватит ли у меня сил играть долго? Пальцы уже начинают коченеть и с трудом перебирают струны. А дороге не видно конца. Что же будет, когда оборвется музыка? Не обрадуются ли звери? И не набросятся ли?