Мы приехали в Мехико за месяц до открытия Олимпиады, день за днем проходили в этом одуряющем однообразии, и через две недели я почувствовала своего рода психологический кризис. Все мне сделалось неинтересным, а интересное было недоступно.
И вот тут вновь сказалась тренерская мудрость Терентьича. "Все, — заявил он, — завтра у тебя персональный выходной".
Чего я только в тот день не успела! Видела и пирамиды, и корриду, была на площади Гарибальди, где ночи напролет играют и поют ансамбли марьячес и можно по телефону вызвать их, чтобы спели под окном серенаду любимой девушке — марьячес имеют лицензии на право нарушения тишины в любое время суток.
В этот же день мы с одной нашей гребчихой попали в парк аттракционов и решили прокатиться на "американских горах" (там их называют "русскими"). Нас предупреждали, что они самые высокие в мире и что годом раньше, во время предолимпийской недели, после этих горок у гимнаста Миши Воронина шея болела. Но мы не прислушались к предупреждению, да и не поняли толком при чем тут шея. Однако начались сумасшедшие крутые спуски, и в тряском вагончике голова действительно болталась, как на ниточке.
Подробности соревнований сейчас уже изгладились из памяти. Помню, как была рада нашему командному «серебру», тому, что и у меня будет олимпийская медаль. Помню, каким мрачным ходил перед переездкой Кизимов, проигравший Неккерману около двадцати баллов, и как дивились его настроению приветливые и общительные мексиканцы. Им трудно было поверить, что это из-за места, которое он занимает, — никакие места их решительно не волновали, и они спрашивали у меня, не обидел ли кто Кизимова.
На другой день Иван Михайлович Кизимов стал олимпийским чемпионом, повторив успех Филатова.
Оставалось два дня до отлета, у меня на них были самые радужные планы, я столько еще хотела посмотреть…
Но утром не смогла встать с постели. Состояние было как после тяжелой болезни. Я не сразу поняла тогда, что апатия, отупение естественны после таких соревнований, которые даются высочайшим напряжением, а когда оно проходит, то оказывается, что организм исчерпал все силы. Позже я узнала, что после Олимпийских игр иные спортсмены по нескольку месяцев не могут прийти в себя.
Когда рассказываешь о таком, тебе порой не верят, считают преувеличением. Ведь вот, например, артисты балета тоже испытывают большое физическое напряжение, а у них спектакли гораздо чаще, чем турниры спортсменов.
Верно. Но разница вот в чем. Артисты почти никогда не прибегают к предельной нагрузке. А к запредельной — вообще никогда. Артисты должны показать все, на что они способны, спортсмены — для победы — больше чем все. Запредельная нагрузка — это когда организм бросает в бой глубоко спрятанные резервы, неприкосновенный запас сил. Этот НЗ используется в жизни крайне редко — в экстремальных условиях. Например, в миг смертельной опасности. Но жизнь спортивная учит сознательно тратить свой НЗ.
Напряжение соревнований усиливается от ответственности, ложащейся на спортсмена: чем серьезнее значение турнира, тем ответственность выше, на олимпиаде она самая высокая. Спортсмен сознает, сколько трудов и усилий потратило множество людей, чтобы подготовить его успех, он понимает важность успеха для страны, для парода. Олимпиада же бывает только раз в четыре года, и в жизни многих спортсменов она — единственная. Это итог твоей четырехлетней работы, и если ты не сумел добиться успеха, значит, и труд, и сознательное самоограничение, отказ от чего-то, может быть, очень личного, дорогого — все оказывается напрасным.
Вот чем объясняется и накал страстей, сопутствующих Олимпиаде, и та опустошенность, которая может охватить тебя, когда все осталось позади.
…Олимпиада в Мюнхене далась тяжелее. Мы ехали бороться за первое место в командном зачете, но на команду сыпалось несчастье за несчастьем.
В Москве тогда стояла ужасающая жара, в Западной Европе было холодно. По дороге простудился Тариф, конь Калиты, и Иван Александрович был вынужден пересесть на запасного — Торпедиста, лошадь гораздо ниже классом. Потом захромал у Кизимова Ихор. Тариф постепенно превозмогал свою пневмонию, хотя был еще слаб — его только выводили шагать в поводу. Внезапно у Торпедиста обнаружилась хромота на все четыре ноги. И вдруг я заметила, что и Пепел слегка прихрамывает — на крутых поворотах или в углу манежа. Я сказала об этом Терентьичу, он без особой уверенности ответил: "Ничего, ничего, это, наверное, ты не так поводом работаешь".
