— Она сделала тебе комплимент, сказала, что ты очень хорошо выглядишь. Она имела в виду, что ты красавица, — сказал я Донне.
— Она имела в виду «для мужика» — разве не так?! — спросила Донна. Она всхлипывала. Клаус и Клаудия все еще ничего не понимали. — Я не какой-нибудь грошовый трансвестит! — рыдала Донна.
— Нам жаль, если идея была неудачная, — довольно натянуто сказал Клаус. — Шоу задумывалось как смешное, а не оскорбительное.
Я просто покачал головой; я уже понимал, что вечер никак не спасти.
— Слушай, приятель, у меня хрен побольше, чем у того трансвестита в воображаемой машине! — сказала Клаусу Донна. — Показать? — обратилась она к Клаудии.
— Не надо, — сказал я. Я-то знал, что Донна не ханжа. Совсем наоборот!
— Скажи им, — велела она мне.
Я уже успел написать пару романов о сексуальных особенностях — о возникающих порой сложностях половой идентификации. Клаус читал мои романы; он брал у меня интервью, ради всего святого, — уж он и его жена (или подруга) могли бы догадаться, что моя девушка не ханжа.
— У Донны хрен действительно побольше, чем у того трансвестита в воображаемой машине, — сообщил я Клаусу и Клаудии. — Пожалуйста, не просите ее показать его вам — не здесь.
— Не здесь? — взвизгнула Донна.
Я правда не знаю, зачем я это сказал. Должно быть, из-за потока машин и пешеходов, движущихся по Репербану, я забеспокоился, что Донна вытащит член прямо там. Конечно, я не имел в виду — как я неоднократно повторил Донне, когда мы вернулись в отель, — что Донна покажет им свой член в другое время или в другом месте! Просто так оно прозвучало!
— Я не какой-нибудь дилетант-трансвестит, — рыдала Донна, — я не, я не…
— Конечно, нет, — сказал я ей и заметил, что Клаус и Клаудия стараются тихонько улизнуть. Донна схватила меня за плечи и трясла; наверное, Клаус и Клаудия успели как следует разглядеть ее большие ладони. (Член у нее действительно был больше, чем у трансвестита, который острил по поводу плохого минета в воображаемой машине.)
В «Фир Йаресцайтен», умываясь перед сном, Донна все еще плакала. Мы оставили свет в гардеробной; он служил ночником, если ночью нужно было встать в туалет. Я лежал и смотрел на спящую Донну. В полутьме, без макияжа, в лице Донны было что-то мужское. Может, потому, что во сне она не старалась быть женщиной; наверное, ее выдавала резкая линия скул и подбородка.
Той ночью, глядя на спящую Донну, я вспомнил миссис Киттредж; в ее привлекательности тоже было что-то чисто мужское — что-то от самого Киттреджа. Но воинственная женщина может выглядеть как мужчина — даже во сне.
Я заснул, а когда проснулся, дверь гардеробной была закрыта — я помнил, что мы оставляли ее распахнутой. Донны рядом не было; в полоске света, пробивающейся из-под двери гардеробной, мелькала ее движущаяся тень.
Раздевшись догола, она рассматривала себя в ростовом зеркале. Этот ритуал был мне уже знаком.
— У тебя идеальная грудь, — сказал я ей.
— Большинству мужчин нравится грудь побольше, — сказала Донна. — Ты не похож на большинство моих знакомых мужчин, Билли. Тебе даже нравятся настоящие женщины, господи ты боже мой.
— Только, пожалуйста, не делай ничего со своей прекрасной грудью, — попросил я.
— И какая разница, если у меня и большой хрен? Ты ведь актив, Билли, — и останешься им, правда?
— Обожаю твой большой хрен, — сказал я.
Донна пожала плечами; ее маленькие груди колыхнулись, как и было задумано.
— Знаешь, в чем разница между дилетантами-трансвеститами и такими, как я? — спросила Донна.
Я знал правильный ответ — ее ответ.
— Знаю — ты всерьез намереваешься изменить свое тело.
— Я не дилетант, — повторила Донна.
— Я знаю, только не увеличивай грудь. Она совершенна, — сказал я ей и отправился обратно в кровать.
