«Твой отец считал, что его карьера в вооруженных силах сложится лучше, если он запишется добровольцем, и так он и поступил в январе 1943 года», — рассказывала мама. («Карьера в вооруженных силах» тоже была явно не из ее словаря; здесь так и торчали уши парня из Гарварда.)
Отец отправился автобусом в Форт-Девенс, штат Массачусетс, — место начала своей службы — в марте сорок третьего. В то время воздушные силы входили в состав армии; он получил специальность техника-криптографа. Для начальной подготовки воздушные силы выбрали Атлантик-Сити и окружающие его песчаные дюны. Мой отец и его товарищи по призыву были расквартированы в роскошных отелях и привели их в весьма плачевное состояние. Дед рассказывал: «Никто не спрашивал у них удостоверения в барах. По выходным город наводняли девушки — в основном госслужащие из Вашингтона. Я думаю, у них там была веселая жизнь — хотя в окружающих дюнах и палили из всевозможного оружия».
Мама рассказывала, что приезжала к отцу в Атлантик-Сити «разок-другой». (Когда они еще не были женаты, а мне было около года?)
Должно быть, на свою «свадьбу» в Атлантик-Сити в апреле сорок третьего мать поехала в сопровождении деда; получается, что вскоре после этого моего отца отправили в школу шифровальщиков ВВС в Паулинг, штат Нью-Йорк, где он научился работать с полосковыми шифрами и кодовыми книгами. В конце лета сорок третьего отца перевели в лагерь Чанат-Филд в Рантуле, штат Иллинойс. «В Иллинойсе он изучил криптографию от корки до корки», — сообщила мама. Значит, спустя семнадцать месяцев после моего рождения они еще общались. (Выражение «от корки до корки» мама тоже употребляла нечасто.)
«В Чанат-Филд твой папа познакомился с главным военным шифровальным аппаратом — по сути, это был телетайп, совмещенный с набором шифровальных дисков», — рассказывал дед. С тем же успехом он мог бы объяснять мне все это на латыни; впрочем, возможно, даже отсутствующему отцу не удалось бы растолковать мне, как работает шифровальная машина.
Дед ни разу не произнес прозвище «связист» или «сержант» с презрением, и с удовольствием пересказывал мне военные приключения моего отца. Должно быть, именно участие в постановках любительского театра Ферст-Систер помогло деду развить способность к запоминанию столь мелких подробностей; он мог пересказать в точности все, что происходило с моим отцом, — и не могу сказать, чтобы работа военного связиста, шифрование и расшифровывание секретных донесений, была такой уж неинтересной темой.
Штаб-квартира 15-й воздушной армии США размещалась в Италии, в городе Бари. 760-я эскадрилья бомбардировщиков, куда зачислили моего отца, расположилась на военно-воздушной базе Спинаццола — к югу от города, среди фермерских полей.
После высадки союзников в Италии 15-я воздушная армия участвовала в бомбардировках южной Германии, Австрии и Балканского полуострова. С ноября сорок третьего и до весны сорок пятого в этих боях погибло больше тысячи тяжелых бомбардировщиков Б-24. Но шифровальщики не поднимались в воздух. Мой отец почти не выходил из шифровальной комнаты на базе Спинаццола; последние два года войны он провел в обществе своих кодовых книг и непостижимого шифровального устройства.
Пока бомбардировщики атаковали промышленные комплексы нацистов в Австрии и нефтяные месторождения в Румынии, боевые вылазки моего отца ограничивались городом Бари — в основном он ездил туда, чтобы продать свои сигареты на черном рынке. (Сержант Уильям Фрэнсис Дин никогда не курил, заверила меня мать, но продал в Бари достаточно сигарет, чтобы по возвращении в Бостон купить на вырученные деньги автомобиль — двухдверный «шевроле» 1940 года выпуска.)
Демобилизовался отец сравнительно быстро. Весну сорок пятого он провел в Неаполе и описывал этот город как «оживленный, чарующий и затопленный пивом до крыш». (Описывал кому? Если они с мамой развелись, когда мне еще не было двух, — каким образом, кстати, развелись? — то почему он продолжал ей писать, когда мне уже исполнилось три?)
