Великие голодранцы (Повесть) - Наседкин Филипп Иванович 5 стр.


— Но, но! — покрикивал я на послушных лошадей, держа плуг в руках. — Но, пошли, но!..

Рубашка на спине взмокла и прилипла к телу. Я сбросил ее и пошел по пояс раздетым. Жаркие лучи накаляли мускулы, а ласковый ветерок обвевал лицо. Осмелевшие грачи подходили совсем близко, пролетали над самой головой. Казалось, еще немного, и они без стеснения станут усаживаться на плечи.

В полдень Дема остановил своих лошадей.

— А ты пройди три круга, — приказал он, не глядя на меня. — Твои ишо не пристали…

Все было ясно. За это время они успеют пообедать, а мне оставят объедки. Но я не возразил. Они хозяева, я работник. Их дело приказывать, мое выполнять. Такой была уродливая правда.

В поле было немноголюдно. Лишь кое-где мужики ковыряли сохами пырейную землю. А поблизости от нас — и совсем никого. Я радовался этому. Не хотелось попадаться на глаза ребятам. Что сказали бы они, увидев меня за чужим плугом? Хотя что же в том позорного? Резали же мы с Машей прошлым летом у Лапониных подсолнух? А ведь она тогда уже была комсомолкой. Верно, я был не только комсомольцем, а и секретарем ячейки, но что же оставалось делать? По нужде, а не по охоте приходилось батрачить.

Обойдя третий круг, я выпряг лошадей и подвел их к телеге. На ней был приготовлен овес. Дема и Миня лежали в тени под своей телегой. Они уже крепко спали. Кто-то из них звонко захлебывался храпом. На грязном мешке я увидел ломоть черствого хлеба и кусок ржавого сала. Хлеб отдавал прогорклостью, а сало было нелегко разгрызть. Я с усилием двигал челюстями и все же проглатывал его неразжеванным.

Заморив голод, я отошел в сторону и прилег на траву. Какие же поганые люди, эти Лапонины. Работать заставляют за двоих, а накормить скупятся. Как же можно жить в ладу и согласии с такими тварями?

*

Удар в бок разбудил меня.

— Хватит прохлаждаться, — проворчал Дема, зло хмурясь. — Пора вести лошадей на водопой… Тело разламывала усталость. Почему-то кружилась голова. Но я превозмог все и встал. И хотел было сесть на вороную, на которой работал. Но Дема предложил вести третьячку.

— А лошадей мы поведем сами…

По толстым, жирным губам Прыща скользнула злорадная усмешка. В такую жару на кобыленку небезопасно было садиться. И в самом деле третьячка встретила меня настороженно. Она словно догадывалась, какая неприятность ждет ее. Настороженно держалась она еще и потому, что видела, как все дальше и дальше удалялись лошади, с которыми никогда не расставалась.

Взнуздав и растреножив кобыленку, я вскочил ей на спину. От неожиданности она взвилась на дыбы и прыгнула вперед. Я рванул повода и так осадил ее, что сам чуть было не перелетел через ее голову. Но третьячка и не думала сдаваться. Внезапно она грохнулась на землю и повалилась на спину. Я едва отскочил в сторону. Но не успела она встать, как я уже снова сидел на ней. Удар путом потряс ее. Она рванулась галопом, фыркая и раздувая ноздри. Я держался за гриву и хлестал ее путом.

— Вот тебе, дрянь! Ты у меня запляшешь! И запросишь пощады!..

А Дема и Миня, круто свернув влево, рысью погнали лошадей к яружке, заросшей мелколесьем. И до чего же коварные эти братья Лапонины! Хотят, чтобы третьячка сбросила меня под деревьями? А только не дождаться им этого. Не на того напали. Я не доставлю им удовольствия поиздеваться надо мной. Однако, натянув повода, я почувствовал страх. Третьячка закусила удила. И, сгибая шею, продолжала скакать во весь опор. Карий глаз ее косил и, казалось, подтрунивал над седоком. Я снова что есть силы рванул повода на себя. Кобыленка лишь круче выгнула шею и еще быстрей помчалась по степи. Она крепко держала в зубах стальные мундштуки и не собиралась выпускать их. Что было делать? Спрыгнуть на землю? Но на таком скаку не мудрено разбиться вдребезги.

