Саент проворчал что-то и ушел. Хель опустилась на лавку, Гэльд сел напротив. Ему хотелось задать столько вопросов, что он не сразу выбрал нужный, а когда выбрал, Хель опередила его:
— На вас ныне заключенное условие не распространяется, барон. Можете в бою не участвовать. Достаточно, если предоставите нам убежище.
Голос у нее был утомленный, тихий, равнодушный. Гэльд, кусая губы, спросил с подступившей яростью:
— Неужели вы считаете меня трусом после того, как я сбежал с поединка?
Хель покачала головой.
— Просто не хочу, чтобы вы гибли за то, что вам чуждо, Гэльд. Вы же случайно здесь.
У барона заколотилось сердце. Она назвала его по имени не при всех, а сейчас, наедине! Не в силах сдержать улыбку, он проговорил:
— Счастливый случай привел меня к вам. Неужели я буду ему перечить? И неужели, — он понизил голос, — буду сидеть в безопасном месте, когда вы пойдете вперед?
— Что вы знаете обо мне... Я — совсем другое дело.
— Но почему же, Хель? — растерянно спросил он. — И что вас связывает с этими людьми? Отчего они слушают вас? Вы так юны еще...
Она покрутила головой.
И Гэльд вспомнил, что рассказывали о Хели, наследнице Торкилсена, хозяйке Ландейла, последней из древнего бунтарского рода. Нелепые он задал вопросы! Если она в четырнадцать лет с небольшим отрядом воинов обороняла Торкилсен от войск Консула, если в пятнадцать дала вольность Ландейлу, восстановив против себя всех родичей... Он ведь и сам мимолетно возмущался этим. Но тогда, значит, сейчас ей всего шестнадцать?! Девочка... Его вдруг охватила жалость к ней, лишенной всего: рода, богатства, дома. Но, когда Гэльд взглянул на нее — понял, что высказать эту жалость не посмеет. У нее было лицо воина, уверенного в своей силе.
— Я пойду с вами, — глухо сказал он. — Я пойду с вами, что бы ни было.
И во внезапном порыве опустился перед ней на одно колено, будто принося клятву.
— Встаньте, — тихо сказала Хель, коснувшись ладонью его плеча. С лестницы уже доносились шаги Саента.
***
Я обшарила весь дом, разыскивая хоть какое-нибудь подтверждение дядиным словам. Хотя бы запись того предания. Ничего я не нашла, конечно. Пятьсот лет и четыре войны, пронесшиеся над Ильденом... странно, что сам дом уцелел.
И все же я немало времени провела на чердаке. Слежавшиеся груды бумаг, испещренные позеленевшими от времени чернилами, пахли пылью и сухо шуршали, рассыпаясь в пальцах. В луче света, проникавшего сквозь восьмиугольное окошко, плясали пылинки, вспыхивали радужными искрами россыпи битого стекла, солнечный блик играл на медном боку пузатой и узкогорлой чаеварки. Чего там только не было! Сломанные веера, обтянутые пожелтевшими кружевами, помутневшие зеркальца в бронзовых оправах, выщербленные ножи, лампы с треснувшим стеклом, записные книжки с датами полустолетней давности, тяжелые кованые чемоданы времен Последней войны... Всего этого хватило бы на три музея, если б только в каком-нибудь музее нужны были эти вещи. Я рылась в них, как скупой в своих сундуках, извлекая на свет то соломенную корзинку с искусственными цветами, то погнутые латунные браслеты, которые были в моде лет тридцать назад, то двухцветный плоский карандаш. А однажды вытащила узкий кожаный пояс, шитый серебряной нитью. Нить поистерлась, но выглядела еще празднично. Я сложила пояс вдвое и приложила к вискам. Заглянула в треснувшее зеркало. Серебристо-черная полоска перечеркнула лоб. Вот так носили тогда баронские обручи...
Я перенесла кое-какие безделушки вниз, в комнаты, и на этом исследование дома кончилось. Правда, по вечерам я приносила с чердака кипы старых бумаг и разбирала их. Здесь были счета, письма, какие-то списки, памятные записи. Бумага пахла сухими грибами. Было и любопытно, и неловко от заглядывания в чужую жизнь, и странно — вот записано: «Ильс, не забудь, послезавтра идем в театр!», и кто узнает теперь, не забыл ли Ильс и хороша ли была пьеса...
