Выедающий глаза венок – как солнце или ее улыбка.
– Ждала? – спросил я. Ата заулыбалась (ямочки на щеках зарделись довольно), подвинулась, еще и ладонью показала – чего там, тут двоим места хватит.
Нестерпимо хотелось сесть – пусть себе и на солнцепеке. И никуда не идти, а эти отступники в деревне – гори они гаром…
Остался стоять.
– А я вот все думала. Зевсу тогда про эти источники вру и думаю: хватит у него сил как у Владыки поступить, или намудрит чего-нибудь? Ведь вам же столетием раньше разделяться надо было – может, и толк вышел бы. А Зевс на меня смотрит! И глазами хлопает! Ну как, предлагал он жеребьевку?
– Предлагал.
Дочь Нюкты взмахнула желтым венком – да и пристроила его себе на голову. Раскраснелась от удовольствия: искусство! Да какое еще – видно, долго тут сидела.
– Ах он, кроноборец, – и розовый пальчик. – Ах, он! И что тебе досталось?
– Ничего не досталось. Сам взял.
Дрогнул одинокий клевер, вплетенный в лютики по ошибке. Глаз Аты я не видел: рассмотри еще из-за желтой полосы – а губы рассмотрел, дрогнули. С удивлением.
– А мать про тебя правду говорила. Вырос мальчик, вырос… Так поступают Владыки. Они берут. Берут именно то, что предназначено им. И не выпускают до конца.
– Страх, значит, мне и предназначался?
Чего спрашивал, когда и так ясно?
Глаза Аты – как у Зевса прямо… только с сиреневым отливом. А так – одно и то же: мать, в испуге кидающаяся от меня в волны, тревожные шепотки нимф: «Ой, мамочки… угрюмый… вернулся…», сатиры шарахаются, глядят искоса…
«Эге-е-е-ей!» – орет с колесницы Гелиос и машет рукой: заметил ученичка.
Да какой ты страх, – машет. Воин – да. Бог – это как посмотреть (вдвоем одного хряка не смогли прирезать!). Колесничий вот неплохой. Посланник, разведчик… невидимка.
– Ну, конечно, тебе, – мурлычет Ата, и ямочки так и перекатываются по щекам. – Твоим братьям нельзя. Они бы не выдержали, ты, наверное, понял это? А из тебя получится хороший страх – ледяной, черный. Тебе только нужно научиться быть безжалостным…
– Нужно – научусь, – собрался было уходить, да на локоть легла рука. Когда дочь Нюкты успела встать и подойти? И венок где-то затеряла, только в высокой прическе путается одинокий лютик: желтое – в черном.
– Мать была права еще в одном: умеешь ты производить впечатление… на подземных, – помолчала, мягко улыбаясь. – Не знаю почему, но я помогу тебе, Аид. Дам подсказку. Ты хотел постигнуть искусство обмана? Высшее искусство обмана – когда в него веришь ты сам. Это труднее всего, но это и дороже всего. Это тончайшая грань, за которой – уход от сомнений и бесконечность превращений. Ты понял меня? Научись лгать себе – и станешь, кем хочешь…
Наверное, она все-таки сидела на этом шлеме.
Медный, начищенный, глухой – с плотными нащечниками и наносником – он блестел так, что в него можно было смотреться, и я невольно заглянул в медную гладь.
Хмурый, по смертному счету – чуть за двадцать стукнуло, волосы спутались (да ведь проводил же ладонью, божественным приказом – не поддались!), взгляд исподлобья – упрямый. Солдаты в крепостях жаловались. Закажешь аэду послушать про старшего Кронида – а аэд чуть ли не волосы драть начинает: а что про этого петь?! Подвигов не совершал, то он там, то он тут – и морда ко всему еще кислая.
Я?
Черты тонули в красноватом блеске – в зареве горящих деревень, в алой смертной жидкости, которой скоро литься на землю, в закатах, к которым поднимутся крики, полные безымянного ужаса, и был другой образ – изломанный, со стиснутыми в узкую полоску губами, с бездной в глазах…
Он.
– Да, – сказал, отбирая у нее шлем и надевая. – Я – Страх.
И Ата чуть склонила голову – глаза совсем утонули в щечках.
Наверное, я играл правильно.
* * *
– К-кто ты?
Наглым он оказался – этот гонец. Широкоплечий, рыжегривый сосуд, а в нем – величия под самое горлышко.
