Конец нового дома (Рассказы) - Воробьев Леонид Иванович 8 стр.


Расстроилась старуха и уху хлебать не осталась. Пошла к избушке, вынесла из нее сумку и пропала в сумеречных, умытых росой, а потому делающих шаг мягким и неслышным заливных лугах.

Есть уху пришел сам Алексеич. Показал нам улов — широченного леща с задубелой старческой чешуей и остекленевшими глазами. Сказал:

— Маленько не отпустил: как черт упирался. Старуха не приходила?

— Приходила, — сообщил Димка. — На тебя жаловалась.

Алексеич поморгал своим единственным глазом на огонь, поглядел, как я наливаю водку в стаканы, улыбнулся, должно быть, вспомнив категорическое Димкино «нет», и спросил:

— А чего на меня жаловаться?

— Да с работы на работу, говорит, часто бегаешь, — объяснил Димка. — Не держишься нигде. И сюда зря устроился: ходить ей далеко.

Помолчали. Костер потрескивал, да соловьи заливались. Алексеич выпил отмеренную ему водку, хлебнул ухи и не совсем понятно проговорил:

— Это у нее уж так… Женское. Им ведь, бабам, что нужно: живи, как Макар. Будешь жить, как Макар, хоть и худо — довольны будут. А не так — сразу на дыбы. Ночевать-то ко мне в избушку пойдемте, — неожиданно закончил он.

— Клопы, наверно, там у тебя, — отказался Димка. — Да к тому же нам вставать на самой заре, с утра еще попробуем побросать.

— Разбужу, — опроверг Алексеич. — Я мало сплю. Бессонница у меня. И клопов нету. Клоп спокойного человека любит, со мной никак не уживается. Клопу надо барахла много и чтоб на одном месте человек сидел.

— Лечиться надо от бессонницы, — посоветовал я.

— А я и рад, — вдруг запротестовал Алексеич. — Много спать — полжизни проспишь. А жить-то — всего ничего. Толку в спанье не вижу.

Сложили в кусты рыболовные принадлежности, притушили костер и пошли за Алексеичем в избушку. Около избушки я осмотрелся: с запада шла туча, выделявшаяся чернотой своей из полутьмы ночи. Посередине реки плыли разорванной цепочкой бревна, а остатки костра показывали с берега розовые чертенячьи языки.

В избушке сразу разлеглись по нарам, не разговаривая: спать оставалось совсем немного. Ворчал гром вдалеке: шла гроза. Дергач надсадно качал скрипучий маятник, где-то под потолком избушки звенел комар.

— Вот чего, — сказал почему-то полушепотом Алексеич и заворочался, — зря старуха на меня нападает. Я не то что с работы на работу кидаюсь, не летун я. А уж выходит как-то.

— Никакая работа не нравится? — полусонно пробормотал Димка.

— Наоборот, — снова заворочался Алексеич. — Всякая нравится. Хошь верьте, хошь не верьте. Поработаю, скажем, жестянщиком, гляжу — маляр кистью водит. Хожу, понимаешь, возле него: дай-ка я попробую. Выйдет — не выйдет. Так вот и тянет к этому месту. И все равно, коли интерес к какому делу у меня подошел, брошу старое и им займусь. Смолоду — все так. Сейчас уж не то, конечно.

— А здесь-то долго думаешь? — спросил я.

— Лето проработаю, — сообщил Алексеич. — Зря все-таки старуха жалуется…

«Задело», — подумалось мне.

— Она всю жизнь, — продолжал Алексеич. — «Живи, как Макар», Сосед это мой. А чего Макар? Сидит на одном месте. Да на деньги умен. Шабашки сшибает. Я и почище его могу сшибить. Ему до меня по любому делу палкой недокинуть. А на что они, деньги-то? Ребят я выучил. В гроб с собой не положишь. Так, видишь, Макару уважение от соседей. А я с работы да на работу. Бабам — им нужен порядок и чтоб как у людей. А у меня все не так. Вот и сердится.

Тишина стояла в избушке. Только под потолком звенел уже не один комар, а несколько: видимо, ухитрялись как-то пролезать с улицы.

— Эх, образование бы мне, — вздохнул в темноту Алексеич. — Что я кончил?.. Читать да писать выучился.

— Ну, и куда бы с образованием? — совсем сонно проговорил Димка.

Алексеич не отвечал долго, потом сказал:

— Все бы прошел. Всякую бы работу на земле испробовал.

Я задремал. Вдруг из дремоты меня вывел сиповатый шепот Алексеича:

— Не спите, ребята, или спите?