Может быть, на самом деле он писал деду; ведь именно дедушка рассказал мне, как отец сел на корабль в Неаполе. После короткого пребывания в Тринидаде военно-транспортный самолет С-47 переправил его в Бразилию, в Натал, где, по словам отца, был «очень хороший кофе». Из Бразилии он добрался до Майами на другом С-47 — его отец охарактеризовал как «развалину». Военный поезд, идущий на север, доставил солдат до пунктов демобилизации; в итоге мой отец снова оказался в Форт-Девенс, штат Массачусетс.
На дворе стоял октябрь 1945 года, и вернуться в Гарвард на тот же курс отец уже не успевал; он купил «шеви» на деньги, вырученные на черном рынке, и устроился на временную работу в отдел игрушек «Джордан Марш» — крупнейшего универмага в Бостоне. Осенью сорок шестого он вернулся в Гарвард, выбрав основной специальностью романистику — как объяснил мне дед, это означает языки и литературу Франции, Испании, Италии и Португалии. («Ну, может, какая-то страна в этом списке и лишняя», — сказал дедушка.)
«Твой отец был спецом по иностранным языкам», — говорила мама, — значит, наверное, и в криптографии он был спецом? Но почему маму или деда вообще заботило, что изучал в Гарварде мой сбежавший отец? Как им стали известны эти подробности? Откуда?
У нас было фото отца — многие годы я знал его только по этой фотографии. На снимке запечатлен очень молодой и очень худой парень (фото сделано в конце весны или начале лета 1945-го). Он ест мороженое на борту военного транспортного судна; его сфотографировали где-то между побережьем южной Италии и Карибами, перед высадкой в Тринидаде.
Вероятно, мое детское воображение тогда почти без остатка захватило изображение черной пантеры на летной куртке отца; этот свирепый зверь служил символом 760-й эскадрильи. (Шифрованием занималась исключительно наземная команда — но шифровальщикам все равно выдавали летные куртки.)
Меня преследовала навязчивая идея, будто во мне самом есть что-то от героя войны, хотя подробности военных подвигов отца звучали не очень-то героически — даже для ушей ребенка. Но дед, которого страшно интересовало все, что касалось Второй мировой, всегда говорил мне: «Я вижу в тебе задатки героя!».
Бабушка едва ли могла найти доброе слово для Уильяма Фрэнсиса Дина, а мама неизменно начинала (и по большей части заканчивала) его характеристику словами «очень красивый» и «отваги выше крыши».
Нет, не совсем так. Когда я спросил, почему они расстались, мама объяснила, что застала отца, когда он целовался с кем-то другим. «Я увидела, как он кое с кем целуется», — только и сказала она, так бесстрастно, как будто суфлировала актеру, забывшему слова. Мне оставалось лишь заключить, что она увидела этот поцелуй, когда носила меня — может, даже когда я уже родился, — и успела разглядеть достаточно, чтобы понять, что поцелуй отнюдь не дружеский.
«Видать, они целовались по-французски, это когда тебе язык суют в рот», — как-то раз доверительно сообщила мне бесцеремонная двоюродная сестра — дочь той самой чванливой тети, о которой я уже не раз упоминал. Но с кем целовался мой отец? Не с одной ли из тех вашингтонских госслужащих, что стекались по выходным в Атлантик-Сити? — гадал я. (Иначе зачем дедушка вообще мне о них рассказывал?)
Вот и все, что я знал об отце; прямо скажем, не много. Однако и этого с лихвой хватило, чтобы я начал относиться к себе с подозрением — и даже с неприязнью, — поскольку приобрел склонность приписывать все свои недостатки наследию моего биологического отца. Я винил его в каждой своей дурной привычке, в каждом грязном секрете; короче говоря, я был уверен, что все мои демоны перешли мне по наследству от него. Все черты, к которым я относился с недоверием или страхом, конечно же, достались мне от сержанта Дина.
И впрямь, разве мама не обещала, что я стану красивым? Что это было, как не проклятие? Что до отваги — то разве я не вообразил (это в тринадцать-то лет), что могу стать писателем? Разве не представлял, как занимаюсь сексом с мисс Фрост?