Между тем Дема и Миня уже спускались в яружку. Это окончательно взбудоражило кобыленку. Она дико заржала и еще пуще понеслась к зарослям. И со всего разбега шарахнулась в них. Я сильнее прижался к ней, крепче обнял ее за шею. Лицо спрятал в жесткую гриву. Только бы не задело суком, Только бы не сбросило.

А третьячка, словно взбесившись, носилась по кустам, бросалась в самую чащу. Под низкорослыми деревьями коленки мои больно ударялись о корявые стволы. В боярышниковых зарослях иголками зацарапало по спине. Чем-то стукнуло по голове, и я чуть было не слетел. Схватившись за повода, я натянул их. Третьячка прыгнула и осела. Оказывается, она выпустила удила, испуганно заржав, когда лошади скрылись с глаз. А я-то не догадался об этом и подверг себя страшному испытанию. Весь дрожа от ярости, я рвал рот лошаденке стальными мундштуками.

— Сатанинское отродье! Я научу тебя, как держаться с человеком.

Третьячка скоро затихла и остановилась. Я спрыгнул на землю, сбросил повода с ее шеи. Хотелось надавать ей, но я подавил это желание. Сейчас лучше всего приласкать ее, успокоить. Я протянул к ней руку.

— Ну, ну, не бойся! — сказал я, когда кобыленка попятилась назад. — Не трону, дурашка! Мы с тобой не виноваты. Это они, наши хозяева, все подстроили. Им надо было меня искалечить…

Я погладил ее лоб. Третьячка опустила голову и лизнула мою руку. Крутые бока ее все еще ходили ходуном. Но она все же успокаивалась.

Намотав повод на руку, я повел кобыленку по косогору. И скоро присоединился к Деме и Мине, поджидавшим в низине.

— Где застрял? — хмуро спросил старший Лапонин, сделав вид, что ничего не замечает. — Ждать заставляешь…

А Миня взирал с угрюмой злобой. Прыщ был уверен, что третьячка изувечит меня, и досадовал, что ошибся.

— Потрепала, видать, секлетаря кобыленка? — наконец, осклабился он. — А я аж испужался. Лишится, думаю, комса головы…

Взобравшись на третьячку, я поехал за ними. Вскоре впереди блеснула Потудань. Лошади, завидев воду, ускорили шаг. Ускорила шаг и третьячка. Но я осадил ее и заставил идти спокойно. Она неторопливо вошла в речку, пила жадно. Несколько раз отрывалась от воды, косила на меня глазом и снова пила. Я ловил на себе удивленный взгляд Демы, который редко чему удивлялся, и чувствовал в душе радость.

*

После водопоя Дема предложил мне работать на бороновании. На этот раз я не удержался и запротестовал:

— Петр Фомич сказал, чтобы я ходил за плугом.

— Тут не Петр Фомич хозяин, а я, — рявкнул Дема. — А потому делай, что приказывают. Не то можешь убираться на все четыре стороны…

Третьячка к бороне шла неспокойно. Я замахивался на нее. Взять бы да и пустить ее по полю. Пускай бы прыщеватый Миня побегал за ней. И попробовал бы оправдаться перед отцом, что не успел забороновать пахоту. Но я тянул за собой третьячку и вспоминал просьбу родных. Надо было выпутаться из лапонинского долга. Он, этот долг, не давал покоя ни матери, ни отчиму.

Самое опасное — оказаться позади кобыленки. А она, словно понимая это, без конца переступала постромки. Я грозился кнутом и осторожно выпрастывал ее ногу. И она не брыкалась, будто понимая, что из этого все равно ничего не выйдет. Но опять шла непослушно. Не хотелось тянуть тяжелую борону. К тому же все еще было жарко. Потели бока и плечи под хомутом. И она беспрестанно дергалась, подпрыгивала, толкалась коленками. Один раз даже сбила меня с ног. Я выпустил повод, но подхватил его в тот миг, когда она готова была метнуться в сторону. Даже сердце зашлось от страха. Она же могла перевернуть борону вверх стальными зубьями, напороться на них, запутаться, задушиться в постромках. Я обмотал себя поводом. Повиснуть на нем, если кобыленка вздумает снова вырваться. Но она вдруг обмякла, присмирела, будто решив, что сопротивление все равно бесполезно. И лишь изредка всхрапывала и засовывала мне нос под мышку.