Димка сладко похрапывал, я сердито отозвался:

— Не сплю, чего?

— А вот окажи, — начал Алексеич. — Могу вот я сейчас, в таком, положим, возрасте выучиться до того… — он, очевидно, поколебался, но решился и добавил: — До того чтоб этот самый… спутник построить?

— Да ведь спутник целый коллектив делает, а не один человек, — ушел я от ответа.

Алексеич помолчал и, ни к кому не обращаясь, отпустил в темноту:

— Жалко.

Я опять задремал и не понял по интонации, чего ему жалко: или того, что спутник строят коллективом, или того, что поздно уже ему учиться…

На ранней зорьке меня подняли птичьи голоса и солнце, ударившее к нам через окошечко. Я встал, взглянул на часы и распахнул дверь. Небо после грозы сияло, а луг был мокрым, и песок мокрым, и кусты мокрыми.

От реки к избушке шел Алексеич, неся ведро воды. Я вспомнил его вчерашнее: «Много спать — полжизни проспишь. А жить-то — всего ничего» — и принялся тормошить Димку.

СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ ТЕРЕХИ РУМЯНЦЕВА

А и хороша же Ломенга-река! Не только красотой своей, но и чистотой необыкновенной. Пробилась она от севера к югу, сквозь леса раменные, тишиной заколдованные. Бежит, катится мелкой волной в луговых берегах, на которых выстроились цепочками столбы: бревна и валежник во время паводка от заливных лугов отбивать.

Струя у Ломенги цвета стального, но чуть синевой отдает. Чистится струя, свежится по дороге: на галечных переборах, на песчаных отмелях. Приволье тут рыбе, раздолье. И от первоистоков до самого до Суножа, не то что на берегу, а и поблизости от реки, — ни одного стока от предприятия какого-нибудь, ни кладбища, ни гнилой болотины. Забредет по колено в воду лось и пьет. Пьет и заяц, и лиса, и другой зверь, и птица всякая. Ложись и ты грудью на берег, руками у воды упрись, губами струи достань. Пей!

Глаза у приречных жителей — у многих — цветом струю Ломенги напоминают. Народ крупный, малоразговорчивый. Леса не боятся, зверя не боятся, работы не боятся. Смерти, может, побаиваются, а пуще нее болезни: нет хуже належаться, самому намаяться, других намаять. А еще того хуже, что неизвестно, для чего живешь. Помирать не помираешь и жить не живешь.

Вот об этом у Терехи Румянцева все думы, когда он к Шартановскому перевозу на берег Ломенга приходит. Посидеть. А ходит он летом почти что каждый день.

…У реки еще свежестью недавней ночи, обдает, но но всему видать: день будет каленый, настоящий июльский. Только что катер протащил крытую баржу, и мягкая волна неостывшей за ночь воды моет сухую глину крутого берега, шлепает о борта парома. Перевозчики спускали для прохода баржи канат, а теперь, поднимая его, поухивают у шутихи на другом берегу.

Тереха с этого берега смотрит некоторое время на их работу, потом садится на бревно, закуривает и переводит взгляд на воду. Семьдесят лет, с первого года жизни своей, смотрит он на эту струю и не может наглядеться. Отражается в глазах его река, и сами глаза весь свой цвет и свет от реки переняли.

Он подставляет спину к поднимающемуся выше солнцу. Хорошо. Прогреваются и плечи, и лопатки, и поясница, прикрытые репсовой светло-синей рубахой. Не мозжит в костях, не ломит, не ноет. Куда лучше! Вот и паром, груженный тремя автомашинами, идет сюда. Можно будет поздороваться с паромщиками, среди которых есть и старые его товарищи, затянуться «беломориной» и снова глядеть на реку, слушая, как судачат о последних новостях говорливые бабы.

Знает Тереха и баб и мужиков, почти всех, что переезжают за реку. Но еще лучше знает он саму реку, вдоль и поперек, на глуби и на мели. Знакомы ему и омуты, и перекаты, и косы, и кривули, и стрежи, и вьюны, и острова, и мысы — все хитрости речные, все тайны Ломенга.

Грустит Тереха. Вспоминается ему то время, когда не только он знал реку, но и река знала его. Был Тереха лучшим лоцманом на Ломенге, водил самоплавом огромные, многорядные плоты-соймы. Хозяином он был на реке, хозяином и в приречных городишках и селах…

…Гордится Тереха — не на словах, конечно, а в памяти своей — лоцманством, былой своей работой. Однако еще больше гордится он работой отца своего и деда.

