Летом шестьдесят первого, когда я путешествовал с Томом, в разговоре каким-то образом всплыло, что Боб — мой дядя. (Знаю, я еще не рассказывал вам про Тома. Вам придется меня простить; мне нелегко говорить о нем.) Это лето должно было стать очень важным для нас обоих: мы закончили школу, и впереди был первый год колледжа; наши с Томом семьи освободили нас от обычной летней работы, чтобы мы могли попутешествовать. Видимо, они предполагали, что нам хватит этого лета, чтобы покончить с сомнительными «поисками себя», однако, вопреки ожиданиям, ни Том, ни я не считали это лето таким уж важным.
Во-первых, у нас не было денег, и абсолютно незнакомая Европа пугала нас; во-вторых, мы уже «нашли» себя, и невозможно было примириться с тем, кто мы есть, — по крайней мере, объявить об этом вслух. Да, мы оба открыли в себе грани столь же незнакомые (и столь же пугающие), как и та небольшая часть Европы, которую нам с грехом пополам все же удалось увидеть.
Даже и не вспомню, с чего мы вдруг заговорили о дяде Бобе; Том и раньше знал, что я в родстве со стариной Бобом Заходи-кто-хошь, как он сам его прозвал.
— Ну, он мне не кровная родня, — начал объяснять я. (Независимо от уровня алкоголя в крови дяди Боба, ни капли уинтроповской крови там точно не было.)
— Вы вообще не похожи! — воскликнул Том. — Боб такой славный, такой простецкий.
По правде сказать, мы с Томом часто ссорились тем летом. Мы поплыли на одной из трансатлантических «Королев» (по ученическим билетам) из Нью-Йорка в Саутгемптон; затем пересекли пролив, сошли на берег в Остенде, и первым европейским городом, где мы заночевали, оказался средневековый Брюгге. (Красивый город, но девушка, работавшая в пансионе, где мы остановились, интересовала меня куда больше, чем колокольня на рыночной площади.)
— Полагаю, ты как раз собирался спросить, нет ли у нее подружки для меня, — сказал Том.
— Мы просто гуляли по городу и болтали, — ответил я. — Мы и не целовались-то почти.
— Ах, всего-то? — сказал Том; и когда потом он заметил, какой славный и простецкий мой дядя Боб, я понял его так, что меня он славным не считает.
— Я просто хотел сказать, что ты непростой человек, Билл, — пояснил Том. — Ты же не такой покладистый, как старина Боб, правда?
— Поверить не могу, что тебя так взбесила та девчонка в Брюгге, — сказал я ему.
— Видел бы ты себя, когда пялился на ее сиськи — и было бы на что посмотреть! Знаешь, Билл, девчонки чувствуют, когда на них пялишься, — ответил он.
Но я был, в общем-то, равнодушен к девушке из Брюгге. Просто ее маленькая грудь напомнила мне, как вздымалась и опадала удивительно девичья грудь мисс Фрост — а мои чувства к мисс Фрост еще не угасли.
Ох уж эти ветры перемен; в маленькие городки на севере Новой Англии они врываются не иначе как ураганом. Первое же прослушивание, после которого Ричард Эбботт вошел в нашу маленькую труппу, сказалось даже на подборе актрис на женские роли, поскольку с самого начала стало ясно, что все роли бравых юношей, порочных (или просто заурядных) мужей и вероломных любовников оказались в распоряжении Ричарда Эбботта; а потому и партнерш следовало найти ему под стать.
Для дедушки Гарри, будущего тестя Ричарда, это был неудачный поворот: дедушка Гарри был как минимум слишком пожилой женщиной, чтобы заводить какие-либо романтические отношения с таким юным красавчиком, как Ричард (и поцелуи на сцене уж точно исключались!).
тете Мюриэл с ее властным голосом, но пустой головой повезло не больше. Ричард Эбботт оказался слишком уж идеальным героем-любовником. При первом же его появлении на собрании актеров тетя Мюриэл затрепетала и принялась нести какую-то психосексуальную чушь; позднее она, полностью выбитая из колеи, утверждала, будто было видно, что моя мама и Ричард «сразу потеряли голову друг от друга». Короче говоря, тетя Мюриэл не могла допустить и мысли о романтической связи с будущим зятем — даже на подмостках. (А мама еще и суфлировала бы им!)
