В одном лице (ЛП) - Джон Ирвинг 8 стр.


Вероятно, эта читальня, куда лишь изредка заглядывал случайный преподаватель, нравилась мне потому, что там никогда не было других учеников — а значит, ни хулиганов, ни лишних влюбленностей. Мне повезло, что я жил вместе с мамой и Ричардом и у меня была собственная комната. Все ученики, жившие в академии, делили комнаты с соседями. Не могу даже представить, какие оскорбления (или другие, менее прямые формы насилия) пришлось бы мне переносить от соседа по комнате. И что бы я тогда делал с мамиными каталогами? (Сама мысль о невозможности мастурбации была оскорбительна — да вы только представьте себе такое!)

Осенью 1959-го мне было семнадцать лет, и у меня не было никаких причин возвращаться в городскую библиотеку Ферст-Систер — точнее, ни одной причины, которую я осмелился бы высказать вслух. Я нашел убежище, где мог делать домашние задания; комната с ежегодниками в библиотеке академии отлично годилась для того, чтобы писать — или просто предаваться мечтам. Но, должно быть, я все равно тосковал по мисс Фрост. На сцене я тоже слишком редко ее видел, ведь теперь я пропускал репетиции театра Ферст-Систер и видел ее только на самих представлениях; а их можно было по пальцам сосчитать, как сказала бы моя бабушка.

Я мог бы поговорить с дедушкой Гарри; он понял бы меня. Я мог бы рассказать ему, как скучаю по мисс Фрост, о моей влюбленности в нее и в старших парней — даже о самой первой неуместной влюбленности в моего отчима, Ричарда Эбботта. Но я не стал обсуждать все это с дедушкой Гарри — тогда не стал.

Был ли Гарри Маршалл настоящим трансвеститом? Или же дедушка Гарри просто иногда переодевался в женскую одежду? Сказали бы сегодня, что дедушка был латентным геем и вел себя как женщина, когда это позволяли обстоятельства? Честно говоря, не знаю. Если уж мое поколение было затравленным, то поколению дедушки, был ли он гомосексуалом или нет, и подавно приходилось держаться тише воды, ниже травы.

Итак, мне казалось, что средства от тоски по мисс Фрост мне не найти — если только я не придумаю причину с ней увидеться. (Раз уж я, в конце концов, собирался стать писателем, то должен был без труда выдумать достоверный повод, чтобы снова зачастить в городскую библиотеку.) И вот я остановился на такой легенде: якобы я могу писать только в городской библиотеке, где мне не будут то и дело мешать друзья из академии. Может, мисс Фрост не в курсе, что друзей у меня немного, а те, что есть, такие же робкие, как я сам, и не осмелились бы кому-либо помешать.

Поскольку я сказал мисс Фрост, что хочу стать писателем, она, наверное, поверит в то, что я хочу сделать свои первые шаги именно в городской библиотеке Ферст-Систер. Я знал, что по вечерам там можно встретить разве что горстку пенсионеров; может, еще пару мрачных старшеклассниц, обреченных продолжать свое образование в Эзра-Фоллс. Некому будет мешать мне в пустынной городской библиотеке (и уж детей там точно не будет).

Я боялся, что мисс Фрост не узнает меня. Я уже начал бриться и воображал, что во мне что-то изменилось, — сам я казался себе ужасно взрослым. Я предполагал, что мисс Фрост знает о моей новой фамилии и что она, вероятно, видела меня хотя бы иногда за кулисами или в зрительном зале маленького театра Ферст-Систер. Она определенно знала, что я сын суфлерши — я был тем самым мальчиком.

Тем вечером, когда я объявился в городской библиотеке — не взять книгу и не посидеть за чтением, а заняться работой над собственной книгой, — мисс Фрост посмотрела на меня необыкновенно долгим взглядом. Я решил, что она не может меня вспомнить, и сердце мое разрывалось, но она помнила куда больше, чем я себе представлял.

— Подожди, не подсказывай — ты Уильям Эбботт, — неожиданно сказала мисс Фрост. — Видимо, ты хочешь прочесть «Большие надежды» в рекордный третий раз.

Я признался ей, что пришел не затем, чтобы читать. Я сказал мисс Фрост, что хочу спрятаться от друзей — чтобы писать.

— Ты пришел сюда, в библиотеку, чтобы писать, — повторила она. Я вспомнил, что у мисс Фрост есть привычка повторять сказанное собеседником. Бабушка Виктория как-то предположила, что мисс Фрост нравится повторять чужие слова, потому что так можно хоть немного растянуть беседу. (А тетя Мюриэл заявила, что никому не нравится разговаривать с мисс Фрост.)