Поверьте, я не хотел быть отпрыском своего сбежавшего папаши, порождением его набора генов — я не собирался заделывать детей юным девушкам, а потом бросать их. Ведь таков был modus operandi сержанта Дина, разве нет? И имя его я тоже не хотел носить. Я ненавидел свое имя: Уильям Фрэнсис Дин-младший, сын связиста, без пяти минут незаконнорожденный! Если и был когда-либо на свете ребенок, который мечтал бы об отчиме, который бы жаждал, чтобы его мать завела хотя бы постоянного ухажера, то это был я.
И тут мы приходим к тому, с чего я когда-то полагал начать эту главу: я мог бы начать ее с Ричарда Эбботта. Мой будущий отчим предопределил ход моей жизни; ведь, не влюбись моя мать в Ричарда, я мог бы никогда и не встретить мисс Фрост.
До того, как Ричард Эбботт присоединился к «Актерам Ферст-Систер», наш любительский театр испытывал, выражаясь словами моей заносчивой тети, «дефицит исполнителей ведущих мужских ролей»; у нас не было ни устрашающих негодяев, ни юных героев, способных повергнуть в обморок женскую часть зала от девочек до старушек. Ричард был не просто красавец-мужчина — он был живым воплощением этого клише. Вдобавок Ричард был худым. Таким худым, что страшно напоминал мне моего отца-связиста на том единственном фото, неизменно стройного и вечно лизавшего мороженое где-то между южной Италией и Карибами. (Разумеется, я задумывался о том, осознает ли мама это сходство.)
До того, как Ричард Эбботт стал одним из «Актеров Ферст-Систер», все мужские персонажи в нашем театре либо бестолково мямлили, уставившись в пол и изредка бросая вороватые взгляды по сторонам, либо (что не менее предсказуемо) громко и фальшиво выкрикивали свои реплики и строили глазки трепетным почтенным попечительницам.
Заметным исключением по части таланта — ибо он был талантливым актером, хоть и не уровня Ричарда Эбботта, — был мой дед, любитель военной истории Гарольд Маршалл, которого все (кроме моей бабушки) звали Гарри. Он был крупнейшим работодателем во всем Ферст-Систер; на Гарри Маршалла работало больше народу, чем в академии Фейворит-Ривер, хотя школа, без сомнения, твердо держала второе место.
Дедушка Гарри был владельцем городской лесопилки и лесного склада. Его партнер — хмурый норвежец, с которым вам скоро предстоит познакомиться, — исполнял обязанности лесничего. Норвежец присматривал за вырубкой леса, но лесопилкой и складом управлял сам Гарри. На всех чеках также стояла подпись деда, и на зеленых грузовиках, перевозивших бревна и пиломатериалы, было маленькими желтыми буквами написано «МАРШАЛЛ».
Учитывая, что Гарри был далеко не последним человеком в нашем городке, может показаться странным, что театр Ферст-Систер неизменно занимал его в женских ролях. Деду великолепно удавалось перевоплощение в женщину; на нашей маленькой сцене он исполнял множество (а кто-то скажет, что и большинство) женских ролей. Вообще я лучше помню деда в образе женщины, чем мужчины. В своих женских воплощениях он был более энергичным и вдохновенным, чем я когда-либо видел его в унылой повседневной роли управляющего лесопилки и торговца лесом.
Увы, его талант служил источником семейных разногласий — ведь единственной соперницей дедушки в борьбе за самые стоящие роли была его старшая дочь Мюриэл — мамина замужняя сестра, моя уже неоднократно упомянутая тетя.
тетя Мюриэл была всего на два года старше моей матери; однако она всегда была на шаг впереди младшей сестры и сделала все как положено — а по ее собственному мнению, и вовсе безупречно. Она якобы «изучила мировую литературу» в колледже Уэллсли и вышла замуж за моего чудесного дядю Боба — ее «первого и единственного возлюбленного», как его называла сама тетя Мюриэл. Я, по крайней мере, считал дядю Боба чудесным, ко мне-то он всегда относился чудесно. Но, как я узнал позднее, Боб выпивал, и его пьянство было для тети Мюриэл тяжелой и постыдной ношей. Моя бабушка, от которой тетя унаследовала властный характер, не раз замечала, что поведение Боба «ниже» Мюриэл — что бы это ни значило.