Что оставалось говорить Терентьичу, когда у него на глазах буквально разваливалась великолепная команда?
До старта оставалось три дня. Среди ночи я проснулась с ощущением жара. Но здесь, в женской половине Олимпийской деревни, я была единственной конницей и не знала, где живут врачи других наших команд. Пошла наугад по коридору и за одной из дверей услышала русскую речь. Это волейболистки, у которых соревнования кончались поздно, обсуждали игру. Там была женщина-врач, она поставила мне градусник — 38,5… Велела лежать в постели. Но как было сообщить Терентьичу, что утром я не приду на тренировку? На счастье, мне встретилась композитор Александра Пахмутова, она знала Терентьича, и он через нее мне передал, чтобы я не беспокоилась (легко сказать!).
Днем пришла профессор Зоя Сергеевна Миронова, наш знаменитый спортивный врач, принесла уйму лекарств, сбила температуру, и я почувствовала себя почти хорошо. Сказывался, конечно, нервный подъем, обостряемый сознанием, что выступать все равно необходимо.
Но беда не приходит одна. Когда на следующее утро я пришла на тренировку, Терентьич печально сказал: "Ты, Ляля, была права — Пепел-то на передние ноги едва наступает".
В принципе ничего особенно страшного не было — просто камешки, которые попадаются в песке манежа, вызывают так называемую наминку — острое воспаление в толще копыта, очень болезненное. Раньше в таких случаях делали укол новокаина, но в Мюнхене для лошадей впервые ввели допинговый контроль, и делать уколы было нельзя.
Ветеринар Толя Доильнев вскрыл гнойники на обоих копытах Пепла, удалил гной, но боль была сильная. Две ночи подряд Терентьич и Толя сидели в деннике, парили передние ноги моей лошади в ведрах с горячей водой и бальзамом. Пепел вынул бы ноги, если бы они ушли, и они по очереди дремали там прямо на сене.
Я не знала в спорте человека самоотверженней Анастасьева: он всегда раньше всех вставал, мчался на конюшню, проводил время в бесконечных хлопотах и терял за соревнования семь-восемь килограммов. Костюм висел на нем, как на вешалке.
…Мне повезло с жеребьевкой. Участников Большого приза, поскольку их было много, поделили на две группы, и я попала на второй день. Кизимов и Калита — на первый. Калите пришлось все-таки сесть на Тарифа (Торпедист совсем обезножел), и он проявил большое мужество, став шестым на лошади, только что оправившейся от воспаления легких. Впрочем, как здесь не сказать о мужестве и терпении Тарифа?
В общем, после первого дня по сумме результатов двух участников мы отставали от команды ФРГ очень значительно — на 121 балл, и передо мной стояла задача отыграть эту разницу.
Но в вечер Большого приза произошли трагические события в Олимпийской деревне Мюнхена: в нее ворвались террористы, захватили заложников…
Баллов своих в Большом призе я не помню — помню только ощущение крайней сосредоточенности. Толя Доильнев пошел на одно ухищрение: распрямил жестяной совок, вырезал пластинки по форме копыт и перековал Пепла так, что пластинки оказались под подковами. Это несколько уменьшило боль. На разминке Пепел все-таки прихрамывал, но Толя уверял, что через полчаса он разойдется. Я не могла не верить, но нервы были натянуты как струны, и мысль о том, выдержит ли конь, отвлекала от мысли, выдержу ли я.
Наша команда победила. Вопреки всему. В личном зачете выиграла Линзенгофф, я была второй.
Что было потом, не помню — абсолютный провал в памяти. Скорее всего, мы готовили в дорогу наших лошадей — бинтовали ноги, хвосты, чтобы они не вытерлись о стенку машины.
