– Виноват, товарищи! Ошибочка вышла!
– В таком случае, не мешкая, приступим к работе над ошибками. Милейший, мне и моему старшему товарищу между прочим – пенсионеру союзного значения, нужен столик на двоих. Где потише. У нас, к несчастью, аллергия на ресторанную музыку.
– Понимаем. Организуем. Останетесь довольны.
– Меню читать не станем. Доверимся вашему кулинарному вкусу.
– Постараемся оправдать.
– Прекрасно. Тогда веди нас, таинственный незнакомец!
– Милости просим!
– Последнее – излишне. Ибо ассоциации – нездоровы.
– Извините, как? Недопонял?
– Ильфа с Петровым читал?
– Пардон, не доводилось.
– Понятно. «Милости просим» – так именовалась погребальная контора в уездном городе Старгороде. Впрочем, это неважно. Загружаемся, дед Степан…
* * *
Стараниями «начинающего литератора» Грибанова Владимир Николаевич добрался до ДК коммунальщиков лишь в начале девятого.
И – увы и ах! – застал в актовом зале одну только уборщицу.
– А что, встреча с Гилем закончилась?
– Эка ты спохватился, милай! Минут сорок как.
– Черт! Обидно. Вы случайно не знаете, Степан Казимирович сразу домой поехал?
– Присылали за ним казенную машину. Но старик отказался. Не беспокойтесь, говорит, меня молодой человек проводит.
– Что за молодой человек?
– А я почём знаю? Когда все потащились на сцену книжки подписывать, тот, который молодой, тоже пошел. Гиль, как его увидал, ажио затрясся весь.
– В каком смысле «затрясся»?
– Вроде удивился шибко. Вот они потом обоймя и ушли.
– Что ж, спасибо за информацию. А это – вам.
Кудрявцев протянул обалдевшей уборщице купленный по дороге букетик гвоздик, спустился в фойе и добрел до вахты. Где, махнув корочками, экономя время и двушку, попросил воспользоваться телефоном.
Трубку в квартире Гиля сняла домработница.
– Алё! Хто это?
– Добрый вечер. Степана Казимировича можно?
– Нету его.
– Как? Еще не вернулся?
– Сама не знаю, и где его черти носют!
– Вы не могли бы попросить его перезвонить мне по возвращении?
– А чего ж? За попросить денег не берем. Хотя и надо бы.
– Найдется чем записать номер?
– Щас. Погоди… Говори!
Владимир Николаевич продиктовал свой служебный номер.
– А кому перезвонить-то?
– Моя фамилия Кудрявцев.
– А! Так это ты сегодня уже названивал?
– Да-да, я. Так не забудьте, пожалуйста.
– А если этот беспутник тока ночью заявится?
– Ничего страшного. Я дождусь.
– Ладно, Кудрявцев, скажу…
* * *
Старый большевик и в расцвете лет урка продолжали сидеть в отдельном кабинетике, отгороженном от остального ресторанного мирка пыльной портьерой, из-за которой приглушенно доносился гул зала и ненавязчивая покамест живая музыка. Давно отвыкший от обильных возлияний, еще утром переживший визит бригады скорой помощи, Степан Казимирович довольно быстро захмелел, и его стариковский, а потому без костей язык окончательно развязался. То было только на руку Барону, поскольку к радости встречи а-ля Дюма (двадцать лет спустя) у него подмешивалось тревожное ожидание неминуемых в подобных ситуациях вопросов о его собственной персоне. А хвастаться, не говоря уже о том, чтобы гордиться, этой самой персоне было, мягко говоря, нечем.
– …Но я даже рад, Юра, что тетради сгорели вместе с домом.
– Извини, дед Степан, я как-то не готов разделить с тобой такую вот радость.
– Да-да, я не совсем верно выразился. Дом как раз безумно жаль. Но вот дневники…
– И все-таки: что же такого в них было?
– Да много чего, – неопределенно очертил Гиль. Впрочем, тут же, все более и более воодушевляясь, взялся пояснять:
– Понимаешь, на моих глазах рождалась история новой страны. В моем автомобиле вели разговоры колоссального масштаба личности: Ленин, Дзержинский, Троцкий, Коллонтай, Свердлов, Серго… Да если начать всех перечислять!.. Разумеется, в моем присутствии они общались с определенной долей осторожности, но со временем я научился распознавать подтекст, домысливать детали.