Красивое дело быть лоцманом. И все же Тереха считает себя худым потомком. То ли дело — отец. Тот строил барки, лучшие барки на Ломенге. Возили на берег копани — деревья с выкопанным из земли толстым корнем, идущим к стволу почти под прямым углом, — рожденные природой шпангоуты. Ставили «попы» — кряжи, на которых вырастала постепенно громоздкая барка. И закипала работа.

Спускали барку на воду с шумом, с гулянкой, отмечая праздником итог нелегкой работы. Во время спуска строг и удивителен бывал отец. Тереха помнит, как отец, стоя на борту барки, поражал всех исключительным знанием дела, точным расчетам центра тяжести внушительного сооружения, построенного на глазок. Он стоял на борту барки и приказывал выбивать то тот, то другой «поп». Когда оставалось три «попа», отцу начинали кричать: «Уйди! Свернешься!» А он стоял до того, как оставалось два «попа», потом спрыгивал. Барка же, огромная барка держалась несколько секунд всего лишь на одном «попе», на одном вертикально поставленном обрубке дерева, потом плюхалась на полозья из бревен и медленно сползала в воду.

А дед! До сих пор вспоминают: отличный был кузнец. Самым же любимым делом деда стало поднимать колокола на церкви. Из других уездов приезжали за ним. Без всяких сложных устройств, с несколькими веревками и блоками, при помощи группки мужиков, поднимал тяжеленные колокола на головокружительную высоту.

Сто раз рассказывал Терехе отец, как дед поднимал колокол у Преображения в Шири. Колокол не проходил в прорез верха колокольни, в «слух». Из одной боковины «слуха» выбили несколько кирпичей. Нужно было подать колокол чуть накось, чтобы он проскочил в отверстие. Для лучшего обозрения поля работы дед залез на колокольню, а затем по веревочной лестнице взобрался до креста и, придерживаясь одной рукой за крест, кричал сверху, руководя подъемом. Колокол точно прошел на место, а деду пригрозили кутузкой за крепкие выражения во время свершения «богоугодного» дела.

…Когда Тереха стал шире отца в плечах, колоколов уже не поднимали и барок строили мало. Лес начали гонять больше плотами. Стал Тереха сплавщиком.

Гонял плоты всякие, большие и малые, а затем прочно ушел в лоцманы на соймы.

В сойме — не сто, не двести кубометров леса. Тысячи. Построить сойму, а главное центральную часть ее — матку, — большое умение нужно. Связаны тысячи кубометров строевой древесины обыкновенными вицами. Да так связаны — трактором не растащишь: На сойме целое сплавное хозяйство оборудовано: шутихи, тросы, лот, реи, цели, веревки, лодки. Даже самый настоящий дом стоит. Плыви!

Лоцман на сойме с лоцманом на пароходе не сравним. Лоцман здесь и за капитана, и сам за себя, и за фуражира, и за отца родного сплавщикам. Все должен знать, не только русло реки. Каждое селышко на берегу, удобную стоянку, где чего купить можно, как с кем разговаривать надо, даже новости последние, чтоб побеседовать на досуге, — все обязан знать.

Лоцману почет и уважение. У лоцмана — вид. Махорку Тереха только в самые худые годы курил. Обычно папироски. Бороды, усов не носил. Стригся в разные времена по моде. Бывало, и бритый бокс нашивал. И сейчас стариковских волос не отпускает, хотя седина всю шевелюру, прежде русую, испестрила.

Выводил Тереха сойму на середину реки и плыл с бригадой своей до самой Волги. До Горького. И дальше. А обычно до Волги дойдут — и шабаш.

Ломенга в разливе на версты в ширину расхлестнется. Тут русло надо знать, как улицу родной деревни. Промажешь — вынесет на луга, обсушит. Убытку — не сосчитать.

У Терехи промашек не было. Правда, однажды у соймы бок ледорезом перед железнодорожным мостом размочалило. Было разок… Но десятками весен сходил Тереха на конечной пристани с видом победителя. Шумела кругом беспокойная жизнь весенних пристаней, горланила сплавная братия, и легко было на душе у Терехи.

До шестидесяти пяти лет смотрел он с середины реки на бескрайние разливы, над которыми в редких местах выглядывали налившиеся весенними соками головы кустов и затопленного по шею подлеска. Вдыхал манящие запахи полой воды и перегретых солнцем еловых стволов, на которых стоял. Бодрился. Снимал кожаную фуражку, расставлял пошире ноги в сплавных сапогах по пах. До шестидесяти пяти лет… На шестьдесят шестом сдал.