Скорее всего, этим мы и занимались…
РАЗГОВОР ПРОДОЛЖАЕТ СТАНИСЛАВ ТОКАРЕВ
Иные книги складываются, как прокладывается шоссе — прямиком от пункта «завязка» к пункту «развязка». Иные — как тропы: тоже от начальной к конечной точке, но с прихотливыми поворотами, возвращениями и отклонениями.
Нет нужды спорить, что лучше. Книга — организм живой, она сама порой ломает все — в том числе и композиционные — авторские планы. Наша с Леной совместная работа продолжалась немало лет, и порой, когда финал вроде бы уже брезжил, жизнь говорила: "Нет, рано, многое еще впереди".
Скажем, было когда-то задумано закончить тем моментом, когда нынешний конь Петушковой, рыжий тракен Хевсур, впервые будет стартовать в группе взрослых — в Среднем и Большом призах. Эти призы с их усложненной, по сравнению с Малым, программой вкупе именуются "большими ездами". Слово «езда» по правилам русской грамматики множественного числа не имеет, но в конном, как и в иных видах спорта, свой арго. Он звучит не всегда привычно, зато, как говорится, по правде. Однако прошли первые "большие езды", вторые, третьи, конь мужал, становился мастеровитее, а книга все не отпускала нас от себя. И тогда мы решили, что рассказать о самом первом экзамене нашего рыжего друга надо не в финале, а в середине. Пусть, подумали мы, на страницах окажутся рядом события разных лет. Разве не так обстоит дело и вообще с воспоминаниями? Да и потом — не пора ли предоставить читателю возможность увидеть мир конных состязаний не только изнутри — глазами Петушковой, но и извне?
Итак, место действия — Москва, олимпийский конный комплекс Битца, время действия — июль 1982 года.
Кроме Лены, кроме нашего знакомца Угрюмова и упоминавшегося уже Анатолия Антикяна, берейтора Петушковой — тренера Хевсура (этот высокий черноусый красавец — мастер спорта, сам выступал когда-то в выездке на одном из многочисленных братьев Ихора, но больших побед не добился), действует тут также грум (конюх) Вера Макарова, суровая девушка, добровольно и фанатично посвятившая себя конному спорту, а также многие иные лица.
День первый. Средний приз № 2.
— О! — сказал Угрюмов. — А где же борода? Он выехал на разминочное поле на своем тракено-текинце Енисее редкой масти — соловой (светло-золотистой с белой гривой и хвостом). Сидел небрежненько, бочком, еще без фрака, выглядя не элегантным кавалеристом, а мужичонкой, возвратившимся из ночного, и смотрел на меня с веселым любопытством.
Я не стал бы вводить вас в столь частную и маловажную подробность, как утрата мною бороды, не будь этот факт сопровождаем многозначительной деталью, о чем — ниже.
— Интересный у меня возникает вопрос, — сказал Угрюмов, склоняясь с седла. — Лежачего не бьют, так ведь? А выходит, бьют.
— Ты о чем, Петрович? — спросил я.
— После объясню.
Постепенно дальнее поле, где начиналась разминка — ближнее к манежу принадлежало тем, кому вот-вот стартовать, — заполнялось всадниками и всадницами. Всадницы были как одна в паричках "а ля Петушкова", начесанных на уши, в цилиндрах чуть-чуть на лоб. Пассажировали, пиаффировали, крутили вольты, прибавляли и сокращали рысь и галоп, вкось пересекали желтую песчаную площадку, репетируя принимание. Тренеры со скамеечки покрикивали: "Левый повод держи-держи! Четче галоп, четче!"
За острым серым козырьком роскошной, каких в мире больше нет, трибуны конного стадиона, там, за огромной бронзовой скульптурной группой "Русская тройка", за расставившими ножищи опорами линии электропередачи и по струнке стоящими жилыми башнями, лениво кралась туча. Флаги трепало на нервном ветру, вчера в программе «Время» обещали дождь. Кто-то из тренеров сказал, что завтра по-старому Самсон-сеногной, бабки говорили, коль в этот день польет, шесть недель будет лить. От этих слов пахнуло сельским, стародавним, атавистически волнующим, как волнует на конюшне запах сена и навоза.
Предшествуемая Антикяном и Верой, со стороны конюшен показалась Лена на Хевсуре — в полной амуниции, в грациозно-гордой своей посадке, опустив очи долу. До старта час, а она в полном сборе. В этом и характер, и жизнь вся — в полном сборе, держа себя в руках, не давая расслабиться…
— Привет, — сказала она, видя меня и не видя, решительно не замечая никаких изменений в моей внешности.
