Кому охота петь о пожарищах деревень, разрушенных городах, уведенных в плен жителях. Кому какое дело до того, было ли лицо и имя у гнева Зевса?
Века не сохранили имени или лица.
Века оставили себе страх.
Волны играют в догонялки – ласково, шутя. Грозят друг другу – «вот, настигну!»
Смывают с песка следы ушедшего – что морю пролетевшие годы?
Море нынче в настроении пошалить. Покатать круглые камешки в водах прибоя. Выбросить на песок что-нибудь этакое – игрушками надо делиться. Море принимает в себя свет Луны-Селены и серебрится в ответ: «А я могу не хуже!»
Занятый этой игрой песок-скрипун неохотно откликается на тяжелую поступь, заглатывает подошвы сандалий. Обвиняющим глазом сощурилась перламутровая ракушка: чего тебя принесло, ночью-то?
А море радуется: тянется лапами прибоя, приглаживая берег, утихомиривая…
«Это же Аид, – шелестят волны. – Спокойно…»
Море в своем простодушии готово принять всех.
– Милый! Ах, как хорошо…
В бухте мы одни: иные нереиды брызнули врассыпную, как только заметили мое приближение. Берег опустел, будто по песочку не спеша прогулялся Убийца со своим неразлучным оружием.
Я редко бывал здесь за годы нашей игры в абсолютную победу – может, и зря. Первые полстолетия не был вовсе: учился быть богом и утверждал себя в роли страха.
Приполз, когда от того, что приходилось творить, самому стало невмоготу. Долго лежал на песке, чувствуя, как морская бирюза вымывает из глаз черное с алым, бездумно вслушиваясь в созвучный морю шепот над ухом: «Тише… тише… видишь, как хорошо? Это все кончится… отмоется… очистится…»
Нереиды впервые не решались появляться, даже среди волн, а звезды с морем сговорились и делали вид, что не подслушивают.
«Тошно. Ата была права, Зевсу нельзя в это лезть. Да и Посейдону».
«Расслабь плечи, милый – вот так…»
«Кто-то уронил это слово – безжалостный. Мне казалось – быть безжалостным просто».
«Жалость – тоже внутренняя свобода. Как любовь и дружба. Это умение отдавать, а отдавая – всегда обретаешь взамен».
«Что можно обрести таким образом?»
«Себя».
Глупый юнец – бросаю я-теперешний в лицо я-прошлому. Быть безжалостным легко, особенно когда находишь в этом не радость, но долг.
Долг – умение забирать.
Мысли путаются, как волосы – текучие серебряные с жесткими черными.
«Тебе хорошо?»
«Меня боятся называть по имени».
Кое-кто, говорят, и на эпитетах заикается – поможет ли это в битве, которая рано или поздно случится?
«Имена – ничто. Я вот не зову тебя по имени – разве ты недоволен?»
Белые зубки блестят между свежих губ. Серебро смеха – серебро волос – серебро ночи…
– Что ты знаешь о Стикс?
Ни морщинки на гладком лбу. Тонкие пальцы рассеянно нанизывают на длинную нить ракушку за ракушкой.
– Она титанида, дочка дядюшки Океана. Я однажды была у нее во дворце – на крайнем западе. Мне не понравилось. Камни, холод, серебряные столбы… струи этой реки, которая потом идет в подземный мир… А ее сын меня хотел ущипнуть, правда, я не разобрала – какой, они как-то все время вместе ходят.
Да уж, Кратос и Зел, Сила и Зависть всегда ходят вместе. И неотвязно таскаются за матерью – в этом нам выпал шанс убедиться.
Она явилась прямиком на Олимп и облюбовала себе комнаты неподалеку от покоев Афродиты – под озадаченное молчание самой богини любви. Статная, высокая, величественная, волосы уложены в подобие шлема, серый хитон серебрился, вышитый сотнями тонких нитей. «С какого боку к ней подойти-то?!» – резонно вопросил Посейдон, углядев такую гостью.
Гостья явилась на поклон к Зевсу сама – вместе с детьми. Двое здоровенных близнецов застыли по обе стороны от матери, сверля ее взглядами, – что-то скажет?
Поклон был коротким, речь – того короче. Прибыла, чтобы быть в союзе с Кронидами и сражаться рядом с ними, когда и как – решать самим Кронидам. Привела сыновей к трону Зевса. Готовы служить кроноборцу.