И в какой-то момент решил, что все эти вещи необходимо зафиксировать – не для настоящего, но для будущего. И тогда я купил в ближайшем канцелярском магазине сразу несколько толстых ученических тетрадей и засел за воспоминания.
– Да уж, на память ты никогда не жаловался.
– Память – единственный капитал, который я сумел приумножить за свою неприлично долгую жизнь. Вот только слишком поздно понял, что взвалил на себя груз ответственности, что мне не по зубам.
– То есть?
– Поздно пришло осознание, что многие истины и вещи не таковы, какими кажутся поначалу. А еще большее их количество нам, простым смертным, знать не то что ненужно, но даже и вредно.
– Многие знания – многие печали?
– И это тоже. Человек предпочитает пребывать в плену собственных суждений и не стремится увидеть мир таким, каков он есть на самом деле. Считай, своего рода защитная реакция организма на все ужасы и мерзости жизни.
– Но ты ведь писал честно? Все как оно было?
– Старался. По возможности.
– Вот видишь. А для страны, которая жила да в общем-то и продолжает жить повальным враньем и лицемерием, это дорогого стоит.
– Видишь ли, Юра, в нашей жизни правда и ложь столь густо перемешаны, что определять, где, что и как, всякий раз нужно занова?. Тем более что порой правда может служить лжи. А ложь играть роль правды.
– А по мне так, сколь на черное «белое» ни говори, все едино не побледнеет.
– Но ты ведь не станешь отрицать, что в определенные исторические периоды ложь вынужденно становится сутью жизни очень многих людей?
– Не стану.
– А значит, в какой-то степени она, ложь, пускай и не насовсем, временно, но в каком-то смысле становится самоей правдой?
– Брррр…
– Согласен. Потому закругляюсь и резюмирую: правда, Юра, очень сложная штука!
– Да ты, гляжу, за эти годы прям настоящим философом стал!
– Только настоящие философы – они цикуту пьют. А под них рядящиеся – водку.
С этими словами Степан Казимирович взялся за графинчик и споро, не пролив ни капли, раскидал водку по рюмкам. «Помнят рученьки, помнят родимые», – не без гордости подумал он, припомнив фразу никулинского героя из полюбившегося ему нового фильма [43].
– Предлагаю покончить с грустными темами и выпить за тебя, Юра. Ты даже не представляешь, как я рад, что ты жив, что ты нашелся! Успел найтись, пока я не…
– Не надо, не продолжай. Спасибо, дед Степан.
Чокнулись, выпили, зажевали.
– Вообще, странно, что Кудрявцев за столько лет не смог тебя сыскать, – неожиданно выдал вдруг Гиль.
Что называется, само с уст свалилось.
– ЧТО? – поперхнулся услышанным Барон. – Кудрявцев жив?
– Жив, здоров. Прошел войну. Причем, по его словам, практически без единой царапинки!
«Ну, положим, здесь наш чекист малёха лукавит», – с легкой усмешкой подумал Барон, реагируя на последнюю фразу. По крайней мере одна царапина на теле Кудрявцева должна была иметь место. Стопудово. Потому как именно он, тогда еще тринадцатилетний пацан Юрка Алексеев, ее и организовал. Посредством выстрела из Гейкиного вальтера.
– После войны Володя продолжил службу по своей линии в Карелии. А вскоре после избавления от Берии и его приспешников был переведен в Москву, на Лубянку.
– Так ты что? Виделся с ним?
– О чем и толкую! Зимой 1954-го заявился он ко мне, на Покровку. Натурально как снег на голову. Встретились, в глаза друг другу посмотрели, и… вроде как делить более и нечего. Все сметено могучим ураганом.
– Зимой 54-го, говоришь? А поточнее дату не можешь вспомнить?
– Точнее? Сейчас… Представь себе, помню! 23 февраля. Аккурат в праздник. Володя еще взялся меня поздравлять. А я ему: уймись, где я и где та Красная армия?
– Даже так?
Пытаясь отогнать волной накрывшее болезненное воспоминание, теперь уже Барон потянулся за спасительным графинчиком.
– Что ж, давай, дед Степан, в таком случае выпьем и за нашего чекиста-везунчика! Заочно уважим!..
Вот ведь сколь причудливо тусуется колода: именно утром 23 февраля 1954 года Барон впервые попал в Москву, до которой звероподобно добирался из мест, что насмешливо принято именовать не столь отдаленными. Ага, как же! Попробуйте как-нибудь сами, при случае, пропутешествовать десять суток на перекладных, из коих почти трое – в товарных вагонах. Зимой! Вот тогда и поговорим за юмористические смысловые нюансы.