Еще и горлышко ко всему изрядное. Или, может, это в нем непрожеванный барашек стоит – откусил гонец слишком много. Вот горло и отвердело, аж голову наклонить нельзя. Хоть ты что хочешь сделай, а поприветствовать посланника Кронидов не получится.
А вообще, и так обойдется посланник.
Староста, в доме которого гонец разлегся на пиршественном ложе – тот кивнул. Одарил приветствием – хоть сдохни на месте от чести такой – а сам медленно поскреб серебристую бородку пятерней. Озадачено.
Мол, вроде как, такого на алтарь на пристроишь. То есть, попробовать-то можно, конечно (взгляд на наемников-кентавров – охрану гонца Атанаса). Без свиты, опять же, явился…
Присоединиться к трапезе или отдохнуть так и не предложили.
Осознание силы было во всем.
В беспечности вороной стражи, постукивавшей копытами вдоль стен. В испачканных жиром губах. В спокойной уверенности, смотревшей из глаз жены старосты, которая усердно потчевала дорогого гостя, гость явился вестником мира с Повелителем Времени, гость поставит на место зарвавшихся божков, теперь, после их поражения на Полынном Поле – можно…
Они не знают, что мы еще воюем.
– Вступит ли басилевс[6] Атанас в битву на стороне сыновей Крона?
Шлем досадно приглушал звук, душил и натирал немилосердно, утешало одно – ему недолго осталось истязать мою голову.
До первого ответа.
Гонец медлил: кость попалась больно вкусная. Пока обсосешь со всех сторон, потом пальцы оближешь, потом вина глотнешь – когда отвечать-то дурному гонцу?
Нерадивому гонцу, неумелому: хоть бы раскланялся, что ли. Или окольными путями к вопросу подошел…
– Что ты хочешь услышать в ответ? Мой царь не привык изменять свои решения в такие краткие сроки. Он размышляет. Но покровительство Повелителя Времени…
А дальше я отбросил шелуху как несущественное, вглядевшись в зеленые, с мутным донышком глаза. «Гоните в шею, – сказал загордившийся басилевс, – В Тартар таких союзников».
Я потянул с головы шлем, и сочный кусок ягнячьего мяса встал поперек глотки гонца, и рука женщины безвольно уронила на пол деревянный черпак.
Едва ли они знали меня в лицо. Но Ананка из-за спины вовремя подула морозцем.
– К-кто ты?
Через четверть часа наглости в гонце поубавилось – остался горловой хрип и этот вопрос.
Сначала он просто сидел и наблюдал, как валятся тела стражников: один удар – одно тело, заржать успел только четвертый, и тот повалился, нелепо раскинув копыта.
Потом униженно выл, когда я не спеша обмотал его веревкой и направился вон из деревни, волоча за собой. Потом на утесе, откуда открывался вид на деревню, – ползал у моих ног, что-то слезливо лопоча о детях, о том, что во дворце басилевса – заговор, о каком-то гонце от людей Серебряного века, о расколе в кентаврских племенах…
Потом я вздернул его на ноги, он посмотрел мне в глаза и успокоился, как перед непременной смертью, и задал этот вопрос.
– Гнев Зевса, – ответил я.
Гонец покивал даже с какой-то рассудительностью – мол, верно, а как еще могло быть. На меч мой косился, как на лицо возлюбленной.
– Отправишься к своему господину. Если застанешь их – и к остальным заговорщикам. Скажешь: с предателями Олимпа теперь говорит Аид. Пусть поразмыслят, на чьей они стороне. Иначе их дворцы станут похожи на эту деревню.
Когда я назвался, он совсем ослаб в коленях – повис на вытянутой руке, как новорожденный щенок, которого собираются топить. Глаза от страха сжались в полуслепые щелочки.
Но уже понял, что жизнь ему оставят, и потому держался.
– На… эту… деревню?
За спиной начиналась дорога. Скверный, ухабистый путь для местных – коз пасти. Может, еще женщины по этой дороге в соседние селения на ослах шастают. На дорогу я опустил гонца. Взмахнул рукой, указывая на соседний холм, повыше того, на котором мы стояли.
– Взойдешь на вершину – оглянись.
Все-таки я его не до конца развязал – ничего, лапиф живо укатился по дороге, помогая себе свободными конечностями. Удалился быстро и беззвучно, как вестница богов Ирида, и пение иволги, стрекотание цикад очистило воздух, прогнало хриплое пыхтение напуганного смертного.