— Билли, знаешь, что с тобой не так? — спросила меня Донна. Я уже лежал в кровати, повернувшись спиной к свету, идущему из-под двери гардеробной. Я знал ее ответ и на этот вопрос, но промолчал.
— Ты не похож ни на кого — вот что с тобой не так, — сказала Донна.
Если говорить о переодевании, то Донне так и не удалось уговорить меня примерить ее одежду. Время от времени она поговаривала об отдаленной возможности операции — не просто о грудных имплантах, искушении для множества транссексуалок, но о более серьезном деле, об изменении пола. С технической точки зрения Донна — и все другие привлекавшие меня транссексуалки — была, что называется, «пре-оп», то есть транссексуалкой до операции. (Я знаком лишь с несколькими прошедшими операцию. И те, кого я знаю, очень смелые люди. Находиться с ними рядом жутковато, так хорошо они знают самих себя. Представьте, каково это — настолько хорошо себя знать! Каково это — быть настолько уверенным в том, кто ты на самом деле.)
— Наверное, тебе никогда не было интересно попробовать — я хочу сказать, быть как я, — обычно начинала Донна.
— Точно, — искренне отвечал ей я.
— Наверное, ты хочешь всю жизнь оставаться при своем члене — видимо, он тебе действительно нравится.
— Мне и твой нравится, — говорил я ей, тоже искренне.
— Я знаю, — отвечала она, вздыхая. — Просто мне самой он иногда не особенно нравится. Но твой мне нравится всегда, — быстро прибавляла она.
Боюсь, что бедный Том счел бы Донну чересчур «сложной», но я считал ее очень храброй.
Меня немного пугала уверенность Донны в том, кто она есть на самом деле, но одновременно это была одна из черт, которые мне в ней нравились, — а еще милый изгиб члена вправо, который напоминал мне сами знаете о ком.
Так вышло, что мое знакомство с членом Киттреджа ограничилось косыми взглядами в его сторону в душевых спортзала Фейворит-Ривер.
С членом Донны мы общались намного больше. Я виделся с ней сколько душе было угодно, хотя вначале меня терзала такая ненасытная страсть к ней (и другим транссексуалкам, но только к таким же, как она), что я не мог представить, как можно видеться с ней достаточно. В конце концов мы расстались не потому, что она мне надоела или я когда-либо сомневался в ней. В итоге выяснилось, что это она сомневалась во мне. Именно Донна решила пойти дальше, и ее недоверие ко мне заставило меня усомниться в себе самом.
Когда я прекратил встречаться с Донной (а точнее, когда она прекратила встречаться со мной), я стал настороженнее относиться к транссексуалкам — не потому, что больше не желал их, и я до сих пор считаю их необыкновенно храбрыми, — но потому что транссексуалки (особенно Донна) каждый гребаный день заставляли меня признавать самые неудобные аспекты моей сексуальности! Временами Донна меня просто изматывала.
— Как правило, мне нравятся натуралы, — неустанно напоминала она мне. — Мне нравятся и другие транссексуалки, не только такие, как я, ну ты знаешь.
— Я знаю, Донна, — заверял я ее.
— И я могу иметь дело с натуралами, которым нравятся женщины, — в конце концов, я ведь пытаюсь прожить свою жизнь как женщина. Я и есть женщина, только с членом! — заявляла она, повышая голос.
— Знаю, знаю, — говорил я ей.
— Но тебе нравятся и другие парни — просто парни — и женщины тоже, Билли.
— Да, некоторые женщины, — признавал я. — И симпатичные парни — но не все симпатичные парни, — поправлял я ее.
— Ну да, что бы там ни означало это гребаное «не все», — отвечала тогда Донна. — Что меня бесит, Билли, так это то, что я не знаю, что тебе во мне нравится, а что нет.
— Донна, в тебе нет ничего такого, что мне не нравилось бы. Ты мне нравишься вся, — уговаривал я ее.
— Ну ладно, если ты меня бросишь ради женщины, как сделал бы натурал, это я еще пойму. Или если ты вернешься обратно к парням, как сделал бы гей, — ну, это тоже понятно, — говорила Донна. — Но с тобой такая штука, Билли, — и этого я вообще не понимаю, — что я не знаю, ради кого или чего ты меня бросишь.
— И я не знаю, — отвечал я ей искренне.
— Ну вот — поэтому я и ухожу от тебя, — говорила Донна.