И тогда мне пришла мысль записать свои сны. Странно, что я не додумалась до этого раньше. Только не сразу пошло легко. Как будто простое дело: записать то, что увиделось и услышалось, а вот не выходило. Но я не отступалась, и стопка листов на столе, исписанных от края до края, все росла.
В эти дни пришло письмо от Маэры. Я несказанно удивилась: Маэра терпеть не мог тратить время на переписку. И от кого он узнал адрес?
Маэра писал, что взъярился, узнав о моем затворничестве в Ильдене (я невольно улыбнулась, представив эту ярость). Что в лаборатории дел непочатый край, а новая сотрудница только испуганно смотрит на него и роняет ценные приборы (я опять улыбнулась — под строгим взглядом Маэры еще и не то сотворишь). Что он близок к завершению темы, а совсем недавно ему в голову пришла замечательная идея... Дальше шло изложение идеи.
Прочитав письмо, я долго смотрела в окно. Шел дождь, капли хлестали по листьям вяза, раскачивались ветки... Письмо крепко зацепило меня. И я подумала со страхом — а вдруг то, что я делаю, никому не нужно. Вдруг это все — только неудачная выдумка моего болезненного воображения. И людей, что снятся мне, никогда не существовало, а возможно, они были другими. И чем воскрешать давно забытое, не заняться ли мне знакомым, простым и верным делом...
Я засунула письмо в ящик стола и пошла на чердак за очередной порцией вечерних бумаг.
Спускаясь по винтовой лестнице, я ухитрилась споткнуться и потерять равновесие. Я не упала, но стопка бумаг полетела в пролет. Прыгая через три ступеньки, я помчалась вдогонку. Бумаги разлетелись по всей нижней площадке. А у самой ступеньки лежал сверток, перетянутый витым красным шнуром.
Я собрала бумаги и тут же забыла о них. Сверток притягивал меня. Теряя терпение, я сбежала вниз, бросилась в кресло, помогая себе ногтями и зубами, распутала шнур...
Это были четыре тетради в твердых гранатовых обложках. Я наугад раскрыла лежавшую сверху. Не сразу я поняла, что это дневник. Размашистые, по-мальчишески торопливые строчки лихо заворачивались кверху. Записи перемежались какими-то расчетами, кусочками затейливых узоров, набросками чьих-то лиц. Через одну страницу прыгающими крупными буквами было наискось написано: «Никогда! Никогда больше!» В чем он клялся, от чего отрекался, хозяин дневника? Я отогнула первую страницу — вот и имя. Выписано старательно: Биллен Шедд Роуэн. Стало быть, этому дневнику лет немного, обычай добавлять к имени отца имя матери вошел в жизнь недавно, перед последней войной...
Дневник пятнадцатилетнего мальчишки: в первой же записи он объявлял с гордостью, что ему исполнилось пятнадцать и он уже совсем взрослый. Крупный, небрежный, ломающийся почерк. Школьные дела, которые в эти годы кажутся самым важным. Ссора с каким-то Дилси, у которого «масло в голове кончилось», так и написано. Передвижной зверинец, заехавший в Ильден (я удивилась, но потом вспомнила, что Ильден до войны был большим городом, не чета нынешнему), грустные глаза пленных зверей. «Может, зверопарки — это и полезно, но, по-моему, гадость». Споры с матерью, которая вечно его опекает. «Ну почему она такая непонятливая, почему?!»
Я читала чужой дневник, не испытывая на этот раз никакой неловкости. Будто обрушилась стена времени, разделявшая нас. Будто мальчишка по имени Биллен Шедд Роуэн был моим младшим братом. Я видела его, как наяву: рыжая челка, серые глаза с коричнево-золотыми точками, рот, испачканный травяным соком и чернилами — он любил грызть что попало, травинку ли, кончик ручки... Я листала страницы, и мальчишка взрослел у меня на глазах, в третьей тетради ему уже было семнадцать, и на страницах дневника часто мелькала уже девичья головка — с южными раскосыми глазами , с косами, по тогдашней моде заплетенными у висков. Я даже почувствовала легкую ревность — ревность старшей сестры к подрастающему брату. И вдруг среди признаний Ей и размышлений о жизни прочла: «Вчера мне снился сон...»
