Великие голодранцы (Повесть) - Наседкин Филипп Иванович 3 стр.


— Ну как, товарищи? Ясно или нет?

— Ясно! — вразнобой ответили мы.

— Тогда что ж? — спросил Прошка. — Будем обсуждать или нет?

— А чего тут обсуждать? — возразил Илюшка Цыганков. — Без обсуждения понятно. Социализм построим. А кулакам дадим бой. Последний и решительный.

— А каким он будет, социализм? — спросил Андрюшка Лисицин. — Ну хоть приблизительно?

Мы посмотрели на Прошку. Он покашлял в кулак и сказал:

— Ну, если приблизительно… При социализме все будут равными. И не будет бедных и богатых.

— А куда денутся кулаки? — спросил Илюшка Цыганков.

— Этого я не знаю, — признался Прошка. — Но кулаков не будет. Иначе какой же социализм с кулаками?

— Наверно, их сделают такими, как все, — сказал Володька Бардин. — Отберут лишнее имущество и передадут бедным. Это у тех, кто нажился чужим трудом. А кто разбогател своим трудом…

— Кто разбогател своим трудом, тот не кулак, а просто богатый, — пояснил Прошка. — С ними разговор другой. Их если и придется стричь, так не под одну гребенку с кулаками.

— Да-а, — мечтательно протянул Сережка Клоков. — Интересная будет жизнь. Машины всякие. Даже электричество. Сказка!

Прошка снова покашлял и неуверенно предложил:

— Ну, ежели не будем обсуждать, тогда проголосуем. Кто за то, что социализм в одной стране будет построен, прошу поднять руки!

Мы все подняли руки. Прошка довольно кивнул и сказал:

— Единогласно…

Следующий вопрос был обо мне. Снова ребята ломали голову над трудной задачей. Все сходились на том, что следует как можно скорее вернуть меня в родной дом. Но никто не знал, как лучше это сделать. Просто так привести и оставить? Пригрозить советским законом? Сельсовет призвать на помощь?

Внезапно Володька Бардин весь выпрямился и засиял, как полный месяц.

— А знаете что? — сказал он, сдерживая возбуждение. — Давайте-ка выберем Хвилю секретарем ячейки. Тогда его никто и пальцем не тронет. Ну да! А как же можно секретаря ячейки трогать?

Предложение Володи вызвало замешательство. Ребята уставились на Прошку Архипова, молча спрашивая его. А тот опустил голову и обиженно потянул носом.

— Воля ваша, как хотите, так и решайте.

Володя, прервав тягостное молчание, рассудительно заметил:

— А ты, Проша, не подумай что-либо. И не обижайся. Ты был хорошим секретарем. И мы не жалуемся. А только нет другого выхода. Да и Хвиля будет не хуже. Смотри, какой грамотный. Полсундука книжек прочитал. А ты даже директиву с трудом разбираешь.

— А мне это даже нравится, — поддержала Маша Чумакова. — Прошка, конечно, хороший секретарь. Да не вечно же ему ходить в секретарях. Походил и хватит. Теперь пускай походит Хвиля…

И другим ребятам такой выход показался подходящим. Почему-то они были убеждены, что секретарство обезопасит меня в семье. Я же нисколько не верил в это. Явись я домой даже в роли наркома, и тогда мать не смутилась бы. Но я все же молчал. Они предлагали меня не только потому, что хотели, защитить от семьи, а и потому, что считали достойным своего доверия.

Все выговорились. Прошка поднял на меня глаза и глухо спросил:

— А ты сам-то как? Обеспечишь руководство? Чувствуешь за собой способности?..

Способностей за собой я никаких не чувствовал и откровенно признался в этом. Ребята опять заспорили и сердито набросились на меня. Упрекали, что я прикидываюсь и принижаюсь. Им даже показалось, что я напрашиваюсь на похвалу. В то же время они обещали помогать и слушаться. В конце концов если вся ячейка не поленится, то и секретарю не будет трудно.

Все же решающее слово оставалось за Прошкой. И ребята, наспорившись, снова уставились на него. А он, шумно вздохнув, сказал:

— Ну ладно. Давайте утвердим его. Пускай походит. Может, даже лучше справится. А я передохну малость…

Проголосовали. Написали протокол. Прошка размашисто подписался. И всем гуртом отправились в Карловку.

