"Я у себя одна", или Веретено Василисы - Михайлова Екатерина Львовна 26 стр.


Я знаю, что про это страшно читать и еще страшнее думать. Но уверяю вас, избежать прямого разговора никак нельзя. Хотя бы потому, что мы помним и знаем про это — без кавычек! — гораздо больше, чем нам самим кажет­ся. Наши матери имели свой опыт — так же не обсуждаемый вслух и даже в еще большей степени. Имели его и бабушки. И еще как. И уж конечно, один-два ребенка в средней городской семье — это не результат тотально­го воздержания их родителей, таких же молодых и горячих, как и любые молодые во все времена.

...Работаем как-то раз в городе Эн. Героиня наша уже в зрелых летах, груп­па учебная и состоит преимущественно из врачей. На дворе девяностые годы. Тема — вроде бы совсем другая: семнадцатилетний сын гонял на мо­тоцикле, довольно сильно разбился; отец героини — в прошлом летчик-ис­пытатель, не единожды попадал в аварии; Татьяна задается мучительным вопросом: не "транслирует" ли она сама сценарий рискованного, опасного для жизни поведения своему Славику, не с ее ли неосознанного благосло­вения он гоняет так быстро и тормозит так резко? Поскольку речь явно идет о семейной истории нескольких поколений, начинаем с года рожде­ния героини, с ее собственного "приданого".

Ведущая:

Таня, чем было для Вашей семьи Ваше рождение?

Татьяна:

Проблемой.

(Беспомощно, кротко улыбается, словно извиня­ется.)

Ведущая:???

Татьяна:

Меня не должно было быть, мама обращалась к нескольким врачам, но город маленький, никто не рискнул. Тогда за это сажа­ли. Я появилась очень некстати.

Ведущая:

Что Вы чувствуете, думая об этом?

Татьяна:

Я так часто слышала эту историю, что как-то ничего не чув­ствую... Маму жалко. Неустроенная, молодая, совсем одна, муж только демобилизовался — тоже ведь трудно после армии в мир­ной жизни. А тут еще... Это уж не проблема, а прямо беда.

Знакомо? Еще бы! Прямой смысл родительских "сообщений" настолько за­терт повторениями и привычной, обыденной интонацией, что как-то даже и не воспринимается. А он, между тем, ужасен. Ты — некстати, ты — беда, без тебя нам было бы легче. Нет, конечно, потом полюбили, умилялись, за­писывали первые слова, с гордостью вели в первый класс в белом фартуч­ке и с бантами, все как у людей. Они такие понятные, такие знакомые, эти родители. Им трудно, им сочувствуешь — ну что поделаешь, такие време­на, никто из врачей не рискнул меня убить. Извините, я родилась так не­кстати и в таком месте, где цена всякой жизни — копейка. Зато здесь хоро­шо умеют героически умирать...

На следующий день после Татьяниной работы, которая вообще-то была на совершенно другую тему, несколько женщин в группе пожаловались на боли "в области яичников" — доктора же. "О чем болит?" — спрашиваю. "О нерожденных детях, это ясно". И пришлось нам снова повернуться ли­цом — и с открытыми глазами — ко всем случайным, нежеланным, рож­денным и нерожденным, своим и своих родителей. Чтобы проститься, оплакать, попросить отпустить, понять...

Не могу не вспомнить другую группу — работал со своей темой вообще мужчина, и тема была уж и вовсе не про то... Федор — крепкий сорокалет­ний мужик с профилем конкистадора, серьезный и основательный, на свой лад просто-таки киногерой. Немного замедленный — не так, как бывает у флегматичных по натуре, а словно бы придерживающий себя, притормажи­вающий. Тема — отношения с отцом: "Он стар, он скоро уйдет, а мы до сих пор не можем научиться разговаривать по-человечески. Я его люблю. Он меня любит, знаю. Но вот с тестем я могу говорить про свое, про семью, про чувства, — а с отцом зубов не разжимаю, никак. Хочу просто успеть".