В свои тринадцать лет я едва заметил, как оцепенела тетя Мюриэл при встрече (первой в ее жизни) с настоящим героем-любовником; не заметил я и того, чтобы мама и Ричард Эбботт «сразу потеряли голову друг от друга».
Дедушка Гарри, само обаяние, тепло приветствовал элегантного молодого человека, нового преподавателя академии Фейворит-Ривер.
— Мы всегда рады новым талантам, — доброжелательно обратился он к Ричарду. — Вы, кажется, сказали, что преподаете Шекспира?
— Преподаю и ставлю на сцене, — ответил Ричард деду. — Конечно, в интернате для мальчиков театр имеет свои недостатки — но лучший способ объяснить мальчикам и девочкам Шекспира — поставить его пьесы.
— Дайте угадаю, под недостатками вы имеете в виду, что мальчикам приходится играть женские роли, — лукаво уточнил дедушка Гарри. (Ричард Эбботт, впервые встретившийся с управляющим лесопилки Гарри Маршаллом, никак не мог знать о его сценических успехах.)
— Большинство мальчишек не имеют ни малейшего понятия о том, как ведут себя женщины, — и это ужасно отвлекает от самой пьесы, — ответил Ричард.
— Ага, — сказал дед. — И что же вы собираетесь делать?
— Я подумываю о том, чтобы пригласить на прослушивание преподавательских жен — из тех, кто помоложе, — ответил Ричард Эбботт. — И, может быть, дочерей, из тех, кто постарше.
— Ага, — снова сказал дедушка. — Возможно, и в городе найдется кто-нибудь подходящий, — предположил он; дедушка Гарри всегда мечтал сыграть Регану или Гонерилью, одну из «дрянных дочерей Лира», как он их называл. (Я уж не говорю том, как он бредил ролью леди Макбет!)
— Я не исключаю и открытых прослушиваний, — сказал Ричард Эбботт. — Надеюсь только, что взрослые женщины не напугают мальчиков из интерната.
— Э-э, ну, всякое может случиться, — ответил дедушка Гарри с понимающей улыбкой. Ему не однажды приходилось пугать в роли взрослой женщины; Гарри Маршаллу не нужно было далеко ходить за примером пугающей женщины — ему довольно было взглянуть на жену и старшую дочь. Но мне было тринадцать, и я не замечал, как дедушка старается отхватить себе побольше женских ролей; для меня беседа дедушки Гарри с новым ведущим актером выглядела совершенно естественной и сердечной.
Зато этим осенним пятничным вечером — а распределение ролей всегда проходило по пятницам — я заметил, как актерский талант Ричарда Эбботта и его познания в области театра изменили соотношение сил между нашим режиссером-диктатором и в разной степени одаренным (и не одаренным вовсе) потенциальным актерским составом. Суровому главе «Актеров Ферст-Систер» еще никогда не бросали вызов на поле драматургии; режиссер нашего маленького театра, утверждавший, что «просто актерская игра» не представляет для него интереса, не был новичком в драматургии и к тому же мнил себя большим специалистом по Ибсену, которого превозносил до небес.
Наш доселе неуязвимый режиссер — вышеупомянутый норвежец по имени Нильс Боркман, деловой партнер дедушки Гарри, лесоруб, лесничий и постановщик пьес — был олицетворением скандинавской меланхолии и кладезем дурных предчувствий. Делом Нильса Боркмана — по крайней мере, его повседневной работой — был лес, но страстью его была драматургия.
Неискушенные театралы Ферст-Систер, не приученные к серьезной драме, только усугубляли всепоглощающий пессимизм норвежца. Зрители нашего бескультурного городка ничего не имели против строгой диеты из Агаты Кристи (и даже приветствовали ее, что было совсем уж тошнотворно). Нильс Боркман неприкрыто страдал от нескончаемых адаптаций непритязательной халтуры вроде «Убийства в доме викария»; моя заносчивая тетя Мюриэл много раз играла мисс Марпл, однако жители Ферст-Систер предпочитали видеть в роли проницательной (но такой женственной) сыщицы дедушку Гарри. Он выглядел более естественным в роли разоблачительницы чужих секретов — и притом более женственным, со скидкой на возраст мисс Марпл.
На одной из репетиций Гарри капризно воскликнул — совершенно в духе мисс Марпл:
— Боже мой, но кому могло понадобиться убивать полковника Протеро?
На что бессменный суфлер, моя мама, заметила:
— Папуля, в пьесе вообще нет такой реплики.