— Да, — сказал я мисс Фрост. — Я хочу писать.

— Но почему здесь? Почему именно в этом месте? — требовательно спросила мисс Фрост.

Я не знал, что ей ответить. Потом слово (а за ним еще одно) просто всплыло у меня в голове, и я так переволновался, что выпалил первое слово и тут же добавил второе.

— Ностальгия, — сказал я. — Наверное, я ностальгирую.

— Ностальгия! — воскликнула мисс Фрост. — Ты ностальгируешь! — повторила она. — Уильям, сколько же тебе лет?

— Семнадцать, — ответил я.

— Семнадцать! — возопила мисс Фрост, словно ее ударили ножом. — Ну, Уильям Дин — прости, то есть Уильям Эбботт, — если ты в семнадцать лет ностальгируешь, может, из тебя и выйдет писатель!

Она была первой, кто сказал мне об этом, — какое-то время никто, кроме нее, не знал, кем я хочу стать, — и я ей поверил. Тогда мисс Фрост казалась мне самым искренним человеком из всех, кого я знал.

Глава 3. Маскарад

Борца с самым красивым телом звали Киттредж. Мощные пластины мышц до странности четко выделялись на его безволосой груди, и в результате он напоминал персонажа комиксов. Тонкая полоска темно-русых, почти черных волос спускалась вниз от пупка, а пенис (как меня ужасает это слово!) загибался к правому бедру или же каким-то странным образом изначально рос с уклоном вправо. Мне некого было спросить, о чем может говорить такой изгиб члена у Киттреджа. В раздевалке спортзала я обычно старался опускать глаза; мой взгляд почти никогда не поднимался выше его сильных волосатых ног.

У Киттреджа густо росла борода, но кожа при этом была идеально гладкой, и обычно он был чисто выбрит. Однако я считал, что наиболее сногсшибательно он выглядит с двух-трехдневной щетиной, из-за которой он казался старше большинства учеников и даже некоторых преподавателей — в том числе мистера Хедли и Ричарда Эбботта. Осенью Киттредж играл в футбол, а весной в лакросс, но лучше всего ему удавалось продемонстрировать свое прекрасное тело в борьбе, которая к тому же отвечала присущей ему жестокости.

Хотя я нечасто видел, чтобы он угрожал кому-то физически, его агрессивность пугала, а сарказм резал как бритва. В академии Киттреджа почитали как атлета, но мне больше запомнилось, как мастерски он умел оскорбить. Киттредж знал, как задеть за живое, и при этом обладал физической силой в подкрепление слов; никто не осмеливался бросить ему вызов. Если кто-либо недолюбливал Киттреджа, то держал свое мнение при себе. Я же одновременно презирал и обожал его. Увы, презрение нимало не ослабляло мою влюбленность в него; влечение к нему было бременем, которое я тащил на себе весь третий год учебы; Киттредж был в выпускном классе, и я думал, что мне остается терпеть эту агонию всего лишь до конца года. Я мечтал о том дне, уже недалеком, когда страсть к нему перестанет терзать меня.

Однако меня ждал удар, и бремя мое лишь стало тяжелее: Киттредж провалил иностранный язык; он остался в школе еще на один год. Нам предстояло параллельно учиться в выпускном классе. К тому времени Киттредж не просто выглядел старше прочих учеников Фейворит-Ривер — он и был старше.

В самом начале этих нескончаемых (для меня) лет нашего совместного заключения я недослышал имя Киттреджа. Мне показалось, что все зовут его Джок — как обычно насмешливо называют тупоголовых здоровяков-спортсменов. Разумеется, я решил, что это его прозвище — у всех, кто был так же крут, как Киттредж, были прозвища. Но выяснилось, что его имя — настоящее имя — Жак.

Оказалось, что все звали его Жаком. Вероятно, ослепленный восторгом, я вообразил, что мои соученики тоже без ума от его красоты — и потому инстинктивно офранцузили кличку Джок, ведь Киттредж был так хорош собой.

Он родился и вырос в Нью-Йорке, где его отец занимался чем-то связанным с международной банковской системой — или, может, международным правом. Мать Киттреджа была француженкой. Ее имя было Жаклин — женская форма имени Жак.