Но на подходе к хутору Володька Бардин сказал:

— Нет, ребя, гамузом не годится. Выберем лучше представителей. Я предлагаю… С Хвилей пойдут Прошка и Машка. Прошка, как бывший секретарь, а Машка, как девчонка…

Чем ближе мы подходили к дому, тем сильнее стучало мое сердце. Неужели мать не переменится? Но стучало сердце и по другой причине. В душе росла гордость за ячейку. Ребята не только не оставили меня в беде, но и выбрали своим секретарем.

Мать, отчим и Нюрка копали на огороде. Денис разжигал костер, на котором висел чугунок. Мать собиралась варить сливуху — пшенную кашу с картошкой. Нас все встретили настороженно, лишь разогнулись, но даже не выпустили из рук лопат. Казалось, не поверили, что я цел и невредим.

Когда мы остановились перед ними, Прошка солидно сказал:

— Доброй помощи! Принимайте блудного сына. А только теперь он не просто сын, а и секретарь ячейки комсомола. И я представляю его в таком новом виде. И от имени ячейки прошу уважать. А главное, не обижать, так как теперь он неприкосновенный.

Я подошел к матери. Она долго смотрела на меня, будто не узнавая. Потом притянула мою голову, прижала к груди. Так стояли мы несколько секунд. Затем мать отстранила меня, поцеловала в губы.

Отчим тоже подошел, сжал мои плечи.

— Ну, поздравляю! — широко улыбнулся он. — Думаю, ребята не прогадали. Секретарь из тебя должен получиться…

— Вот и хорошо, — заключил Прошка. — Будем считать вопрос исчерпанным…

А Нюрка презрительно фыркнула и насмешливо пропела:

— Подумаешь, какое диво, секретарь! А по мне все одно — комса несчастная…

Она повернулась к нам спиной и с силой вогнала лопату в землю. Мать озадаченно глянула на нее, словно не зная, похвалить или выругать. Маша и Прошка раскланялись и ушли. Я отыскал еще одну лопату и стал рядом с отчимом. Но Денис отвлек меня в сторону. Сунув руку в карман холщовых штанов, он достал две конфеты и протянул мне.

— Возьми, для тебя сберег.

Я взял одну конфету.

— А купил на сдачу с плащаницы господней?

— Угу, — подтвердил Денис, сунув оставшуюся конфету в рот. — За четыре копейки — четыре гривенника. Чистых тридцать шесть копеек.

Я похвалил брата. В конце концов это не так уж много в сравнении с тем, что заработали на воскресении христовом церковники.

*

Мать завязала в платок хлеб, картошку, лук. Но я недовольно возразил. Не хватало еще с харчами путаться. Не за тридевять земель отправляюсь. Десять верст каких-то. Мигом отмахаю. И к обеду дома буду.

Однако мать настояла на своем.

— Мало ли что? Не ровен час… — И горестно вздохнула. — Вон ты какой оборвыш! Бродяга с большой дороги! Ну как не признают за своего и задержут? Наголодуешься, покуда разберутся. — Она сунула мне в руки узелок. — Даже рубашка полинялая. Постирать бы ту, крепкую. Да откуда ж было знать-то? Не предупредил, что пойдешь показываться…

Выглядел я и в самом деле неказисто. Старые опорки, штаны в латках, куцый, потрепанный пиджачишко. Но бродягой все же не казался себе. Да еще с большой дороги. Тут уж мать пересолила. Другие ребята не лучше одевались. Только богатые в сукно да сатин рядились.

А отчим не разделил ни моей беззаботности, ни опасений матери.

— Еда не беда. В дороге не обременит. Сказано: идешь на день — берешь хлеба на неделю. А что до оборвыша… Не все золото, что блестит. Бывает: на штанах — заплата, а ума — палата…

Я бодро шагал по накатанной дороге и думал о прихотях судьбы. Почти два месяца страх перед матерью зажимал мне рот. А когда я все же открыл его, был тут же избит и выброшен.

Несколько дней отверженным скрывался в чужом сарае. И вот нате вам — перемена. Да еще какая! Секретарь ячейки. Руководитель организации. Среди хуторян — разговоры. Даже уважение. И дома — что-то похожее на гордость. Мать хоть и вздыхает, но не сердится. А отчим улыбается еще шире и добрее. Лишь Нюрка по-прежнему фыркает. Ну и пусть фыркает. Пройдет время, и она переменится. Обязательно переменится. И даже погордится братом. Об этом я уж как-нибудь позабочусь.