Фраза остановила меня. Я перевела дыхание и медленно прочла запись еще раз от начала до конца:
«Вчера мне снился сон. Я ехал верхом на коне по большому пустырю. У меня в руке был меч, как в книге «Последний замок». Тяжелый. Навстречу ехали всадники в серых плащах, похожие на тени. Один из них выстрелил в меня. Стрела попала мне в плечо, но было совсем не больно. А потом настали сумерки, и стрела растаяла».
Все. Я не верила своим глазам. Стрелки, ему снились Стрелки! Растаявшая стрела... О Пресветлая Матерь! Я лихорадочно листала дневник. Ему тоже снилось Восстание, тоже! Не впервые пробуждалась память в нашем роду...
Я нашла еще два сна, один о каком-то бое, другой — о дороге через лес. Оба были описаны короткими фразами, обычными для Биллена. Должно быть, это было только начало, ничего знакомого в снах, похожего на мое я еще не увидела.
В четвертой тетради было совсем мало исписанных листов, я просмотрела их внимательно и обнаружила в верхнем левом углу одного листа полустершуюся грифельную запись: «Гэльд, Улрик, Матэ (или Мати). Больше не помню».
Гэльд!.. О боги, откуда это имя у него? Я торопливо перевернула страницу в поисках ответа... и обмерла, Там был почти чистый лист.
Почти — потому что вверху было написано: «Некогда. Война. Сегодня объявили. Мне разрешили... Только б мать не узнала!»
И все. Что же дальше? Я едва не выкрикнула это вслух, так досадно мне стало. Неужели он не вернулся?.. Кто же тогда спрятал эти дневники?
И, будто отвечая на мой вопрос, из тетради выскользнул и закружился тоненький желтый листок. Я поймала его на лету и прочла. Почерк был иной, меленький, со старомодными завитушками: «Сегодня мне сообщили о гибели сына моего Биллена. Прощай, Биль».
Я готова была к этому, и все равно стало пусто и тяжело. Казалось бы, что мне за дело до мальчика, погибшего столько лет назад? Но он был из моего рода, он еще жил в строчках дневника, он видел сны, наконец! Только он не смог досмотреть их до конца.
Прощай, Биль... Я сложила тетради в стопку, наугад сунула меж страниц пожелтевший листок. Как твоя мать собирала эти тетради, перечитывала, прятала подальше, чтоб сохранились... Что ж, они сохранились. Но Биллен Шедд Роуэн уже не вернется в Ильден.
Назавтра я отправила письмо в службу путешествий. А через неделю оттуда прислали туристическую путевку «Легенды Двуречья». Две недели. Я прочла проспект, пожала плечами: почему бы и нет? С чего-то же надо начать. И на следующий день выехала автобусом в Сатру, а оттуда поездом в Варенгу, где собиралась группа.
Посвящение
Все слышат музыку смычка,
и все светлей свеча горит...
Меня разбудил звук трубы. Раннее солнце светило в узкое окно, причудливые тени оконных переплетов лежали на полу. Голос трубы повторился, и, заглушая его, донесся нарастающий топот копыт.
Я вскочила с постели, не глядя, нашарила платье, натянула его... А грохот копыт все близился. Одна из соседок по номеру заворочалась под простынями. Не тратя время на поиски туфель, я выбежала в коридор.
Гостиница была тиха в этот ранний час. За стойкой, положив голову на книгу, дремала дежурная, на цыпочках я прошла мимо нее, толкнула дверь и ступила с крыльца на прохладный булыжник мостовой.
Солнце стояло еще над самыми крышами, было тихо, так тихо, что я не поверила своим ушам. Неужели все это приснилось мне — и стук копыт, и пение трубы? И, как будто отвечая моим мыслям, снова зазвучала труба — справа, где улица так резко уходила вниз, что над самой мостовой стояло небо. Я пошла туда — я хотела бежать, но не могла, и навстречу мне поднялись в небо вначале сверкающие наконечники копий, потом ряды шлемов, и вот выехали по три в ряд всадники в кольчугах, с огромными красными щитами. А сбоку ехал трубач, закинув голову и не отрывая от губ мундштука трубы... Как будто сон мой ожил и продолжался здесь, на древней улочке Ландейла.
Оглушающий вопль перекрыл голос трубы. Всадники остановились, их ряды смешались. Трубач растерянно опустил руки. Вопль не утихал, и я наконец разобрала, что это человеческий многократно усиленный голос кричит: «Назад, все назад!» Я вертела головой, пытаясь разобрать, откуда доносится этот призыв. Всадники поворачивали коней.