— Да я знаю, Мэри, — я просто дурачусь, — ответил дедушка.
Моя мать, Мэри Маршалл — Мэри Дин (которой она оставалась четырнадцать злосчастных лет, пока не вышла за Ричарда Эбботта) — всегда называла деда папулей. Чванливая тетя Мюриэл неизменно звала Гарри «отцом», а бабушка Виктория не менее торжественно величала своего мужа Гарольдом — ни в коем случае не Гарри.
Нильс Боркман ставил «кассовые спектакли», как он насмешливо называл их, так, как будто был обречен смотреть «Смерть на Ниле» или «Опасность дома на окраине» в день своей смерти — так, как будто неизгладимое воспоминание о «Десяти негритятах» ему суждено было унести с собой в могилу.
Агата Кристи была проклятием Боркмана, и нельзя сказать, чтобы норвежец переносил это проклятие стоически — он ненавидел ее и горько на нее жаловался, — но поскольку Агата Кристи и поверхностные современные пьесы собирали полные залы, каждую осень мрачному норвежцу разрешали поставить «что-нибудь серьезное».
«Что-нибудь серьезное, подходящее для времени года, когда умирают листы», — говорил Боркман — по этим словам заметно, что его английский, как правило, был понятным, но не идеальным (и в этом был весь Нильс — как правило, понятный, но не идеальный).
В ту пятницу, когда Ричард Эбботт изменил множество судеб, Нильс объявил, что этой осенью «чем-нибудь серьезным» снова будет его обожаемый Ибсен, и сократил выбор пьесы до трех вариантов.
— Каких трех? — спросил молодой и талантливый Ричард Эбботт.
— Трех проблемных, — пояснил (как ему казалось) Нильс.
— Я так понимаю, вы имеете в виду «Гедду Габлер» и «Кукольный дом», — догадался Ричард. — А третья, наверное, «Дикая утка»?
По тому, как Боркман неожиданно утратил дар речи (что было ему не свойственно), все мы поняли, что «Дикая (и ужасающая всех нас) утка» и впрямь была третьим вариантом угрюмого норвежца.
— В таком случае, — решился прервать красноречивую паузу Ричард Эбботт, — кто из нас, хотя бы теоретически, мог бы сыграть обреченную Хедвиг, это несчастное дитя?
На пятничном собрании не было ни одной четырнадцатилетней девочки — никого подходящего на роль невинной обожательницы уток (и папочки) Хедвиг.
— У нас и раньше были… сложности с ролью Хедвиг, Нильс, — осмелился вставить дедушка Гарри. Боже, и еще какие! У нас были трагикомические четырнадцатилетние девочки, игравшие настолько чудовищно, что, когда Хедвиг стрелялась, зрители ликовали! Были и четырнадцатилетние девочки, настолько милые, наивные и невинные, что, когда они стрелялись, зрители приходили в ярость!
— А ведь есть еще Грегерс, — вставил Ричард Эбботт. — Этот несчастный моралист. Я мог бы сыграть Грегерса, но я буду играть его как надоедливого дурака, самодовольного клоуна, упивающегося жалостью к себе!
Нильс Боркман нередко называл своих собратьев-норвежцев, склонных к самоубийству, «прыгунами во фьорды». Очевидно, изобилие фьордов в Норвегии предоставляло множество возможностей для удобного и непыльного самоубийства. (Нильс, должно быть, заметил отсутствие в штате Вермонт не только фьордов, но и моря — и это привело его в еще большее уныние.) Наш мрачный режиссер так тяжело посмотрел на Ричарда Эбботта, словно хотел, чтобы этот новенький выскочка немедленно пустился на поиски ближайшего фьорда.
— Но Грегерс — идеалист, — начал Боркман.
— Если «Дикая утка» — это трагедия, то Грегерс — клоун и болван, а Ялмар — всего лишь жалкий ревнивец, которому не дает покоя, с кем жена была до него, — продолжил Ричард. — С другой стороны, если ставить «Дикую утку» как комедию, то клоуны и болваны там вообще все. Но как может быть комедией пьеса, где ребенок погибает из-за ханжества взрослых? Тут нужна кристально чистая, наивная четырнадцатилетняя Хедвиг, такая, чтобы сердце на части рвалось; и не только на роль Грегерса, но и на Ялмара, Гину и даже фру Сербю, и старика Экдала, и негодяя Верле — нужны блестящие актеры! И даже тогда пьеса будет испорчена — это не самая простая пьеса Ибсена для любителей.