Забороновав вспаханное, я снял с третьячки хомут и спутал ее на целине. Потом налил из жбана полный картуз воды и поднес ей. Кобыленка выпила с жадностью и доверчиво положила морду мне на плечо. Испытывая волнение, я гладил ее шею и подбадривающе говорил:

— Ну, ну, милка! Все будет хорошо. Вот увидишь. Приличная из тебя выйдет лошадь. Работящая и безответная…

Дема окликнул меня и, когда я подошел, сердито сказал:

— Хватит нежничать. Передай кобыленку Мишке. А сам становись за плуг…

Опять все ясно. Третьячку можно не запрягать час, другой. Да и жара спадала. Лошаденка уже не будет капризничать. А до конца ходить за плугом у Мини — кишка топка. Вот и упросил брата. Но я опять ничего не сказал и пошел за плугом. Противна была собственная безропотность. Но ничего другого не оставалось. Дема мог бы снова предложить мне убираться на все четыре стороны. А то и сам прогнал бы. И отцу наврал бы, что я отказался работать. А кому бы поверил Петр Фомич, батраку или родному сыну?

Голод нудно сосал под ложечкой. Но руки крепко держали плуг. Все так же отваливался подрезанный лемехом лоснящийся пласт чернозема. Чья это была десятина? Какого безлошадника? И сколько их будет, таких бедняцких десятин? Все до одной мы засеем пшеницей и рожью. Осенью соберем с половины этой земли урожай и свезем в лапонинские амбары. А из амбаров хлеб этот по весне будет продан тем же беднякам. Только втридорога. Да, так оно и будет. Но все же добывать эти бедняцкие деньги теперь им приходилось куда труднее, чем раньше. Раньше только батраки работали на их лошадях. Теперь же и самим приходилось лямку тянуть. Значит, не все теперь можно делать чужими руками.

*

Но мне недолго пришлось работать у Лапониных. Однажды в поле появилась знакомая фигура. Это был Симонов. И держал стопы он не куда-нибудь, а прямо к нам.

Я развернулся в конце загона и остановил лошадей. Хотелось, чтобы Дема, пахавший впереди, ушел подальше. Но тот тоже остановился. И, прислонившись спиной к ручке плуга, принялся свертывать цигарку. Это не сулило ничего хорошего, и я бросился было навстречу Симонову.

— Не сметь без спросу! — грозно крикнул Дема. — Не у себя дома…

Размахивая парусиновым портфелем, Симонов подошел ко мне и рукавом вытер пот со лба.

— Это что ж такое, а? — сказал он, не поздоровавшись. — Секретарь ячейки — и батрачит у кулака. Как же ты решился на это? Да знаешь ли ты, что у всего Ленинского комсомола уши горят от стыда за тебя?

Дема медленно приблизился к нам и мрачным взглядом смерил Симонова с головы до ног.

— А ты кто такой? И какое имеешь право соваться?

В свою очередь, Симонов пренебрежительно оглядел Дему.

— А ты кто такой, чтобы соваться в чужой разговор?

Дема сжал кулаки и выгнул багровую шею.

— Я тут хозяин. И не позволю проходимцу…

— Осторожней на поворотах. А то брякнешься, хозяин.

Дема шагнул к Симонову.

— А ну, проваливай… — Он матерно выругался. — А то дам в зубы…

Я стал рядом с Симоновым, Глаза Демы полезли на лоб. Но тотчас снова спрятались в глазницах, закрылись припухлыми веками. Обернувшись к телеге, он вдруг заорал:

— Ми-иш-ка!

Будто оглушенный, из-за телеги выскочил Миня. Спросонья ошалело уставился на нас.

— Топор! — крикнул Дема. — Я их… в душу мать! В землю закопаю. Никакая гыпыу не отыщет…

Я со страхом смотрел на Дему, Мускулы на волосатых руках у него бугрились. Темное лицо перекашивалось в злобе. Он рывком вырвал из рук трясущегося Мини топор и поднял над собой.

— Вот я вас!..

В ту же минуту Симонов вынул браунинг и направил его на Дему.

— А ну, подходи, гад! Попробуй, кулацкая морда! Посмотрим, кто кого закопает!

Сразу побелевший Дема опустил топор.

— То-то! — усмехнулся Симонов, пряча пистолет. — Молодец на овец. Сволочи! Подождите, мы вам покажем… — И приказал мне: — Пошли, Касаткин. Теперь-то уж тебе нечего тут делать…

Я подобрал на обочине пиджак и побежал за Симоновым. Он шел скорым шагом, широко размахивая портфелем. Долго молчал, будто обдумывал случившееся. А потом с гневом сказал:

— Кровососы! Когда только мы избавимся от них? — И, повернувшись ко мне, заметил: — Своим поступком ты оскорбил Ленина…

Его слова громом поразили меня.