А ведь в тот морозный февральский день, скитаясь по Москве в поисках загадочной Дорогомиловки, Барон, помнится, проходил, в том числе, и по Покровке. Ах, кабы знать тогда, что здесь, в одном из домов, в уютной, жарко натопленной квартире, по иронии судьбы, как раз встретились-сошлись эти двое! Кто знает, может, совсем по-другому сложились бы последующие восемь лет его непутевой жизни. Конечно, что Гиль, что Кудрявцев – люди ему не самые близкие, но ведь и не совсем далекие. Навсегда впаянные роковыми событиями начала сороковых в нелегкую судьбу Юрки Барона.
Но – не случилось. Не пересеклись стежки-дорожки. Совсем чуть-чуть, казалось бы почти встык, но разминулись. А после – именно что позарастали. Те стежки. Горько. Обидно. Ну да, потерявши голову – по волосам не плачут…
– …Между прочим, Володя сызнова объявился. Вот буквально сегодня утром!
– О как? – не переставая удивляться, крякнул Барон.
– Я-то сам пообщаться с ним не смог, временно пребывая в полубессознательном состоянии. Но, со слов Марфы, Кудрявцев обещался нынче приехать в ДК. Странно, что в итоге… Наверное, служба не позволила. Как-никак – цельный генерал!
– Генерал? Однако!
– Жаль, что у него не получилось. Представляешь, как бы мы сейчас, все вместе?..
«Да уж. Как говорится, не приведи Господь!» – мысленно среагировал на подобную перспективу Барон.
Однако вслух обозначил как бы огорчение:
– Да, жаль. Слушай, дед Степан, а про меня, в ту вашу встречу, Кудрявцев тебе ничего не?..
– О чем и толкую! С его-то возможностями! – не распознал истинной подоплеки вопроса Гиль. – Про Оленьку кое-что сумел разузнать, а вот про тебя…
Тут Степан Казимирович осекся, запоздало сообразив, что брякнул лишку.
– ЧТО? Кудрявцев нашел Ольгу?! Старик замялся, ответил нехотя:
– Ну не то чтобы нашел…
– Дед Степан! Не томи! Рассказывай!
– Володя после войны разыскал следы Женьки Самарина. Да ты ведь в курсе, что их дочь в блокаду?..
– Да-да! Я знаю. Дальше!
– Оказалось, в феврале 1942-го Самарин благополучно эвакуировался из Ленинграда и добрался ажио до Перми. Где и обустроился. Причем столь шоколадно, что после войны решил обратно не возвращаться.
– О как?
– Ничего удивительного. При тогдашнем повсеместном кадровом голоде и дефиците мужиков всего за пару-тройку лет Самарин умудрился сделать головокружительную карьеру. Вплоть до начальника местного стройтреста.
– А почему строй? Он ведь до войны в текстильных кладовщиках ходил?
– Женя, сколько я его помню, был из породы «нам татарам – всё едино: хоть в окопе, хошь за прилавком – лишь бы по пояс».
– Положим, за окоп – это явное преувеличение, – мрачно заметил Барон. – Эту белобилетную крысу в окопы – разве что баграми!
– Пожалуй, тут ты прав. Так или иначе, в 1952 году у Кудрявцева нарисовалась оказия в Перми. Он прилетел туда, заявился прямиком в директорский кабинет к Самарину и прижал его к стенке. С вопросами об Ольге.
– И что дядя Женя?
– Поначалу юлил, скакал, как вошь на гребешке. Но Володя к тому времени был чекистом со стажем, дело свое знал крепко. Так что Самарин в итоге, прости за бутырский жаргон, раскололся и дал показания. Причем в письменном виде. Я специально потом попросил Кудрявцева копию сделать. Уж больно… хм… говорящий документик. Вот приедем ко мне… Ты ведь, надеюсь, сегодня ночуешь у меня?
Нет-нет, никаких отказов я не приму! Дам тебе прочесть эту самаринскую цидулю.
Но Барона такое предложение не устроило – его сейчас буквально трясло от нетерпеливого возбуждения.
– Я обязательно прочту. А пока просто, своими словами перескажи?
– Ну хорошо. Попробую максимально, так сказать, близко к тексту.
Гиль ненадолго задумался, вспоминая, и принялся пересказывать выбитую авторитетом, погонами и, что греха таить, кулаками Кудрявцева самаринскую исповедь.
Которую сам автор озаглавил бюрократически казенно: «Объяснительная».