Скрипнув лакированными голенищами, подошел отъездивший свою езду Угрюмов.
— Как ты? — спросил я.
— Как сказать? Сейчас мне одна женщина помогает работать с лошадью. Она услышала — баллы мои объявили, прибежала и плачет. А мне пришла в голову такая мысль. Такая, значит, теория. (Виктор Петрович, как сказано выше, любитель потеоретизироватъ). Надо вылежать. Устанут же когда-нибудь бить лежачего.
Угрюмов всегда выражается странновато. В данном случае, как я понимаю, он имеет в виду, что они с Петушковой, выдающиеся мастера, севшие на новых лошадей, в глазах иных выглядят уже бесперспективными (это в спорте бывает — вдруг: "Всем пора на смену"), и судьи несколько придерживают оценки, поощряя — порой несправедливо — тех, кто моложе и, по мнению судей, перспективнее.
— Я на нее, — сказал Угрюмов, кивая в сторону Лены, — удивляюсь, как она, женщина, все это выдержала. Один конь, другой, одно несчастье, другое… Я за нее волнуюсь, не какое место займет, а сможет ли она встать. Ей, знаешь, хотели предложить передать мне Хевсура. Мне лошадь нравится, честно. Но если бы она мне в этом отношении хоть словечко сказала, я бы перестал ее уважать.
— Не сказала? — спросил я.
— Спрашиваешь, — сказал Угрюмов. — Слышь, Толя, — обратился он к Антикяну, — очень уж старается она на разминке. Лошадь молодая, что ее греть и греть, не старик же. Хотя, с другой стороны… Я помню, на первенстве Европы — еще с Абаканом — она мучилась, мучилась, не идет менка, хоть ты убей. А поехала и сделала. Она, понимаешь, за свои ошибки сама должна отвечать. А если мы ошибемся в разминке, и ей навредим… Хевсур ты Хевсур, голова у тебя большая, да много сразу в нее вбивают, переварить никак не можешь.
Лена проехала, мимо, глядя на часы. Антикян тотчас взглянул на свои. До старта оставалось десять минут.
— Вот ведь дрянь, просто я не знаю, ну, негодяй, — не сердито, а грустно проговорила Лена.
— Ребята, — предложил Угрюмов, — давайте ее остановим.
— Она не остановится, — сказал Антикян.
— А мы тихонько. Мы хитренько. Ляля, пора сапоги мыть, давай, мы тебе помоем.
— Не хочу! — отрезала она.
— Ляля, коню зубы надо протереть!
— Не надо! Отстань, Витя, я злая.
— Сейчас она как вас пошлет, — сказала Угрюмову Вера.
— А что, я пойду.
— Бриджи будете мочить? — спросил Лену Антикян.
— Не буду!
— А перчатки?
— Не буду!
Из радиоузла прозвучало: "На старт вызывается заслуженный мастер спорта Петушкова на Хевсуре — общество "Урожай".
Антикян торопливо сунул коню два куска быстрорастворимого рафинада.
Петушкова подъехала ко входу в манеж. Ассистентка судьи задрала Хевсуру верхнюю губу, проверяя, не слишком ли строги удила. Лена улыбнулась Угрюмову — чуть-чуть и словно издалека. Виктор побежал на трибуну, я за ним. Резкий звонок — сигнал о готовности. Конь от испуга встал на дыбы.
— Это ничего, — шепнул Угрюмов, сжав мне плечо, — Это даже отлично. У него напряжение спало, и ей время, чтобы взять его в руки и настроиться.
Езда была не лучшая. Угрюмов хмыкал, гмыкал, покряхтывал.
— Эх, черт, оступился, по-моему. Видишь, хроманул? А вообще, мне все-таки нравится, как она едет. Я даже боюсь, что мне это нравится. Знаешь в чем сейчас ее беда? Она не хочет халтурить, хочет показать класс, а он для класса еще не созрел. Но может, знаешь, это ее преимущество, что она не хочет халтурить. Видишь, как, старается обозначить все аллюры: уж сокращенный так сокращенный, средний так средний, прибавленный так прибавленный. Может, это ее в жизни перед всеми преимущество, что халтуры она не признает, может, потому она и поднимается… Вот… Менку показывает: пять, шесть, восемь, молодец, десять — ну, сколько можно? Нет, она мне разорвет все-таки сердце… А если бы она мне коня предложила, этот бы поступок все в ней для меня перечеркнул.