Ну, и стали разбираться, что ему сжимает зубы. Ведь если бы не было по­требности, если бы что-то не рвалось изнутри, то и на группу бы не при­шел, и работать бы не вызвался, и — самое главное — зубов бы не сжимал. Что, что рвется наружу — и что держит, намертво переклинивает? У отца было пятеро братьев, трое погибли на войне, двое доживают свой век мрачно, ругаясь со своими старухами и попивая горькую. А еще была сест­ренка, умершая в детстве от скарлатины. Дед о ней очень горевал, любил сильно. Дело было еще до войны, в деревне, помощи никакой — и сгорела девчоночка. Дед ушел воевать, погиб первым из семьи. А еще... И вот тут Федор еще больше каменеет, желваки играют, слышно, как зубы скрипят в самом прямом смысле слова. Еще — что? Или — кто? И прорывает.

А вот это уже история про то про самое. Неспроста рассказываю со всеми военными семейными подробностями, — ибо это одна история, одна семья и одна страна. Еще была тетка, сестра шести братьев и малышки Верочки. Молодая красавица Люба, умершая незадолго до рождения Федора. Зубы скрипят, и из самого нутра вырывается сдавленное рыдание: "Ее бабка убила, Любочку".

Ведущая:

Что произошло, Федор? Если это не чересчур для Вас, поме­няйтесь с Любой ролями.

(Он медлит несколько секунд, мотает головой, чтобы стряхнуть слезы, не замечает протянутого но­сового платка, потом решительно садится на стул покойницы тетки.)

Федор (из роли Любы):

Я Люба, дочь Пелагеи Ивановны и Николая Се­меновича. Меня убила моя родная мать. Своими руками сделала мне аборт, и я истекла кровью. У меня был роман с приезжим ин­тендантом, он был женат. Я больше ничего не знаю. Мне было двадцать три года. Я — самая страшная тайна семьи. Братья у меня герои, батя герой, а я умирала, как зарезанная свинья, в луже крови. Мама, неужели так было надо?

...Я не утверждаю, конечно, что невозможность прямо и душевно разгова­ривать связана у мужчин этой семьи с тенью несчастной Любы — это было бы слишком простым ответом. Хотя подумайте: все они праздновали, по­минали и просто обедали за тем самым столом, на котором... Все они боя­лись, что посадят мать. Любили — не любили, винили — не винили, но за­щитили, лишнего слова при чужих никто не обронил. Они хоронили сестру без матери — сама не смогла или они не пустили? Пелагея Ивановна, по­лучившая все свои похоронки, что она думала, что чувствовала, когда три ее выживших сына (позже и с женами, и с детьми) отправлялись поминать Любочку? Была сурова — это известно. Выдержала все — и это известно.

Убила младшую дочь, пропоров ей матку вязальной спицей. Пережила ее на двадцать лет. Сыновья молчали — но только почти, иначе откуда бы Фе­дору было узнать? Он — заговорил, хрипя и захлебываясь в словах и сле­зах. Как будто за них за всех — убивавших и убиенных, виноватых и не­виноватых.

И для меня эта мужская история — как раз "про то".

Неужели непонятно, что для истинно человеческого, трепетного отноше­ния к будущей жизни нужно по меньшей мере испытать такое же отноше­ние к жизни вообще? Любой — старой, молодой, мужской, женской, дет­ской. Тяжело учиться этому, когда все вокруг норовит научить обратному. Стойкость, с которой многие из нас все же пытаются, поразительна и за­ставляет задуматься. Про то, про это, про разное...

На коротких женских группах на тему нерожденных детей работают не очень охотно — сильное табу наложено годами умолчания о "неприлич­ном", а на самом деле — о не считающемся важным. Но уж если работают, то кажется, что прорвало плотину. И это всякий раз убеждает в том, что всякая подавленная, "запертая" боль (вина, страх, стыд) может ждать свое­го часа годами, потихоньку поедая нас. И я низко склоняю голову перед отчаянной отвагой тех, кто все-таки решался работать с этой темой и вел наше отворачивающееся, упирающееся сознание к открытому и полному переживанию этой боли. Марина, твою работу на группе видели одиннад­цать человек. Это так мало, что мне показалось необходимым дать подроб­ные свидетельские показания "со стороны защиты". И начну я с самого на­чала — с того, как ты впервые заговорила о своей боли.