— Не оценила, — сказал, смеясь, Угрюмов. — Ах, какая ветреная женщина!
Но я увидел, что Лена вообще не та, какой я привык ее наблюдать. Ее сосредоточенность едва ли не чрезмерна, едва ли не прострация. Тут я заметил еще, что Антикян, сев на скамейку, неотчетливыми, раздерганными движениями ищет по карманам явно забытые спички и тотчас о них забывает, хотя сигарета давно торчит под усами. Заметил, как Вера трет и комкает в ладонях тряпку для обтирки лошади. И вспомнил, что, когда вчера вечером спросил у Лены по телефону, как Хевсур, она грустно ответила: "Неважно".
Антикян следил за Леной, шепча в усы:
— Так, так, хорошо, хорошо, — точно заговаривал, приманивал удачу. — Ай, плохо, ай…
Я спросил:
— Он что у вас, давно врать стал?
— Недавно врать стал, — сказал Антикян.
— А где?
— В менке ног стал
Лена приблизилась на короткой рыси.
— На мундштучок его побольше, — сказал Антикян, — построже на мундштучок.
— Он все время задом поддать хочет, — пожаловалась она, — подыграть.
Вдоль правого заборчика Хевсур взял в галоп.
— Как вон в тот угол заедет, так врет, — сказал Антикян.
— Он просто нервничает здесь, — сказал Вера.
— Слушай, что ему нервничать, никто не нервничает, один он нервничает, — сказал Антикян и сунул новую сигарету в рот не тем концом.
Началась работа над менкой. Казалось, крепко ведомый Леной, конь поймал уже ритм, мерно вздымались его копыта. "Так, так, так", — кивал Антикян, но Хевсур внезапно взбрыкивал лоснящимся на солнце крупом, и берейтор страдальчески морщился.
Вскочил, побежал на песок, стал осматривать подпругу, потник.
— Может, послабей седловку?
— Да седловка тут ни при чем, — сказала Лена.
— А почему он прыгает? Что ему мешает?
— Ничего ему не мешает, он валяет дурака.
Лена, сжав добела губы, снова принялась за менку. По соседству в березовой битцевской роще ударила кукушка. Ее деревянный альт пришелся точно в такт движениям лошади — в один темп. Но Хевсур вновь скозлил, вновь скривился Антикян, а кукушка все куковала, и я подумал, не отмеряет ли она Лене долгие, такие же тяжкие спортивные дни.
А Лена куковала другое — бесконечные попытки заставить рыжего упрямца проделать летящие пассы непослушными своими копытищами.
— Вот, вот, — кричал Антикян, — сейчас хорошо было!
— Да, хорошо… Сидишь как на пороховой бочке, — Лена повела в нашу сторону прекрасными, долгими, тяжеловекими, такими полными отчаяния глазами.
— Обе запутались, и лошадь и она, — прошептал Антикян.
Бедная "пороховая бочка"! Другие-то рядом с ним и впрямь походят на кургузые бочонки, но строчат себе, как ни в чем не бывало, короткими ножками. А он так скульптурно величествен, так симфонически льются одна в другую его совершенные мышцы под сеточкой вен, похожей на дельту Волги на карте. "Он чем хорош? — скажет потом Угрюмов. — Он заполняет собой манеж". А всадница миниатюрна, вроде бы не по коню, но в этом особый колорит, неповторимость сочетания.
Позже я скажу об этом Лене, и она вскинет на меня доверчивый взгляд: "Правда? Это хорошо, если так, а то я въезжаю в манеж и пугаюсь — вокруг одни Петушковы. Хорошо, если мы от всех отличаемся, если ты, конечно, прав".
Но бедный Хевсур! (Кто я такой, чтобы звать его Большуней, как Лена, или Хачиком, как Толя?). "Давай, ну, давай", — звучит тихий накаленный Ленин взрыд, и на лице коня — не могу, хоть убейте, назвать мордой это благородно-удлиненное, трепетно чуткое — растерянность, непонимание и горестная жажда понять, чего от него хотят и почему он не может.