…У конюшен грумы вываживают усталых лошадей. Кто это в поводу у Веры? Маленькая жалкая клячка с опущенной шеей и вислыми ушами, с глазами, в которых вековое покорство, напахавшееся это существо — наш гордец и красавец, которого хоть в гвардию, в кавалергардский полк? "Нет, — сказал Угрюмов, — по статям в кавалергарды можно, да масть не та, там на гнедых ходили, рыжие — это кирасирские". И похлопал по шее, и вытер о бриджи мокрую ладонь.
Конюшня. В самом конце, в тупике Вера пытается завести Хевсура в душ. Он уперся передними, и ни с места. У всех у нас свои недостатки, у него — что боится воды, даже от лужи иногда шарахается, видя в ней бездонность неба.
— Иди, ну, иди, дурила здоровый, — сердится Вера.
— Хач, надо мыться, маленький, — говорит Антикян. — Ай, стыдно не мыться.
Конь ни с места, только фыркает.
— Надо задом попробовать, — сказал дока Угрюмов. — А ну разворачивай.
Припал плечом к конской груди, поднатужился — без толку. Яростно лает, возмущается зрелищем такого непослушания суровый приконюшенный пес Рыжик, аж осел на мохнатые ножки и весь оскалился.
— А ну, — Угрюмов взял метлу, принялся легонько поколачивать ручкой по передним бабкам. Попятился, втиснулся, наконец, в кабинку Хевсур.
Лена завершала туалет в кладовке с сеном. Все у нее не ладилось: в баллоне почти не осталось лака, а уличный ветер мог растрепать, взъерошить прическу. И зеркало куда-то подевалось. Горели Ленины щеки.
— Вот тут я, Ляля, говорил, — сказал Угрюмов, — твоя, беда, что ты не умеешь халтурить.
— Витя, — сказала Лена, поправляя пальцем ресницы, — извини, я отвлеклась. Повтори, пожалуйста.
— Ты не умеешь показывать средненькую езду, а иногда, Ляля, надо схалтурить.
— Прости, Витя, я сейчас что-то тупая. В чем состоит твоя мысль?
— В том, — сказал Угрюмов, обращаясь ко мне, — что это для нее характерный момент. Она просто понятия не имеет, что такое халтура.
— Почему я на него злилась, — сказала Лена, — он на каждом переходе нос вырывал.
— Да он захромал у тебя, — сказал Угрюмов.
— Правда? — удивилась Лена, — А я думала, подыграть хотел. Надо же, как я к нему несправедлива оказалась.
— Большой приз лучше поедем. Вот вы увидите, — сказал Антикян.
— Блажен, кто верует, — невесело усмехнулась Лена.
— Толя, — сказал Угрюмов, — возьми завтра мое седло.
Серый «жигуленок» Петушковой бежит по Москве в направлении Ленинских гор. Единственная из участников чемпионата страны, моя героиня не взяла освобождения на работе и сейчас торопится в свою лабораторию. Я подчеркиваю этот факт не для того, чтобы возвысить ее над остальными: освобождение на время соревнований необходимо и естественно. Лена этим правом пользуется не всегда, что, впрочем, ее частное дело. Но иные говорят: "Видите, она безразлична к спорту, отъездила, а там хоть трава не расти". Иные: "Она плохая спортсменка, нервы не выдерживают на соперников смотреть". Истину надо искать в другом: просто Лена битый месяц занята обсчетом своих теоретических кривых, сложно от этого оторваться.
— Ну как ты? — спросил я.
— Злюсь, — сказала она и надолго замолчала. Она плыла в потоке машин ровно, без рывков и толчков, безошибочно попадая в тот ряд, где можно двигаться быстрей, и обходила таксистов так, что они не гоношились — принимали ее как равную в свою профессиональную, мужскую шоферскую среду.
— Не понимаю, что с лошадью — сказала она. — Какая-то неадекватность реакций. Полная непредсказуемость. Все ведь хорошо шло, и вдруг — заскок. Без малейшего видимого повода. Понимаешь, почему я злюсь? Я всегда умела показать больше, чем на данный момент может лошадь и чем от нее ждут окружающие. Аргумент (это ее предпоследний конь, неудачный, она с ним недолго работала. — С. Т.) мог просто выпрыгнуть из манежа, и то я доводила езду до конца. А Хевсур явно способный, все это знают, вот почему я злюсь. И пока не знаю, как быть завтра на тренировке. С одной стороны, он утомлен, и я его должна поберечь. С другой — пока он все правильно не сделает, тренировку прекращать нельзя, окончание работы, служит для лошади наградой, а награда должна следовать за исполнением, и получается замкнутый круг. Не понимаю, что с ним.