Марина:

Несколько лет назад я сделала аборт. Тогда как-то не пережи­вала особенно, а чем больше времени проходит, тем чаще вспоми­наю, и такая тяжесть... Мне и сейчас очень тяжело и стыдно про это говорить. Кажется, что все в группе осуждают.

Ведущая:

Ты хочешь знать точно, так это или нет?

Марина:

Нет! Или да. Хочу.

Ведущая:

Прежде чем Марина начнет работать, давайте услышим, какие чувства ее будущая работа вызывает. Мы уже знаем, о чем она.

Участница группы:

Дикое, животное сострадание. Мне самой не при­шлось, к счастью, через это пройти, но это не моя заслуга.

Вторая участница:

Понимание. Я так же "не переживала", но это было столько лет назад и, честно говоря, столько раз, что мне уже не отмыться. А Мариночка у нас молодая, и лучше пусть эту тяжесть оставит здесь.

Третья участница:

Зависть. Твоей смелости завидую. Я бы не смогла даже здесь.

Четвертая участница:

Страх.

Пятая участница:

Я чувствую физическую боль и тяжесть внизу, и по­ясницу поламывает. Как сами знаете после чего.

Шестая участница:

Марин, мы здесь все не святые, просто у многих уже отболело. Держись!

Седьмая участница:

Всколыхнулась собственная вина.

Восьмая участница:

Сочувствие, хочется поддержать. Я готова играть любые роли, пусть даже самые ужасные.

Девятая участница:

Давай, Мариша, ты молодец, что вообще эту тему подняла. У меня дочка твоего возраста. Я с тобой.

Десятая участница:

А мне очень страшно, так страшно, что даже вый­ти хочется. Но я не выйду.

Одиннадцатая участница:

Я сразу провалилась в свою память. И очень мне туда не хочется, но, наверное, надо.

Ведущая:

То, что ты услышала, для тебя как-то меняет дело?

Марина:

Мне легче, хотя я все равно до конца не могу поверить, что это могут принять, особенно те, у кого дети.

Ведущая:

Работаем?

Марина:

Работаем. О результате... Я хотела бы, чтобы немного отпусти­ло. Я не снимаю с себя ответственность, я только хочу, чтобы эта память не так терзала. Мне кажется, что без этого результата о ребенке даже думать нельзя.

Ведущая:

Отпустило — что?

Марина:

Голоса, картины. Голос, который говорит, что я дрянь, женщина без совести, убийца. И голос, который говорит, что ничего осо­бенного, подумаешь, с кем не бывало.

Ведущая:

Давай услышим их во всей красе.

(Марина выбирает из груп­пы Осуждающий Голос и Наплевательский Голос, меняется роля­ми с первым. Вот что он говорит.)

Марина (от имени Осуждающего Голоса):

Ты — убийца, и нечего отво­рачиваться. Как ты можешь жить после этого? Ты еще будешь на­казана! Ты не родишь здорового ребенка, ты вообще не родишь или умрешь молодой от какой-нибудь мерзкой болячки. Что ты ежишься, что ты плачешь теперь? Раньше надо было думать!

Голос настолько общеизвестный, что я предлагаю группе присоединиться и подублировать его. Получается вот такой хор фурий:

— Ты погубила свою душу, тебе нет прощения.

— Развратная дрянь, так тебе и надо, мучайся теперь.

— Только дуры попадаются.

— Да, теперь тебе уже и терять особо нечего.

— Как ты могла? А если бы я в свое время от тебя избавилась? Ты думаешь, ты мне была очень нужна тогда?

Марина все это время пребывает в роли Осуждающего Голоса, удовлетво­ренно кивает, повторяет подсказанные обвинения, а сразу за последним, без паузы продолжает:

Марина (от имени Осуждающего Голоса):

Легко жить собралась, без по­следствий? Да ты знаешь, что теперь с тобой может быть? Раньше надо было думать!

Ведущая:

Осуждающий Голос, Вы чей?

Марина (от имени Осуждающего Голоса):

Я — Мать! Я возмущена сво­ей идиоткой-дочерью. Нет, ты слушай, я тебе еще не все сказала!

(Обмен ролями, повтор, на этот раз Марина все это слышит, стоя напротив Фурий, а главный Обвиняющий Голос превратил­ся в Мать).

Ведущая:

Когда ты слышишь все это, что с тобой происходит?