— Моя мать, хотя я не верю, что она мне мать, ужасно высокого мнения о себе, — то и дело повторял Киттредж — как будто сам не был таким же. Мне было любопытно, говорит ли о самомнении Жаклин Киттредж то, что она назвала сына — своего единственного ребенка — в честь себя.

Я видел ее всего однажды — на борцовских состязаниях — и пришел в восхищение от того, с каким вкусом она была одета. Она, несомненно, была красива, хотя, в моих глазах, и не так красива, как ее сын. Привлекательность миссис Киттредж была скорее мужественной — у нее были точеные черты лица и даже такая же выдающаяся челюсть, как у сына. Как мог Киттредж думать, что она не его мать? Они ведь были так похожи.

— Да это тот же Киттредж, только с грудью, — сказала мне Элейн Хедли, как всегда, громко и безапелляционно. — Как она может не быть его матерью? — спросила Элейн. — Разве что она его старшая сестра. Брось, Билли, — если бы они были одного возраста, она сошла бы за его близняшку!

Весь матч мы с Элейн таращились на мать Киттреджа; ее это, похоже, нисколько не беспокоило. Со своим крупным сложением, высокой грудью, идеально сидящей по фигуре одеждой миссис Киттредж, несомненно, привыкла к тому, что на нее смотрят.

— Интересно, удаляет ли она волосы на лице, — сказал я Элейн.

— Зачем бы? — спросила Элейн.

— Легко могу представить ее с усами, — ответил я.

— Ага, но с безволосой грудью, как у него, — ответила Элейн. Вероятно, миссис Киттредж притягивала наши взгляды отчасти потому, что мы видели в ней копию Киттреджа, но она будоражила воображение и сама по себе, и это меня беспокоило. Она была первой женщиной, заставившей меня ощутить, что я слишком молод и неопытен, чтобы понять ее. Помню, как подумал, что, должно быть, страшновато иметь такую мать — даже Киттреджу.

Я знал, что Элейн влюбилась в Киттреджа, поскольку она сама мне об этом рассказала. (Неловко вышло, что нам обоим запомнилась его безволосая грудь.) Той осенью пятьдесят девятого я еще не открыл Элейн правду о собственных влюбленностях; у меня не хватало духу признаться ей, что мне нравятся мисс Фрост и Жак Киттредж. И как я мог рассказать Элейн о моем странном влечении к ее матери? Я до сих пор время от времени мастурбировал на невзрачную и плоскогрудую Марту Хедли — эту высокую ширококостную женщину с большим тонкогубым ртом, чье продолговатое лицо я приставлял в воображении к телам юных моделей в тренировочных лифчиках из маминых каталогов.

Возможно, Элейн стало бы чуть легче, если бы она узнала, что я разделяю ее несчастную любовь к Киттреджу, который поначалу относился к нам обоим с безразличием или едким сарказмом (или одновременно с тем и другим). Однако в последнее время он стал к нам чуть помягче — после того, как Ричард Эбботт дал нам троим роли в шекспировской «Буре». Со стороны Ричарда было мудрым решением самому сыграть Просперо, поскольку в Фейворит-Ривер просто не было ученика, который вытянул бы роль «законного», как указывает Шекспир, герцога миланского и любящего отца Миранды. За двенадцать лет на острове волшебная сила Просперо возросла, и не многие выпускники могли бы показать эту силу на сцене.

Ну ладно — может, у Киттреджа и получилось бы. Ему досталась роль Фердинанда, и тот получился восхитительно сексуальным; Киттредж весьма убедительно изображал любовь к Миранде, причиняя тем самым нескончаемые страдания Элейн Хедли, своей партнерше по сцене.

«Мне, кроме вас, товарища не надо»[1], — говорит Миранда Фердинанду.

А Фердинанд откликается: «Я вас превыше всех сокровищ мира / Люблю, ценю, боготворю».

Как нелегко, наверное, было Элейн слышать эти слова в свой адрес репетицию за репетицией, при том что вне сцены Киттредж неизменно игнорировал (или унижал) ее. Пускай он и стал обращаться с нами «чуть помягче» после начала репетиций «Бури», это не значит, что он не бывал иногда по-прежнему невыносим.

Ричард взял меня на роль Ариэля; в списке действующих лиц Шекспир называет его «духом воздуха».

Нет, невозможно, чтобы Ричард мог предугадать мою только просыпающуюся и пока неясную сексуальную ориентацию. Он объяснил актерам, что Ариэль обладает «полиморфным полом — который зависит скорее от его облачения, чем от физических признаков».