Внезапно на меня как вихрь, налетел рысак, запряженный в тарантас. Чтобы не оказаться у лошади под ногами, я шарахнулся к обрыву, круто подступавшему к дороге, и покатился вниз. Несколько раз перевернулся вверх тормашками. А когда привстал на колени, увидел в тарантасе Комарова, владельца водяной мельницы, и его дочь Клавдию. Мельник сидел прямо и, как заправский кучер, натягивал вожжи. А Клавдия обернулась ко мне, и я увидел на ее лице испуг. Но вот она улыбнулась, должно быть решив, что прохожий остался невредим, и помахала рукой.

Поднявшись, я обнаружил, что у правого сапога отстала подметка. Должно быть, падая, зацепился за что-то и оторвал ее. К злости прибавилась досада. И надо же было появиться мельнику у этого обрыва! И почему не было слышно, как подкатил тарантас? Помешали радужные мысли или резиновые шины на колесах?

Размотав веревочку, которой были подвязаны штаны, я отгрыз конец и подвязал сапог. Конечно, это не улучшило, а скорее ухудшило мой вид. Но что же было делать? Снять опорки и забросить их куда-нибудь? Но босиком я внушал еще меньшее уважение.

Выбравшись на дорогу, я уже без прежней радости двинулся вперед. И невольно подумал о Комарове. Мельник казался загадочным. Перед революцией он явился откуда-то, купил у помещика мельницу и принялся усердно выколачивать барыши. Почти в то же время в окрестных селах то сгорели, то почему-то испортились и развалились ветряки. И крестьянские подводы с зерном потянулись в Знаменку со всей округи. А мельничные колеса под водяным напором завертелись без отдыха.

На мужиков Комаров смотрел свысока. Советскую власть поносил открыто. И должно быть, за это был в чести у местных богатеев. Они поставили его церковным старостой и объединялись вокруг него, когда подступала опасность. А он не жалел труда, даже денег на мирские дела и скоро прослыл надежным защитником хозяев.

Мне не приходилось встречаться с мельником. И все же в моем представлении он был человеком недобрым. Да и как мог быть добрым богач, выжимавший из народа последние соки? И с Клавдией мы не были знакомы. Большую часть времени она жила в Воронеже у тетки. А к родным наведывалась редко. В Знаменке появлялась неожиданно, поражая всех нарядами. Парубки наши побаивались ее. Даже Петька Душин, сердцеед и настыра, и тот не решался к ней подбиться.

«Вот живут люди! — с безотчетной завистью думал я, шагая вслед давно укатившему тарантасу. — Горя не знают, нужды не испытывают. И на мягких рессорах раскатывают. А простой народ… Эхма!..»

*

И вот я предстал перед Симоновым. Он посмотрел на меня как на чучело, зачем-то обошел вокруг и снова пробежал глазами протокол.

— Да-a, — протянул он, почесывая затылок. — Видик у тебя, прямо сказать, неважнецкий. Ну, да не одним видом красен человек. Попробуем проникнуть в суть…

И потребовал комсомольский билет. Я достал книжечку, положил на стол. Симонов раскрыл билет.

— Так, Касаткин. А зовут? — И поднял на меня удивленные глаза. — Как, как тебя зовут?

В свою очередь я дернул плечами.

— Там же написано.

— Вижу, что написано, не слепой, — рассердился Симонов. — К тому же сам писал и подписывал. А ты отвечай, когда спрашивают. Как звать?

— Ну, Хвилипп.

— Не Хвилипп, а Филипп, — поморщился Симонов. — И без всякого «ну». Дурная привычка — нукать. Это между прочим. А теперь по существу. Ты что ж, не русский?

— Как не русский? — обиделся я. — Самый настоящий. Можно сказать, чистокровный.

— Чистокровный, а Филипп? — возразил Симонов. — Имя-то иностранное. Да еще монархическое. Испанские и французские короли так назывались. Луи Филиппы всякие.

— Я ж не Луй.

— Только Луя и не хватает… — Он подал мне билет. — Возьми. А имя неподходящее. Для рядового, — куда ни шло. А для секретаря ячейки… — Неожиданно глаза его расширились, будто он заметил что-то диковинное. — А там что у тебя?

— Где? — не понял я.

— Да в узелке.

Я поднес узелок к глазам, будто стараясь угадать, что было в нем.

— Харчи.

— Какие харчи?

— Обыкновенные. Хлеб, картошка, лук.

— Так что ж ты молчишь, балда? — рассвирепел Симонов. — Или у тебя совести нет? Я же с голоду подыхаю… — Повелительным жестом он показал на стол. — Выкладывай. Да поживей. А то самого сожру…

Я развернул узелок на столе. Симонов разлепил хлебные скибки и чуть не остолбенел.