Началось с какого-то прострела. Потом прихватил радикулит, а после привязался ревматизм, который не один год подготавливал атаку на сильное тело. Ревматизм обрушился на Тереху так, что ни ногой, ни рукой. Ломает всего, хоть криком кричи.

Лечился всем: лекарствами, своими средствами и к бабкам ходил. Садился в муравьиную кучу, тер себя всякой дрянью, жег ноги крапивой. Здорово помогли пчелы. Но по веснам и осеням все равно мочи не было. Не только на сойму, до тарелки со щами еле доберешься. Пришлось уйти Терехе на пенсию.

…День уже сменил утро. Солнце припекает на славу. Перевозчики перегонят паром с одной стороны на другую и залезают в избушку в носу парома: там прохладней. А Тереха сидит на скамеечке, не уходит: жги, солнце, крепче!

Он и сейчас выглядит еще хоть куда. Лицо, правда, обветренное, в морщинах, но выбрито чисто. Брови лохматые, без сединки, не то что волосы. Нос мясистый, губы толстые, зубы, как репа. Почти все целы. Шея крепкая, не стариковская. И стриженый затылок сед, но крепок.

Плечи у Терехи покатые. Когда сидит, то ли лопатки сзади выпирают, то ли бугры мышц. И кажется, что он крупную голову вперед подал, всматривается во что-то.

Есть еще силенка у него. Как-то здесь, на перевозе, забаловались три юнца. Хотели угнать паром без перевозчиков на другую сторону. Случился тут Тереха. Сначала просил их по-хорошему, а когда они все же отвязали паром и взялись за канат, он рассердился, подскочил к канату и ухватился за него лапищами с плоскими желтыми ногтями. Уперся могучими ногами в палубу парома, и почувствовали с удивлением озорники, что канат тянет их за собой, ползет из рук, а паром приближается обратно к пристани.

Ростом и силой бог не обидел. Да и умом также, и сноровкой. А вот связала болезнь, всю жизнь нарушила. Скучно ему без работы. Весной и осенью ревматизм с радикулитами ломают, зимой тоже всяко бывает. Летом, когда отогревается, поработал бы, да где? Разве что на перевозе, только чтоб на реке быть. Но не пойдет Тереха на перевоз: считал он всегда, что в перевозчики бросовые люди идут, ни для какого другого дела не подходящие. На перевоз работать не идет, а сам целые дни на перевозе просиживает и перевозчикам частенько, где силенка требуется, помогает.

Если бы на сплав… Только закрыта туда дорога. Да и сплав нынче стал какой-то непонятный. Терехе не по душе. Плотами и соймами гонят мало, самоплавом почти совсем не гоняют: буксиры подцепят сойму и в низа волокут. Сплавляют пучками, а больше всего молью — по одному бревну.

Моль Тереха видеть не может: тянется она по реке все лето, рыбу выводит, берега портит: ценное дерево на дно ложится, тонет. Считай, в Ломенге все дно деревянным скоро будет. От моли дельного ждать нечего.

Хорошо, что сегодня Ломенга чиста. Ни бревнышка, ни щепочки не плывет по ней. Играет на солнце струя, серебряной лентой светится, до самого поворота. Иной раз взглянешь, нечаянно взором на отблеск попадешь — глазам больно.

…Из избушки вылез старик Константин. Сощурился, глядя куда-то вдаль, за Терехину спину. Оказал:

— Легковая бежит. Начальство какое-то едет. — Тереха поглядел на дорогу, ведущую от городка к парому: по ней действительно бойко пылил «газик».

— Сидите! — крикнул Константин, обращаясь к избушке. — Мы с Терентием перетянем.

«Газик» легко взбежал на пристань, а с нее — на паром. Константин с Терехой стали разматывать причальные цепи.

Из машины вышли трое, внутри остался один шофер. Тереха знал двоих. Высокий мужчина средних лет, с лицом в редких рябинах, был в пору Терехиной работы главным инженером сплавной конторы, а сейчас являлся ее директором. Новый главный инженер — низенький, плотный, с хмурым цыганским лицом и в очках— тоже был знаком Терехе. Третьего — долговязого малого, с женственным овалом лица, он не знал. «Какой-нибудь из новых инженеров», — определил Тереха. Все трое были одеты по-легкому: рубашки, брюки, ботинки. Только на самом молодом брюки были не обычные, а спортивного типа, с застежками-«молниями» на том и другом бедре.

Назад Дальше