— Я буду ужасно скучать по тебе, — говорил я. (И это тоже было правдой.)
— Я уже отвыкаю от тебя, Билли, — вот и все, что она отвечала на это. Но до того вечера в Гамбурге я верил, что у нас с Донной все же есть шанс.
Раньше я верил, что и у нас с мамой тоже есть шанс. Я говорю не просто о «шансе» остаться друзьями; я думал когда-то, что ничто не сможет нас разлучить. Когда-то мама волновалась при малейших признаках моего нездоровья — при каждом чихе или покашливании ей мерещилось, что моя жизнь в опасности. Было что-то детское в ее страхе за меня; когда-то мама говорила, что от моих кошмаров ее саму кошмары мучают.
Мама говорила мне, что в детстве у меня случались «лихорадочные сны»; видимо, они продолжились и в подростковом возрасте. Эти видения, чем бы они ни были, казались более реальными, чем просто сны. Хотя если в самых частых из этих видений и была какая-то доля реальности, она ускользала от меня. Однажды ночью — я тогда выздоравливал от скарлатины — мне причудилось, будто Ричард Эбботт рассказывает мне какую-то военную байку. Однако единственное, что мог порассказать о войне Ричард, — это тот случай с газонокосилкой, в результате которого он был освобожден от службы. Это была не история Ричарда; это была история моего отца, или одна из них, и Ричард никак не мог бы рассказать мне ее.
История (или сон) начиналась в Хэмптоне, штат Виргиния, — в Хэмптон-Роудс мой отец-связист взошел на борт транспортного корабля, следовавшего в Италию. Транспортными судами служили пароходы «Либерти». Основной состав 760-й бомбардировочной эскадрильи покинул Виргинию в темный и неспокойный январский день; еще в пределах защищенной гавани солдаты получили свой первый морской обед — как мне было сказано (или приснилось), свиные котлеты. Когда корабли вышли в открытое море, их встретил зимний атлантический шторм. Солдаты заняли носовой и кормовой трюмы; они повесили свои каски рядом с койками, и вскоре им нашлось применение, когда у солдат началась морская болезнь. Но сержанту качка была не страшна. Мама рассказывала, что он вырос на мысе Кейп-Код; мальчиком он уже ходил в море, и морская болезнь его не брала.
В результате мой отец-связист нес дежурство — опорожнял каски страдающих сослуживцев. В средней части корабля, на уровне палубы — так, что из трюмов с койками, находившихся ниже, нужно было каждый раз карабкаться наверх, — находился огромный гальюн. (Даже во сне мне пришлось прервать повествование и спросить, что такое гальюн; человек, которого я принял за Ричарда, но который никак не мог им быть, объяснил мне, что это большая уборная, тянувшаяся по всей длине корабля.)
В очередной раз опустошив каски, отец присел на один из унитазов. Пытаться справить малую нужду стоя не было никакого смысла; корабль мотало и болтало — волей-неволей приходилось садиться. Мой отец устроился на унитазе, схватившись обеими руками за края. Морская вода хлюпала на уровне щиколоток, и его ботинки и штаны тут же промокли. В дальнем конце длинного ряда унитазов сидел еще один солдат, но тот держался не так крепко. Отец заметил, что этот солдат также не страдает морской болезнью; ухватившись за край унитаза одной рукой, он читал книгу. Когда корабль неожиданно сильно накренился, любитель чтения не удержался на месте. Он поскакал по сиденьям унитазов — шлепая задницей по каждому из них — пока не долетел до противоположного конца гальюна и не врезался в моего отца.
— Извини, я никак не мог оторваться! — сказал он. Затем корабль качнуло в другую сторону, и солдат понесся обратно, снова пересчитывая задницей сиденья. Долетев до другого конца, он либо не удержал книгу, либо бросил ее, чтобы вцепиться в унитаз обеими руками. Книга шлепнулась в воду и поплыла прочь.
— Что это ты читал? — крикнул ему связист.
— «Госпожу Бовари»! — ответил солдат, перекрикивая шум бури.
— Могу рассказать, что там дальше, — предложил сержант.
— Пожалуйста, не надо! — ответил книголюб. — Я хочу сам ее прочесть!