Колесница второго учителя Гелиоса поблескивала червонным золотом, готовясь опуститься за горизонт. Небо цвело, как щеки записного пьяницы – жизнерадостно-красными оттенками, алые блики пали на селение под холмом, на котором я стоял.
В селении была суета. Запирали, чем могли, ворота в крепком частоколе, сновали у дома старосты растерянные воины – видно, прибыли с тем самым гонцом, а теперь понять не могут: кто его уволок? Куда? Как это –на веревке?
Злорадно орал осел – с упоением, приветствуя закат. И хохотал какой-то босоногий мальчишка, за которым мать гонялась с хворостиной, пытаясь загнать его домой.
Частью заката пылал огонь в ладони.
Огонь гнева.
В моей ладони.
Богу легко призвать огонь – достаточно пожелать, и он придет: от очагов смертных, от горнов тельхинов, из недр земли, из пастей драконов, из самого Флегетона…
Богу легко пожелать – и пламя с ладони метнется вниз, полыхнет гневом Зевса, покажет – мы еще воюем, покажет – никто из предавших нас не спасется. Ни они, ни те, кто с ними, ни даже те, в чьи дома они войдут, чтобы пировать.
Пламя рванется вперед, неся с собой страх, у которого будет мое имя.
Гоготали, хлопая крыльями гуси, подворачивались под ноги бегущим воинам. Кто-то высокий с двузубыми вилами кричал, махал рукой – чтоб открыли ворота. Гонца собрались выручать.
Было слишком душно, и небо все сильнее топило в темноте краски заката. Ласточки вспарывали крыльями воздух у самой земли – к дождю.
Распахнулась дверь одного из дальних домов селения. Молодой хозяин выскочил на улицу с мечом, его за руку удерживала то ли юная жена, то ли дочь…
Цветок багрового пламени на ладони подрагивал в такт рваному пульсу: «Будет? Будет?!»
– Убийца.
Звякнуло железом слева – здесь, где ему еще быть, тут сейчас будет много работы…
– Направь мою руку, Убийца. Я не могу.
Я плохой ученик. Бездарно дерусь. Теперь вот еще искусство обмана не усвоил.
Легко сказать себе: я гнев. Я – палач. Я страх, а страху жалость неведома, он набрасывается на всех и всегда…
Трудно в это поверить.
Голос Таната в пропитанном нестерпимой духотой воздухе звучал глуховато, устало.
– Мне нельзя вмешиваться. Никогда. Не раньше, чем мойры перережут нить.
Выдоха не было: воздух окаменел в груди. На плечи опустились тяжелые ладони, своей надежностью согнули спину.
– Разве тебе не приходилось убивать, маленький Кронид?
Танат молчал – как всегда, лучше бы говорил. Его молчание так и вопило: «Опомнись! Ты – воин, невидимка! Воин! Я учил тебя быть воином, а не убийцей! Чудовище – это я!»
– Разве ты не назвал себя гневом Зевса, невидимка?
Первая холодная капля дождя наискось перечеркнула пылающий лоб. Вторую на лету перехватил огонь на моей ладони – сжевал с довольным шипением и разгорелся ярче.
– Разве не сказал: «Я сделаю это сам»?!
Голосов Ананки было слишком много, все – хором, все – одновременно, как дождь – на голову…
–Разве я рассказывала тебе, что такое милосердие?
– Разве не хочешь выиграть эту войну?
– Разве не сказал ты себе, что пойдешь ради этого до конца?
Каждое слово ложилось пощечиной, и капли дождя не охлаждали горящие щеки.
Деревня внизу начала разбегаться. Прикрыли ворота, так и не решившись организовать поиски. Заперлись за крепким частоколом от дождя. Крикливая женщина переорала ишака, загоняла куда-то гусей…
– Чего боишься, Аид-невидимка?!
Ей уже приходилось кричать: дождь разошелся не на шутку. Бессильный потушить божественный огонь на ладони, он накинулся на огни в деревне, согнул траву и заставил зареветь с удвоенным экстазом надоедливого осла – тот, видно, ждал помывки.
На горизонте гасла полоска: Гелиос отправлялся отдыхать в свой дворец.
Странно, как можно видеть все сквозь плотно зажмуренные веки.
– Скажи мне, – в рот тут же попала дождевая вода, она густо ползла по лицу, превращала в черную грязь волосы, облизывала ноги, – это – ты? Это – моя Ананка?!