И никогда не гуляющие по раздельности Сила и Зависть заболтали головами: ага, готовы служить.
– А муж у нее из младших титанов – Паллант. И совсем не грозный, во всем слушается жену. Ну, он все больше во дворце, откуда начинается ее река, почему-то он редко оттуда показывается. Грустный такой, все время вздыхает.
Трудно быть весельчаком с такой-то женой. Деметра, презрительно морща нос, выдала третьего дня: «Вот с нашим неуживчивым была бы парочка!» – когда поняла, что Стикс это слышала – стала олицетворением кротости и сбежала куда-то в сад. Титанида, впрочем, не особенно возражала: скользнула по моему лицу колючим взглядом и приподняла угол рта в надменной улыбке.
– Папа говорил мне, что дядя Океан приказал Стикс вам помогать. И привести с собой сыновей.
Сомневаюсь. Океан недобро посматривает в сторону Олимпа со свадьбы Посейдона – вернее, с того момента, как Жеребец умыкнул Амфитриту на своей колеснице. Внешне-то старый титан смирился с зятем быстро, чертогов ему подводных надарил…
А дела на несколько десятилетий разладились. На фоне полного миролюбия. Так, по мелочам: то шторм не по делу вскипит, то чудище какое-нибудь где не надо вылезет, мели, опять же, какие-то странные образуются. Посейдон чешет затылок, Океан честно пучит глаза и стучит себя кулаком в грудь, а лучше не становится.
Еще больше сомнительно, что Стикс послушалась бы приказа.
Море, не знающее владык, охотно принимающее жильцов и гостей, целует ступни. Осторожно поднимается выше, застенчиво пытается утащить с собой – чтобы было чем играть в лунном свете. Волны подстраиваются под ровный голос Левки, поющей о том, как дороги нереидам случайные грозы, качаются в такт – выше-ниже-выше, потом успокаиваются и продолжают сонно перебирать гальку да перекликаться с луной.
– Стикс сейчас на Олимпе, да? Как ее встретили?
– Афина на шаг не отходит. Все мудрости набирается. Посейдон уже успел сцепиться то ли с Зелом, то ли Кратосом.
– Наверное, с обоими, они же все время вместе…
– Да уж. Рожи вспухли у обоих. Афродита ломает руки и вздыхает, что у нее сплошь суровые соседки.
– Она не любила Фемиду, да?
Фемиду вообще мало кто любил. Трудно любить олицетворение правильности. Одним своим присутствием на Олимпе она выводила из себя всех, кто хоть раз преступил законы совести. А уж их ежедневные схватки с Атой потрясали Олимп до основания – не из-за того ли Зевс принял решение расстаться с женой? Знаю, что младшему тяжело далось это решение. Но знаю еще, что одно он не мог выносить совершенно точно: глаза Фемиды, когда к ней с доверчивой улыбкой подходил Офиотавр.
«Ты это видел, Аид? – гремят морские глубины отзвуками памяти. – По головке его гладит, а сама на меня… Глаза – как два копья. На ложе не затыкается ни на минуту, все о том, что мы ломаем мальчику жизнь».
«Возьмись за вожжи», – хмыкаю в ответ я-прошлый.
«Доведет – возьмусь. Брат, сил моих нет! С утра до вечера по всему миру… то за чудовищами, то стычки с титанами, нынче вот Ата сеет слухи, что Офиотавра видели на крайнем севере, среди вечных льдов. Глаз не смыкаю. Прибываю домой – и хоть ты в Тартар от нее беги. Замучила поучениями».
«Слопай, как Метиду, глядишь – еще толковая дочь появится».
Когда я в следующий раз оказался на Олимпе – Фемиды уже не было. Ушла тихо и незаметно, без боя сдав дворец торжествующей Ате. Кажется, о богине правосудия скучали только ее дочери – три привратницы-Оры. Да еще Офиотавр: барашек все тыкался туда-сюда, повторял: «А тетя Фемида не вернется? А она же будет нас навещать? А почему она говорила мне, что для меня горе – быть среди вас?»
Сына Геи, за столетие повзрослевшего ненамного, успокаивала победоносно ухмыляющаяся Ата-обман.
Море мерцает наивно: какое, мол, такое столетие? У вас там разве – столетие? Странно, мигают звезды. А мы не заметили.
– Ты сегодня тревожнее моря.