(Марина съеживается, сначала стоя, потом на коленях, потом и вовсе сжимается в комок на полу в позе эмбриона; слышен глухой за­давленный голосок.)

Марина:

Для меня все кончено, мне нет прощения, лучше умереть и ничего не чувствовать.

(К ведущей)

И тут раздается второй.

(Об­мен ролями).

Марина (от имени Наплевательского Голоса):

Что ты разнюнилась? Ты что, первая? Какое там убийство — восемь недель! Кусок мяса, бо­родавка. Выскоблилась — и отлично, спасибо, что под наркозом. Все прошло удачно, сплюнь и забудь. Не будь ханжой, никому твои сопли не интересны. И не вздумай ему ничего рассказы­вать — сам подставил, сам же первый и осудит. Мало того, что бросит, еще и в душу наплюет. Если мы такие нежные, раньше ду­мать надо было!

Ведущая:

Наплевательский Голос, а Вы кто?

Марина (из роли бабушки):

А я — ее бабушка, медработник. Да, я не одобряю, но не рожать же ей! Кому сейчас этот ребенок нужен? Конечно, думать надо, прежде чем в трусы пускать. Но лично я тоже на кресле враскоряку свое отверещала, а как же? Потом на козлов этих вонючих смотреть не могла. А Лариска у нас — хан­жа. Не пойми в кого. Между прочим, она тоже не планировалась. Прошлепала. Замоталась по дежурствам, муж как раз гулял оче­редной раз. Опоздала.

Ведущая:

В каком году это было?

Марина (из роли бабушки):

Да в пятьдесят шестом, не так давно и раз­решили-то нам свободу эту. И на том спасибо. Легально, с боль­ничным, чего ж еще? Скоблись не хочу! Моя заведующая, между прочим, их сделала семнадцать. И ничего!

Ведущая:

Марина, выйди из роли бабушки и стань своей мамой Лари­сой. Лариса, Вы хотите что-то сказать своей матери, Марининой бабушке?

Марина (из роли матери):

Мама, почему ты такая грубая, злая, за что ты меня ненавидишь?

(Обмен ролями, Марина отвечает из роли бабушки.)

Марина (из роли бабушки):

За что, за что — за то самое. Я с тобой вля­палась, да ты еще и болела: то уши, то коклюш, то корь в садике. Сергей совсем от рук отбился, на работе недовольны, ты гундишь... Да не тебя я ненавижу, дура ты моя правильная. Жизнь я эту распрекрасную в гробу видала. Больше ни разу не опоздала, ни-ни: все как по писаному, девять недель — и привет танкистам! И нечего на меня пялиться, как будто ждешь чего. Я лично тебе дала все, что могла! И уж за тобой присматривала будь здоров! Ах, скажите пожалуйста, я переписала ее записную книжку! Ах скажите, я рылась в ящиках! Я тебя оберегала, дура, и правиль­ность твоя — моих рук дело, твоей заслуги тут нет! Тоже мне, целка-невидимка... Ты бы за своей девкой смотрела, как я за то­бой. Может, и уберегла бы. А ты только и знаешь, что морали ей читать. А какое твое право, что ты вообще в жизни испытала?

(Обмен ролями, Марина снова в роли своей матери Ларисы.)

Марина (из роли матери):

Мама, пожалуйста, помолчи минутку. Мариша, девочка, я на тебя свалила слишком много. Я говорю тебе то, что до сих пор не отваживаюсь сказать своей матери, потому что я до сих пор ее боюсь. Но и ты меня пойми: ведь я живу случай­но. И она никогда не забывала мне об этом напомнить. Ты — не случайность, не ошибка. Это главное.

(Обмен ролями, Марина от­вечает матери).

Марина:

Мамочка, мне тебя жалко. Мне и бабушку теперь жалко, ты не смотри, что она такая железная, она не злая, это не то. Баба Тома, неужели тебе никогда не было жаль? Себя, дочку, тех деток?

(Об­мен ролями.)

Марина (из роли бабушки):

Да вашу мать, не могла я себе такого позво­лить! Я бы волком взвыла, а какой вой — жила в коммуналке, ра­бота сменная, час десять трамваем, муж гуляет, что вы все пони­маете?

Назад Дальше