Слова – шелуха. Ответ родился внутри, сказанный ее голосом: «В каждом выборе – твоя Ананка».
В ту секунду, как колесница Гелиоса скрылась из виду, я раскрыл ладонь, давая свободу гневному пламени.
Закат в небесах погас.
Закат разгорелся на земле.
Огонь поднялся навстречу дождю тысячей яростных раскаленных копий. Огненный вал взвился над бывшей деревней, заплясал в насмешку над валом водяным, багряный цветок с ладони расцвел сотней других – маленьких и побольше… В гуще пламени мелькнули крылья Таната: Убийца спешил исполнять свои обязанности.
Хочешь, все же побратаемся, Танат? Смешаем кровь – не свою, зачем, можно найти сколько угодно чужой. Мне, знаешь ли, теперь часто придется иметь дело с этой жидкостью: разве не кровь гуще всего пахнет страхом?
На соседнем холме изваянием ужаса замерла фигура лапифа. Скрюченная, пришибленная зрелищем, а может, не зрелищем, а моими словами: «их дворцы будут похожи на эту деревню». Гонец различил, что я смотрю на него, вздрогнул и со всех ног бросился по дороге – донести страх своему царю, своему народу…
– Хорошо, невидимка. Он запомнил.
Уран-небо досуха выжимал темно-синие тучи – выворачивал их наизнанку. На землю рушились небесные озера, вода летела на плечи водопадами, будто дед решил потопить карателя-внука, будто – старая ханжа – после свержения обрел чувство жалости.
Багровая ярость огня устала воевать с водой и позволила ливню довершать начатое. Пламя свилось в жирный черный дым, довольное сделанным. Шум дождя и мгновенно побежавшие ручьи исправно глушили все – и стоны снизу, и шепот Ананки за плечами.
Впрочем, я все равно знал, что она говорит.
– Ты упрямый, маленький Кронид… ты справишься.
А может, о том, что все идет как нельзя лучше: милый барашек Офиотавр заперт на Олимпе, Крон рыщет по всему миру в поисках призрака победы, и Восторг, Ярость и Страх разошлись сегодня верными тропами…
Я не ответил ей – по-ребячески глупо. Смотрел сквозь пелену воды на черный дым, играющий с пламенем в вечную игру – кто кого. Потом повернулся и побрел туда, где мокла под дождем недовольная квадрига.
Поездка не удалась: вожжи с чего-то раздрожались, а земля подскакивала под колесами, будто ее одолевает тошнота.
[1] Апата – вторая версия имени Аты.
[2] Лестригоны – мифический народ, дикари-людоеды огромного роста.
[3] Игумен – пятидесятник, руководитель отряда воинов.
[4] Нефела – богиня облаков.
[5] Хайре – (греч.) радуйся. Одно из обычных приветствий в античной Греции.
[6] Басилевс или басилей – в древний период – глава племени или союза племен. Позже – правитель небольшого поселения или города.
Сказание 6. О том, что перемирия не вечны
Мне снился сон. Я был мечом.
Людей судьей и палачом.
В короткой жизни человека
Я был последнею свечой.
О. Ладыженский
«Меня боятся называть по имени».
Века поглотили правду о роли старшего сына Крона в Титаномахии.
Аэды предпоч ли не давиться суровой истиной – и выкинули из песен деяния, оставив эпитеты.
Мрачный, Угрюмый, Неуживчивый.
Безжалостный.
Черным Лавагетом меня прозвали люди Серебряного века, о которых сейчас и песни не слагают: нечего и не о ком слагать. Век умылся водами Леты.
Век пресекла неумолимая рука – чья? Кто там теперь скажет. Этого тоже нет в песнях.
Кому охота разбираться, какими способами Олимп карал отступников. Аэдам хочется того, чем можно усладить слух почтенной публики. Истории о женитьбе Зевса на Фемиде и об их детях. Рассказа о том, как Посейдон похитил дочь Океана Амфитриту на своей колеснице и как стала она его женой. Песни о том, как суровая титанида Стикс изъявила желание помогать Кронидам в их борьбе и привела к трону Зевса своих сыновей. Повести о том, как кроноборец Зевс с помощью титана Прометея сотворил новый век – Медный – и люди этого века были горды и воинственны. Слухов о том, как Посейдон уговорил титана Атланта оставить сторону Крона и поселиться вместе со своими дочерьми Плеядами на краю света…