Левка отводит руку от узоров, которые я, задумавшись, вывожу на влажном песке. Касается губами запястья.
– Снова перестал спать?
В первый раз я потерял сон перед первым поражением. За век еще было с десяток случаев, последний пришелся на появление Стикс с сыновьями.
Гипнос не знает, почему это происходит. Я пробовал трясти брата Убийцы – поймал как-то за крыло при исполнении… Легкокрылый чуть свою чашу не выронил – все уверял, что он тут ни при чем.
– Так ведь – и хотел бы, – пестиком взмахнул, – да некого! Понимаешь ли, я тебя в эти ночи просто не вижу.
И Ананка отпирается – говорит, понятия не имеет, что должно случиться. Говорит, свиток свой разворачивала – нет пока что ничего важного.
Кто там ее знает – может, и врет.
– Красиво, – Левка заинтересованно склоняет голову на бок, проводит пальчиками над моими рисунками на песке. – Это дома, да? А вот это пещеры, – непонятно, как она читает это – среди невнятных точек, линий, завитушек. – А здесь ворота, на западе… Что это?
– Мое завтра.
– Ну, тогда я спокойна. В конце концов, до завтра еще далеко.
Холодная ладошка на лбу. Ластится к ногам наигравшееся с луной море. Мерцающее покрывало Нюкты дышит сверху вечностью. И можно урвать время между горячими поцелуями – обмануть себя. Поверить, что не было прошедшего века и темных от гнева глаз Фемиды: «Вы подумали, чем ваш обман может кончиться для бедного мальчика?! Что еще вы готовы положить на алтарь вашей проклятой войны?» Не было черно-красного в глазах, меня не боятся называть по имени…
Плещет море.
До завтра еще далеко.
* * *
Рубка шла нешуточная.
Пятьсот на восемьсот.
Серебро против меди.
И люди Серебряного века – неразумные и потому перешедшие на сторону титанов – ухмылялись из-под украшенных перьями шлемов, взмахивая блестящими мечами, вздымая тяжелые копья, обрушивая на головы противника палицы…
Потому что их было – восемь сотен, а противников – пять.
Нет, уже четыре: левый фланг потерялся где-то у высокой гряды камней, канул словно в тартарскую бездну – и битва велась двое на одного.
И люди нового, Медного века огрызались как могли: медными секирами, дротиками, когда придется, и стрелами. Резали воздух и плоть лабриссы. Медной яростью скалились шлемы и загорелые лица.
Старый век воевал с новым. Старый век насмехался над новым: куда ж вы, торопыги? Да, ваша кровь горяча: вы быстрее, и увертливее, и яростнее, и думать умеете лучше и скорее. Но самый высокий из ваших не достанет коротышке из наших до груди. Да, вы быстрее рождаетесь и быстрее взрослеете, а мы покидаем свои дома лишь через сто лет после рождения – что с того? Зато копье, которое у нас перышком вращает едва научившийся ходить мальчишка, вы едва ли сдвинете с места вдвоем.
Гляньте, как разлетаются ваши шлемы под нашими ударами! Вместе с черепами. Вы бьетесь из последних сил, словно ждете какой-то подмоги – ее не будет, подмоги, скоро мозг нового века зальет это ущелье… Где там ваш лавагет, крысюки медные?
Вот смех! Лавагет расселся прямиком на скалах, над битвой. Сам в битву не лезет. Даже меча не достает. И доспех – неправдоподобно легкий: кожаный нагрудник да бронзовый, круглый с насечками шлем. Щита – и того нет.
Хитон – не поймешь, какого цвета: заношен вконец. Хламис – то ли черный, то ли серый – от пыли не рассмотреть.
Вот уж дурацкий лавагет: юнец юнцом, ему… сколько там… двадцать пять? Это если по счету медных. Сто-то хотя бы есть? Это если по правильному, серебряному счету.
Нет, наверное, ста – вон, борода совсем короткая. Лицо остроскулое, загорелое – словно со скалами здешними хочет этим лицом слиться. Брови как волосы – чернее черного, словно не выгорают на солнце.
А взгляда не видно, и почему-то кажется: хорошо, что не видно. В бою не присмотришься: палицей и мечом нужно махать, – а только кажется: вот хорошо, что не видно у него взгляда. Не хочется такой взгляд в грудь или в затылок получить – вместо стрелы.