— Извините, — пропыхтели за спиной, и тут же я получила увесистый толчок в плечо.
— Извините, — поспешно повторил кудрявый парень в потемневшей от пота безрукавке. В объятьях он тащил громоздкую штуковину на треноге. Приглядевшись, я узнала в штуковине кинокамеру. Так вот что все это значило! Я была разочарована. А впрочем, где же еще снимать кино, как не в Ландейле...
Парень поставил камеру и со вздохом вытер пот со лба.
— Что за фильм снимают? — поинтересовалась я.
— Хороший фильм, — он погладил корпус камеры, как всадник любимого коня. — Называется «Стрела на излете».
— Ка-ак?!
— Ну, это еще рабочее название...
— Приготовиться! — пронесся над улицей гулкий вопль. Парень опять сгреб камеру и побежал вперед. Я — за ним, вниз по улице, где толпились всадники, выравнивая ряды и ожидая сигнала.
— Начали! — взревел голос, и я наконец поняла, откуда он доносится. На крыше дома напротив, за балюстрадой, где цвели в зелени пышные оранжевые ниневии, восседал человек в такой же ярко-оранжевой рубашке. Только эта рубашка да лысина, да еще рука с рупором видны были из-за цветов.
Трубач заиграл, и всадники двинулись вверх торжественным шагом. Из узкой щели между домами выскочила остромордая желто-белая собачонка и побежала рядом с ними, недоуменно потявкивая. Городские собаки давно уже привыкли облаивать машины больше, чем лошадей.
— Уберите собаку! — завопил в рупор человек с крыши. — Уберите собаку, я говорю! Ринкус!
Кудрявый парень оставил кинокамеру и бросился к собачонке. Она, увернулась, проскочила между копытами, не переставая лаять.
— Стойте! — надрывался рупор. — Стойте! Все назад!
Всадники недовольно зашумели. Парень, пробираясь среди них, нес под мышкой собачонку. Собачонка лаяла. Я смотрела на всю эту суматоху и думала с удивлением, что из этой неразберихи, как ни странно, получаются хорошие фильмы. И жаль, что зрители не увидят потом ни помрежа на крыше, ни кудрявого оператора, ни переполоха из-за собачонки...
Всадники двинулись в третий раз. Когда они доехали до меня, из-под арки соседнего дома выскочила девушка в синей юбке, с бархатным корсажем и с красиво распущенными волосами. Я ожидала гневного вопля с небес, но его не было, стало быть, это явление соответствовало сценарию. Девушка подбежала к крайнему всаднику во втором ряду и с умоляющим видом вцепилась в стремя.
— Проси его, проси! — загромыхало с крыши. — Не так просишь!
— Не возьмет, — с тоской пробормотал кудрявый Ринкус. — Я бы тоже не взял.
— Еще раз! — рявкнул рупор.
Девушка с явным облегчением отскочила от коня и вдруг споткнулась, наклонившись, стащила с ноги туфлю и, зажав ее в кулаке, на одной ноге запрыгала к нам.
— Каблук сломался! — радостно крикнула она. Тотчас же к ней неведомо откуда сбежалось с полдесятка человек. Пока кто-то приколачивал каблук, девушка стояла с надменным видом, опираясь на услужливо подставленное плечо. Я услышала ее снисходительный голос:
— Надоело... Меня звали в Кариан на съемки «Шарделя». Там хоть море...
— А на этом булыжнике каблуки горят, — проворчал добровольный сапожник.
Всадники спешивались, явно радуясь неожиданному отдыху.
— Шедевра не будет, — произнес совсем рядом знакомый голос. Я даже дернулась от неожиданности — Ивар Кундри! Он с интересом разглядывал съемочную площадку.
— Почему вы так думаете? — огрызнулась я, хотя сама ощущала нечто похожее.
— Такие щиты годятся разве что для парада. Чересчур велики для конных. А эта красавица... — он пожал плечами.
— Чем вам красавица-то не угодила?
— Да ничем. В самый раз для р-романтического зрелища. Если б я снимал серьезный исторический фильм... — Он оборвал себя, взглянул на часы: — Между прочим, уже все давно встали. Стоит ли ради этого пропускать завтрак?