Во сне, или в той истории, которую кто-то (не Ричард Эбботт) рассказывал мне, мой отец так и не увидел того солдата до конца плавания. «Через едва видимый Гибралтар, — снилось (или кто-то рассказывал) мне, — корабли проскользнули в Средиземное море».
Однажды ночью, где-то у берегов Сицилии, солдат в трюме разбудил треск и грохот снарядов; корабли подверглись воздушной атаке люфтваффе. Потом отец узнал, что соседний пароход был потоплен, и никто не спасся. Солдат, который читал «Госпожу Бовари» во время шторма, не успел сообщить ему свое имя до того, как корабли причалили в Таранто. История продолжалась и заканчивалась, а мой отец так и не встретился с прыгуном по унитазам.
Годы спустя, говорилось во сне (или в рассказе), мой отец «очутился» в Гарварде. Как-то раз отец ехал в бостонском метро; он сел на станции Чарльз-Стрит и ехал обратно на Гарвард-Сквер.
На Кендалл-Сквер в вагон зашел человек и уставился на него. Сержанта «покоробил» интерес незнакомца. «Чувствовалось, что это неестественный интерес — предвещающий что-то дурное или по меньшей мере неприятное». (Именно из-за манеры рассказа этот сон всегда казался мне более реальным, чем другие. В этом сне был рассказ от первого лица — в нем был голос.)
Человек в метро начал пересаживаться с сиденья на сиденье, постепенно приближаясь к моему отцу. Когда он подобрался практически вплотную, а поезд начал замедляться, подходя к станции, незнакомец повернулся к отцу и сказал: «Привет, я Бовари. Помнишь меня?». Затем поезд остановился на Централ-Сквер, любитель чтения сошел, а отец поехал дальше до Гарвард-Сквер.
Мне говорили, что лихорадка при скарлатине проходит в течение недели — обычно за три-пять дней. Я практически уверен, что она уже закончилась, когда я решил спросить Ричарда Эбботта, не он ли рассказал мне эту историю — может, он сидел со мной в начале периода сыпи, или же когда у меня болело горло — то есть за пару дней до сыпи. Во время болезни язык у меня стал клубнично-красным, но когда я впервые заговорил с Ричардом об этом необыкновенно ярком повторяющемся сне, мой язык уже приобрел темно-красный оттенок — ближе к малиновому — и сыпь начала сходить.
— Я такой истории не знаю, Билл, — сказал мне Ричард Эбботт, — впервые ее слышу.
— А-а.
— Мне кажется, она больше похожа на одну из дедушкиных историй, — сказал Ричард.
Но когда я спросил деда, не он ли рассказал мне про «Госпожу Бовари», тот начал мямлить и запинаться. Э-э, ну, нет, он «определенно не рассказывал» мне эту историю, сказал дед. Да, Гарри ее слышал — «не из первых уст, как я припоминаю», — но, конечно же, не мог вспомнить, от кого. «Может, это дядя Боб — да, может, Боб тебе ее рассказал, Билл». Затем дед пощупал мой лоб и пробормотал что-то насчет того, что лихорадка, похоже, прошла. Заглянув мне в рот, он объявил:
— Язык все еще выглядит жутковато, хотя сыпь вроде бы потихоньку исчезает.
— Для начала, эта история слишком уж реальна для сна, — сказал я дедушке Гарри.
— Э-э, ну — раз уж тебе удается воображать всякое, а я думаю, у тебя это хорошо получается, Билл, я полагаю, что и некоторые сны могут казаться очень реалистичными, — промямлил дед.
— Я спрошу дядю Боба, — сказал я.
Дядя Боб вечно засовывал мне в карманы — а порой в ботинки или под подушку — мячики для сквоша. Такая у нас была игра: когда я находил мячик, то возвращал его Бобу. «Ой, а я повсюду искал этот мячик, Билли! — говорил Боб. — Как хорошо, что ты его нашел».
— «Госпожа Бовари» — это о чем? — спросил я дядю Боба. Он пришел меня проведать, и я вручил ему мячик для сквоша, который нашел в стакане с зубными щетками — в нашей общей с дедушкой Гарри ванной комнате.
Бабушка Виктория «скорее умерла бы», чем согласилась делить с ним ванную, сказал мне Гарри, но мне нравилось, что у нас с дедушкой одна ванная на двоих.