После первой ремарки «Появляется Ариэль» (действие 1, сцена 2) Ариэль говорит Просперо: «Повели, / И Ариэль — весь твой!». Ричард обратил внимание всего состава — и мое в особенности — на то, что здесь используется местоимение мужского рода. (И в той же сцене есть ремарка для Ариэля: «он играет и поет».)

Трагический для меня момент настает, когда Просперо велит Ариэлю: «Ступай и обернись морскою нимфой. / Будь видим мне — и никому другому».

К несчастью, я не мог сделаться невидимым для зрителей. Появление Ариэля «в образе морской нимфы» неизменно вызывало всеобщий хохот — даже когда я репетировал без костюма и грима. Именно из-за этой ремарки Киттредж начал звать меня «Нимфой».

Я помню в точности, как объяснял это Ричард: «Оставить Ариэлю мужской пол проще, чем обрядить еще одного певчего в женское платье». (Но именно в женское платье — по крайней мере, в женский парик — меня и обрядили!)

От ушей Киттреджа не укрылись и другие слова Ричарда: «Возможно, что Шекспир видел переход от Калибана через Просперо к Ариэлю как своего рода эволюцию духа. Калибан — это земля и вода, грубая сила и вероломство. Просперо — это разум и власть человека над природой, совершенный алхимик. Ариэль же, — сказал Ричард, улыбнувшись мне (и эту улыбку Киттредж тоже заметил), — Ариэль — дух огня и воздуха, свободный от земных забот. Быть может, Шекспир понимал, что Ариэль в явно женском образе может отвлечь зрителя от его концепции. Я считаю, что пол Ариэля изменчив».

— Иными словами, на выбор режиссера? — спросил Ричарда Киттредж.

Наш режиссер и преподаватель внимательно посмотрел на Киттреджа, прежде чем ответить.

— Пол ангелов тоже изменчив, — сказал Ричард. — Да, Киттредж, на выбор режиссера.

— Но как должна выглядеть так называемая морская нимфа? — не унимался Киттредж. — Как девчонка, да?

— Вероятно, — сказал Ричард еще осторожнее.

Я пытался вообразить, какой грим и костюм у меня будут в образе невидимой морской нимфы; но даже мне не удалось предвидеть парик из зеленых «водорослей» и малиновые борцовские лосины. (Малиновый и серебристо-серый — «замогильно-серый», как говорил дедушка Гарри — были цветами академии).

— Значит, пол Билли… изменчив, — сказал Киттредж с улыбкой.

— Не Билли, а Ариэля, — поправил Ричард.

Но Киттредж своего уже добился; актерский состав «Бури» запомнил слово «изменчивый». И данное Киттреджем прозвище «Нимфа» пристало ко мне. Мне предстояло учиться в Фейворит-Ривер еще два года, и эти два года я оставался Нимфой.

— Знаешь, Нимфа, как бы тебя ни красил костюм и грим, — доверительно сообщил мне Киттредж, — мама твоя все-таки штучка погорячее.

Я знал, что мама красива, и к семнадцати годам начал замечать, как поглядывают на нее другие ученики (школа-то была только для мальчиков). Но никто другой так прямо не говорил мне о матери; как и всегда при разговоре с Киттреджем, я не нашелся, что ему ответить. Я уверен, что слово «горячий» тогда еще не использовалось в том значении, в котором применил его Киттредж. Однако он явно употребил его именно в этом смысле.

Когда Киттредж заговаривал о собственной матери, что случалось нечасто, он обычно строил теории насчет возможной подмены.

— Может, моя настоящая мать умерла при родах, — говорил Киттредж, — и мой отец нашел какую-нибудь незамужнюю женщину в той же больнице — какую-нибудь несчастную (ее ребенок родился мертвым, но она еще об этом не знала), похожую на мою мать. И меня подменили. Мой отец способен на такое. Я не утверждаю, что эта женщина знает, что она мне не родная мать. Может, она даже считает, что это отец мне не родной! В то время она, наверное, принимала всякие препараты — у нее была депрессия и даже мысли о самоубийстве. Не сомневаюсь, она верит в то, что она моя мать, — просто она не ведет себя как мать. Некоторые ее поступки в принципе противоречат материнству. Я просто хочу сказать, что мой отец никогда не нес ответственности за свое поведение с женщинами — любыми женщинами. Отец просто заключает сделки. Эта женщина, может, и похожа на меня, но она не моя мать — она вообще ничья мать.

Назад Дальше