— Испорчена! — вскричал Нильс Боркман, как будто ему (и его дикой утке) выстрелили прямо в сердце.
— В последней постановке я играл фру Сербю, — сообщил дед Ричарду. — Когда я был помоложе, мне, разумеется, доверяли Гину — хотя всего разок или два.
— Я подумывал взять на роль Хедвиг юную Лору Гордон, — сказал Нильс. Лора была младшей дочкой Гордонов. Джим Гордон преподавал в академии Фейворит-Ривер; раньше он и его жена Эллен тоже играли в нашем театре, а обе их старшие дочери уже застрелились в роли бедняжки Хедвиг.
— Извини меня, Нильс, — вмешалась тетя Мюриэл, — но у Лоры Гордон весьма заметная грудь.
Я смекнул, что не я один обращаю внимание на удивительные превращения четырнадцатилетних девочек; Лора была едва ли на год старше меня, но грудь у нее явно была великовата для наивной и невинной Хедвиг.
Нильс Боркман вздохнул; затем (с почти самоубийственным смирением) он снова обратился к Ричарду:
— И какую же из пьес Ибсена юный мистер Эбботт считает более легкой для нас, смертных простых любителей? — конечно, он хотел сказать «простых смертных».
— Э-э… — начал дедушка Гарри и тут же оборвал себя. Происходящее ему явно нравилось. Он питал глубокое уважение и привязанность к Нильсу Боркману как к деловому партнеру, но все — без исключения — участники наших представлений, от самых преданных до случайно заглянувших, знали, что как режиссер Нильс абсолютный тиран. (И Генрик Ибсен, и одержимость Боркмана «серьезной драмой» уже осточертели нам едва ли не больше, чем Агата Кристи.)
— Ну… — начал Ричард Эбботт и остановился, размышляя. — Если это обязательно должен быть Ибсен — а мы, в конце концов, всего лишь любители, то надо ставить либо «Гедду Габлер», либо «Кукольный дом». В первой пьесе вообще нет детей, а во второй не так уж важно, кто их сыграет. Конечно, обе пьесы нуждаются в очень сильной и сложной женщине — и, как обычно, слабых или отталкивающих, или и то и другое, мужчинах.
— Слабых или отталкивающих — или и то и другое? — переспросил Нильс Боркман, не веря своим ушам.
— Йорган, муж Гедды, человек бесхарактерный и заурядный — кошмарное сочетание, но очень распространенное среди мужчин, — продолжил Ричард Эбботт. — Эйлерт Левборг — безвольный слюнтяй, а асессор Бракк — как и его имя — попросту отвратителен. Разве Гедда стреляется не из-за перспективы будущего с мужем-неудачником и гнусным Бракком?
— А что, Нильс, норвежцы всегда стреляются? — игриво спросил мой дед. Гарри знал, за какие ниточки дергать Боркмана; однако на этот раз Нильс устоял перед искушением и не стал рассказывать про прыжки во фьорды — он просто проигнорировал старого друга и партнера. (Дедушка Гарри неоднократно исполнял роль Гедды; играл он и Нору в «Кукольном доме» — но теперь по возрасту уже не подходил ни на одну из этих ролей.)
— А какие же… слабости и другие неприятные черты обнаруживают мужские персонажи в «Кукольном доме» — если мне позволено будет спросить юного мистера Эбботта? — выдавил Боркман, нервно потирая руки.
— Ибсен вообще недолюбливает мужей, — начал Ричард Эбботт; в этот раз ему не нужно было останавливаться, чтобы подумать, — он вещал со всей уверенностью юнца, получившего современное образование. — Торвальд Хельмер, муж Норы, в общем-то, похож на мужа Гедды. Он зауряден и скучен — Нора задыхается в этом браке. Крогстад — уязвленный и испорченный человек; в нем есть некоторое спасительное достоинство, но и в его случае на ум приходит слово слабость.
— А доктор Ранк? — осведомился Боркман.
— Доктор Ранк не особенно важен. Нам нужна Нора или Гедда, — ответил Ричард Эбботт. — В случае Гедды — женщина, которая так ценит свою свободу, что готова покончить с собой, чтобы не лишиться ее; ее самоубийство — не слабость, а демонстрация ее сексуальной силы.