— И ведь сам не скажет, — сказал я.
И ведь не скажет, бессловесное создание. Впрочем, разве и тот, кто наделен даром речи, всегда в состоянии объяснить, даже самому себе, чем вызван неожиданный странный ступор в миг наивысшей готовности?
РАЗГОВОР ПРОДОЛЖАЕТ ЕЛЕНА ПЕТУШКОВА
13
Было бы нечестно утверждать, что известность мне не льстит. Я не лишена честолюбия, что проявилось еще в первом классе, когда стали выбирать звеньевых «звездочек» и санитаров, а меня никуда не выбрали и я пришла домой зареванная. Родители, узнав о моих горестях, посмеялись: "Придет время, и ты будешь радоваться, если тебя куда-то не выберут". Я вспоминаю об этом порой под бременем многочисленных общественных нагрузок.
С течением времени меня стали приглашать выступать, что было нелегко: волновалась я не меньше, чем перед соревнованиями, а сил, чтобы побороть волнение, уходило больше.
Вдобавок мне казалось, что каждый раз надо говорить что-то новое, и надолго меня не хватило. К счастью, я много выступала с писателями Львом Кассилем и Василием Чичковым и обнаружила, что они каждый раз с артистической непосредственностью выдают за экспромт то, что много раз уже рассказывалось.
Храбро убедившись, что повторяться не зазорно, я стала несколько «забалтывать» фразы и мысли, которые уже знала наизусть. Однажды это привело к конфузу — в Звездном городке. Я с упоением разглагольствовала о том, как ужасно сложен и опасен конный спорт, и вдруг услышала смех. Он был все громче, и наконец генерал Каманин добродушно сказал: "Этак вы совсем наших космонавтов запугаете, и они никогда в конники но пойдут".
Я выступала много, иногда по три-четыре раза в неделю, но не потому, что нравилось, — просто не умела отказывать. Бурная "гастрольно-концертная деятельность" была очень утомительна и вскоре оказалась не по силам, ведь от всего остального никто меня не избавлял: ни от тренировок, ни от работы на кафедре, руководства аспирантами и прочего, что составляло основу жизни.
Я заметила, что если, отказываясь от очередного выступления, ссылаешься на подлинные, вполне уважительные причины (устала, много дел, надо побыть с дочкой), это не воспринимается всерьез. Но если говоришь, что не можешь выступить здесь, поскольку должна выступать там, а там — что выступаешь здесь, довод звучит вполне убедительно.
Такой метод избавления от хлопот не лучший, я себя за него осуждаю, но ничего поделать не могу.
Тем паче, что за время пребывания в МГУ мои занятия спортом никогда не приравнивались даже к общественной работе. Помню, на факультете висело объявление: "Пребывание в сборной университета рассматривается как комсомольское поручение", — но ко мне этот тезис, увы, не относился. Вероятно, потому, что я не состояла членом студенческого спортивного общества «Буревестник». В свое время меня в него не приняли — я не была ни мастером спорта, ни даже перворазрядницей, а в ином качестве «Буревестник» не интересовала. Так я и осталась на всю жизнь в «Урожае» и никаких льгот и поблажек, которые порой предоставляет «Буревестник» своим спортсменам, не имела: меня, когда я училась, и от занятий физкультурой никогда не освобождали.
Я не жалуюсь — просто констатирую.
…Наверное, многие считают меня человеком волевым и жестким. Но эти свойства проявляются разве что по отношению к самой себе. С другими я бываю мягкой, даже безвольной — не знаю, замечают ли студенты, как тяжело дается мне требовательность. Большей частью вовсе не дается. Организаторского дара я в силу этого, мне кажется, совершенно лишена. Что касается воли, напряжением которой я заставляла себя многое преодолевать, то, по-моему, с годами она немного ослабевает. Одну за другой даешь себе маленькие поблажки. Может быть, это естественная и необходимая защита организма от перенапряжения, не знаю.