— Как Ленина? Почему Ленина?

— Ленин ненавидел кулаков, — продолжал Симонов. — И считал их злейшими врагами Советской власти. Они ежечасно, ежеминутно порождают капитализм. И притом в массовом масштабе. Понимаешь? А ты пошел в услужение к кулаку. Ты, комсомолец, вожак Ленинского комсомола! Да это оскорбление Ильича!..

Оскорбить Ленина! Это уж действительно слишком. Но откуда же мне было знать, как Ленин относился к кулакам? И что было делать? Ведь семья в долгах у этого Лапонина. А кто ж их отработает. Мать? Старый отчим? А выплатить нечем. Как же быть?

Заметив мое понурое настроение, Симонов успокаивающе сказал:

— Не падай духом. И не теряй классовое чутье. А сейчас идем домой. Сам переговорю с родителями и постараюсь убедить их…

*

Мать очень боялась начальства. Испугалась она и Симонова. А когда узнала, что случилось, расплакалась.

— И что же нам теперича делать? Чем расплатиться с Лапониным?

— А ничем не расплачивайтесь, — посоветовал Симонов. — Вы ничего не должны ему. Конечно, — подтвердил он, когда мать растерянно глянула на него. — Он и так слишком много драл с бедняков. Хватит эксплуатации.

— Да он же нас к ответу потянет, — снова запричитала мать. — Судом засудит.

— Пусть только попробует, — сказал Симонов. — Мы его самого скоро засудим. Хватит этому кулачью измываться.

— А ты не убивайся, Параня, — ласково обратился отчим к матери. — Товарищ правду сказывает. Мало ли силов ты на них положила? И ежели по совести, то не ты, а они тебе должны… А Хвиле и впрямь негоже у них работать. Как-никак, а он все же выборное лицо…

Меня обрадовало заступничество отчима. Все, что угодно, только не работа у Лапониных. После того, что случилось, они угробили бы меня. А кроме того, не мог же я и дальше оскорблять Ленина. Но я ничем не показал своих чувств.

А Симонов изо всех сил старался успокоить мать и отчима. Их сыну оказано большое доверие. Оправдать его надлежит с честью. Что же касается оплаты за труд… В нашем обществе всякая работа должна оплачиваться. Со временем будет оплачена и работа секретаря комсомольской ячейки.

— Я вот как раз собираюсь переговорить об этом в вашем сельсовете, — говорил Симонов. — Чтобы подыскали ему что-либо платное по совместительству. У нас многие секретари разные работы совмещают…

Мать вытерла красные глаза, глубоко вздохнула и предложила нам пообедать. Она поставила на стол чашку борща, положила перед каждым по краюхе хлеба. А когда мы дружно разделались с борщом, потолкла пшенной каши и полила ее молоком. За несколько дней я впервые почувствовал себя сытым. И Симонов заметно повеселел. Он принялся уверять мать и отчима, что скоро жизнь изменится к лучшему и что бедняки получат от государства серьезную помощь.

— Да, да! — восклицал он так, как будто государственная помощь уже была не за горами! — А как же иначе? Ведь государство-то у нас рабоче-крестьянское!

Мать слушала Симонова и напряженно думала. Это видно было по ее лицу, собиравшемуся в густые и мелкие морщинки. Она боялась не только начальства, а и бога. Даже бога больше, чем начальства. А бог, как она верила, велел возвращать долги. И потому-то, снова тяжело вздохнув, она сказала отчиму:

— Придется, отец, последних овечек на базар везти. Послезавтра как раз суббота. Погонишь вместе с Дениской…

*

После обеда мы отправились в сельсовет. Симонов решил поговорить с комсомольцами.

— Важное дело затевается. Всем засучить рукава придется…

По дороге к нам присоединился Костя Рябиков, высокий и сухопарый хуторянин. На Карловке он был единственным коммунистом и выполнял обязанности уполномоченного сельсовета. С Симоновым, которого знал, Рябиков поздоровался дружески, а на меня глянул со строгим осуждением.

— Ты что же, на все лето к Лапонину подрядился?

— Уже все кончено с Лапониным, — ответил за меня Симонов. — Только что я вырвал его из кулацких когтей. И с родителями вопрос этот уладил. Так что вот так. Будет он теперь заниматься комсомолом. И может быть, еще каким-нибудь делом…

Назад Дальше