Сидит лавагет на скалах, наблюдает. Кривится. Под нос себе что-то бормочет чудное: «Убийца, не запаздывай…» или «Убрать Авдотия из десятников», или «Копья – хорошо… лучники мажут». А, да ну его вообще – пусть сидит на своих скалах до самой победы, а мы сейчас этих… медных… куда ты полез, червяк в доспехах? Сейчас мы их тут положим, а потом и его со скал стянем и пойдет потеха…
А в бою нужно копьем махать и мечом. Эх, сииила! Эх!
Медные наконец дрогнули. Попятились, сбитые с толку последним, яростным кличем серебряных: «Во славу Крона!» – втянули шеи, сдвинули щиты, начиная тесниться к узкому концу ущелья, а серебряные грянули еще громче: «Крон – во веки времен!» – и удвоили натиск, медленно и тупо смеясь – они вообще все делали медленно и тупо. Кое-кто вскинул голову – поглядеть на изменившееся лицо дурацкого лавагета…
На скалах никого не было. Только пронзительный, разбойничий свист, взявшись непонятно откуда, отражался от камней.
Да конское яростное ржание неслось вдогонку свисту, настигая его… ближе… ближе…
Колесница влетела в войско серебряных из ниоткуда – черная, бронзовая, и черным казался воин на ней. Воин правил одной рукой, без усилий удерживая четверку чудовищного нрава коней.
Во второй руке у возницы был длинный – длиннее обычного – меч.
Меч, который разил, не прикасаясь – словно у него было другое, невидимое лезвие, имя которому: приказ.
Смех еще не замолк в глотках у серебряных, когда их начали убивать. Не сражаться с ними – истреблять, словно просто пришел час. Булавы, копья и мечи не успевали за колесницей, вскипел и опал сплошной вихрь из человеческих смертей, аспидно-черные кони ржали – словно хохотали над недоумением на лицах недавних победителей…
– Кх-рылья? – прохрипел, падая, тот воин, что еще недавно смеялся над дурацким лавагетом на скалах: когда ветер раздул плащ за плечами страшного возницы, воину померещилось: это железные крылья.
– Крылья, – согласилось что-то из пустоты. Что-то звякнуло чем-то за плечами. Потом свистнуло – тоже чем-то, только острым, и дальше воин Серебряного века мог наблюдать битву только как тень.
Осознание пришло поздно: серебряных погубила медлительность. Ужас, подкравшийся и напавший так внезапно, сдавил горло, и не сразу осмелились выкрикнуть в воздух имя этого ужаса:
– Аид!
…и все равно их это не спасло.
– Это Аид!!!
Мне начинает нравиться, как они кричат это. Звучит будто «Это конец!».
Или, может, даже страшнее.
Я смахнул с лица кровавые брызги. Смертная кровь всем нехороша: и пахнет мерзко, и на вкус – не отплюешься, и пачкается как зараза: после боя не отмоешься.
Нетерпеливо цыкнул на квадригу, которая стала столбом: видно, хотела, чтобы я полюбовался на дело их копыт и своего меча. Что там смотреть… живых нет. Есть те, кому перерезали нити, а Танат еще не успел к ним со своим клинком: в последнее время он не может за мной угнаться…
Впрочем, могу поставить мою колесницу: все равно ведь скажет, что я бездарно дрался. С тех пор, как я худо-бедно овладел умением сражаться при помощи божественной сущности – я от Убийцы иного не слышал.
Снял шлем: тот неприятно стискивал виски. Опять тельхины будут руками разводить: ведь должен же сидеть! Если бы я мог – я дрался бы с непокрытой головой, но поймать в лоб случайную палицу – это ведь и богу неприятно.
Остатки моего отряда – двести с лишним человек – угрюмо посверкивали глазами на фоне медных доспехов и оружия. Явно считали, что я потянул с вмешательством, но оспаривать не пытались: наслышаны были, чем такое может кончиться.
– Трофеи на телеги и к Олимпу.
Простояли при преимуществе противника… будем считать, в три раза, если не в четыре… с полчаса. Недурно.
Потренировать стрелков, а так можно в элиту войск писать, прошлое поколение людей этого века в таком положении десяти минут бы не выдержало.
Задвигались. Трофеев наберут изрядно, в этом скалистом лабиринте люди серебряного века целый город пещерный устроили. Еще и набегами на окрестные селения занялись. Сто лет пора было взять это место…