Если спросить, хотела бы я, чтобы снова мне было восемнадцать, я отвечу: "Ни за что". Пусть меня можно счесть во многих вопросах баловнем судьбы, но годы учебы, работы и спорта, как ни прекрасны они были, сколько радостей ни принесли, дались таким напряжением, что я не хотела бы пережить все сначала.
Наверное, я так говорю потому, что изменилась, как меняется каждый из нас.
Уходит ортодоксальная бескомпромиссность, свойственная юности, понимаешь, что нельзя все делить только на черное в белое, что есть полутона…
Правда, поразмыслив, я прихожу к выводу, что иные поступки, кажущиеся мне естественными для других, по-прежнему невозможны для меня самой, хотя по сути они не противоречат моим нынешним взглядам.
Впрочем, я не думаю, что познала себя до конца.
Может быть, я изменилась еще и в том, что перестала недооценивать себя. Думаю, человек вправе и обязан со спокойной гордостью говорить: "Да, я чемпион мира, я олимпийский чемпион", не требовать взамен особых благ и почестей, но гордиться обязан.
14
Послеолимпийский 1973 год в спортивном отношении был успешным. На чемпионате СССР я победила во всех четырех видах программы (Средний приз, Большой, переездка и комбинированная езда), что случается крайне редко. Выиграла золотую медаль в Среднем призе на первенстве Европы в Аахене, серебряную — в Большом.
В начале зимы у меня был конфиденциальный разговор с Терентьичем: я сказала, что жду ребенка.
Хочу быть понятой правильно. Я не люблю узнавать интимные подробности жизни известных людей — в конце концов, значительны они успехами в своей профессии, своей общественной ролью. И самое сокровенное я считаю возможным открывать лишь применительно к тем моментам, которые влияли на спорт: ведь о нем мой рассказ.
Итак, я сказала, что зимой тренироваться не могу. Мы, точно заговорщики, решили, что это останется между нами, а с Пеплом Терентьич будет работать сам, попросив выделить себе в помощь какую-нибудь девочку в клубе — для общего тренинга и разминки.
Чем была вызвана секретность? Возможно, это звучит несколько наивно, но мы оба были уверены, что к июню-июлю, к основным стартам, я снова буду в седле. Небольшие состязания проходили и до этого, и мы опасались, что вдруг на Пепла посадят кого-то другого ("Не пропадать же лошади") и мой контакт с ним будет нарушен. Выше я рассказывала о том, как другой всадник на всю жизнь сбил Пеплу менку ног.
Вообще, под чужим лошадь идет совсем иначе — хуже, чем под хозяином. Мне сам Терентьич, садясь на Пепла, всегда говорил: "Деточка, он у меня сейчас пойдет неправильно, но ты не обращай внимания, у тебя он работает как надо. Я его только двину вперед, чтобы тебе потом легче было". И действительно, после Терентьича Пепел у меня летал по манежу как птичка.
Кроме того, мы боялись, что, выступи на Пепле другой всадник более или менее неудачно, это скомпрометирует лошадь, неудачу отнесут за счет возраста: все-таки весной 1974 года ему должно было исполниться 18 лет.
Словом, мы все тщательно продумали, но в декабре Григорий Терентьевич тяжело заболел — как оказалось, неизлечимо.
Я наивно думала, что просьбы наши в отношении Пепла выполняются из уважения к нам с Терентьичем. И вдруг весной узнаю, что Пепел почему-то на Планерной, на каких-то сборах, и что девочка, которую к нему прикрепили, намерена выполнить на нем норму мастера спорта.
Двумя неделями раньше я потеряла горячо любимого отца.
Развелась с мужем.
Через две-три недели мне предстояло стать матерью.
Анастасьев был прикован к постели.
И еще это предательство. Именно так, предательство, иначе я думать не могла. Я поняла: меня как спортсменку списали за ненадобностью. Не хочу искать виновных, просто было невыразимо горько, и горько до сих пор.
Директор клуба сказал: "А я думал, что ты все знаешь, а меня удивило, что ты не принимаешь мер. Пепел не заслужил, чтобы из него на старости лет делали учебную лошадь".
Приезжаю на Планерную и вижу грустную картину. Понурый Пепел со взъерошенной шерстью, не просохшей после усиленной, видимо, тренировки, бредет в поводу у какой-то девочки. Вид у него неухоженный, копыта заломанные. "Вы Люся?" — спрашиваю. "Нет, я конюх, а Люся в манеже отдыхает".