— Ух ты! Масленые! Конопляное или подсолнечное?

— Подсолнечное, — сказал я. — Конопляное невкусное.

Симонов с шумом обнюхал хлеб.

— Подсолнечное. Запах свежий. Будто только с маслобойки… — И вдруг озабоченно: — А ты что стоишь? Присаживайся и угощайся. А то мне одному не справиться.

Я присел к столу, но есть отказался. Не успел проголодаться. К тому же еще не пришел в себя от обидного и холодного приема. Хорошо, что он сам увлекся едой и оставил меня в покое. И дал возможность хоть рассмотреть его. Вот он какой, Симонов! Хотя ничего особенного. Худощавый, приземистый, даже сутулый. Только волосы примечательные — густые, пышные, как шапка. Да глаза бойкие, колючие и продолговатые, как у татарина. А одет не очень-то чтобы уж прилично. Заплат, как у меня, нет, но костюмчику, наверно, сто лет в субботу. Да и сапоги стоптанные, хоть и до блеска начищенные.

— Понимаешь, какая чепуха, — рассуждал Симонов, запихивая в рот хлеб и картошку. — До зарплаты еще три дня, а я уже выдохся. Ни копейки в кармане. А занимать не в моих правилах. Не люблю одалживаться. Все одно отдавать. И получается брешь. Вот и приходится каждый раз перед зарплатой голодать. Так и сейчас. Со вчерашнего дня ничего во рту не было. Аж самого в живот втянуло… — Управившись с одной скибкой, он вытер ладонью рот и глянул на меня потеплевшими глазами. — А ты для чего столько харчей приволок?

Я отвел взгляд.

— Это все мать. «Возьми, — говорит, — не ровен час… Ну, как задержут. А то и посадят…»

Симонов громко рассмеялся.

— Да кто ж тебя тут посадит? Да и за что? К тому же ты секретарь ячейки. Можно сказать, руководящее лицо. И без ведома моего никто с тобой ничего не сделает… — Он аккуратно завязал узелок и подал мне. — Большое спасибо! Так выручил…

Сразу все стало на свое место.

Он принялся расспрашивать меня о жизни и слушал внимательно, слегка наклонив голову. Иногда прерывал, просил повторить, поправлял неверно произнесенное слово. А когда я рассказал обо всем, взял со стола газету и протянул мне.

— Читай. Что хочешь…

Не переводя дух, я прочитал первую попавшуюся заметку. Симонов одобрительно кивнул и положил передо мной чистый лист бумаги. Откинувшись на гнутую спинку стула, он полузакрыл глаза и проговорил:

— Пиши диктант. Значит так… «Октябрьская революция принесла рабочим и беднейшему крестьянству избавление от ига самодержавия. Но она еще не завершила великого дела, ради которого свершилась. Предстоит окончательно размозжить голову гидре капитализма и построить новое социалистическое общество…»

Я написал все, что продиктовал он, и подал бумагу. Симонов читал долго, хмурился, морщился и под конец сказал:

— В общем ничего. Но могло быть и лучше… — И снова пристально посмотрел на меня. — Теперь перейдем к политике. Какие, по-твоему, задачи стоят перед комсомолом?

Я подумал и ответил, что комсомольцам в первую очередь нужно учиться.

— Об этом даже Ленин говорил, — добавил я для убедительности. — И слово «учиться» три раза подряд повторил.

Симонов сощурил узкие глаза.

— А ты об этом откуда знаешь?

— В книжке прочитал. А книжку отец в городе купил. Ну, не отец, а отчим, а только это все равно. Вот такая, стало быть, задача. Учиться надо. Без учения мы все одно, что неотбитая коса: сколько ни махай, косить не будет…

Спохватившись, что слишком разговорился, я закрыл рот.

Симонов улыбнулся и сказал:

— Все хорошо. Со всех сторон подходишь. А вот имя… И надо же было тебе подцепить этого Филиппа! Почему бы не Федор?

Это напомнило мне собственную историю. И я, окончательно осмелев, рассказал ее. Еще задолго до моего рождения у матери был первый сын… Его звали тоже Филиппом. Будучи малышом, он забрался на чердак и завозился там с котятами. А в это время кто-то убрал лестницу. Малыш, вылезая из слухового окна, не заметил этого, сорвался и разбился насмерть. Мать тяжело переживала утрату и никак не могла забыться. И вот, когда я появился на свет, крестный решил помочь ей. Узнав, что по святцам имен мне положен Федор, он предложил попу заменить его на Филиппа.

Назад Дальше