При всем бабушкином снобизме речь ее так и кишела поговорками и штампами — и, несмотря на свое драгоценное образование, тетя Мюриэл унаследовала (или просто скопировала) суконную манеру речи своей матери.
Мне думается, что Мюриэл так нуждалась в театре, потому что ей страшно хотелось найти необычные слова, подходящие к ее выспренним интонациям. Мюриэл была красивая стройная брюнетка с бюстом оперной певицы и звучным голосом — но голова у нее была совершенно пустая. Как и бабушка, тетя Мюриэл умудрялась звучать заносчиво и неодобрительно, не произнося при этом ничего заслуживающего внимания; и потому я считал бабушку и тетю напыщенными занудами.
Что до тети Мюриэл, то ее безупречная дикция придавала ей убедительности; она была идеальным попугаем, но произносила свои реплики заученно и механически, вызывая ровно столько сочувствия, сколько предусматривал характер ее персонажа. Речь ее звучала пафосно, но собственного «характера» тете недоставало: она была хроническим нытиком.
Бабушка же получила консервативное воспитание, да и возраст ее не способствовал гибкости мышления; в результате она считала театр порочным по своей сути — или, скажем мягче, безнравственным — и полагала, что женщинам ни в коем случае не следует участвовать в представлениях. Виктория Уинтроп (так звали бабушку в девичестве) придерживалась мнения, что все женские роли в любой пьесе должны исполнять мальчики и мужчины; признаваясь, что ее смущают многочисленные сценические триумфы деда (в женских ролях), она была при этом уверена, что именно так и следует ставить пьесы — исключительно с актерами-мужчинами.
Мою бабушку — я звал ее бабушка Виктория — раздражало, когда тетя Мюриэл впадала в отчаяние (и не на один день), если дедушка Гарри опережал ее в борьбе за удачную роль. Напротив, Гарри всегда достойно принимал поражение, если желанная роль доставалась его дочери. «Должно быть, тут понадобилась хорошенькая девушка, Мюриэл, — в этом смысле я тебе уступаю без разговоров».
Я не разделял его уверенности. Дед был некрупного сложения, с красивым лицом; он двигался легко и грациозно, и ему без труда удавался как девичий смех, так и трагические рыдания. Он был убедителен и в роли коварной женщины, и в роли безнравственной, а уж поцелуи, которыми он награждал всевозможных неудачно подобранных партнеров по сцене, были куда убедительнее, чем те, что получались у тети Мюриэл. Мюриэл терпеть не могла целоваться на сцене, хотя дядя Боб не имел ничего против. Бобу, по-видимому, нравилось наблюдать, как его жена и тесть раздают поцелуи на сцене — и здесь ему повезло, поскольку в нашем театре эти двое играли большинство ведущих женских ролей.
С возрастом я стал больше ценить дядю Боба, которому, «по-видимому, нравились» многие люди и вещи; я ощущал его искреннее сочувствие, хотя он ни разу не высказал его вслух. Я думаю, Боб понимал, откуда взялось такое поведение женской части семейства; женщины из рода Уинтропов издавна привыкли (или это было у них в генах?) смотреть на простых смертных свысока. Боб жалел меня, поскольку знал, что бабушка Виктория и тетя Мюриэл (и даже моя мать) внимательно наблюдают за мной, высматривая предательские признаки того, чего боялись они все и я сам, — того, что я окажусь сыном моего безалаберного отца. Меня судили по генам человека, которого я даже не знал, а дядя Боб — вероятно, потому, что он выпивал и считался «ниже» Мюриэл, — хорошо знал, что такое осуждение со стороны женщин из рода Уинтропов.
Дядя Боб заведовал в академии Фейворит-Ривер приемом учеников; не его вина, что школьные критерии приема были несколько размытыми. И однако его осуждали; женская половина семейства считала его «чересчур снисходительным» — я же видел в этом еще одну причину для восхищения
Хотя я помню, что слышал об алкоголизме Боба от самых разных людей, сам я никогда не видел его пьяным — за исключением разве что одного запоминающегося случая. По правде сказать, все годы, пока я рос в Ферст-Систер, я был уверен, что масштабы его проблем с выпивкой сильно преувеличены; женщины из рода Уинтропов были известны категоричностью своих суждений в области морали. Склонность к праведному гневу была фамильной чертой Уинтропов.