P. S. Хорошо, что на встречу не явился наш чекист. ТА бы еще сложилась промеж нас компашка!»
Степан Казимирович прошаркал на кухню, а я забрал со стола тетрадку и, сгорая от нетерпения, взялся пролистывать заполненные убористым бисерным почерком Ядвиги Станиславовны страницы в поисках конкретной даты – 28 августа 1941 года.
Таковая сыскалась. Хотя и оказалась описана предельно лаконично:
«28 августа. Четверг. Утром заходил Кудрявцев. Вот уж кого меньше всего ожидала увидеть. Он уезжал на фронт, заходил попрощаться. Лепетал извинения, выглядел потерянным и даже жалким. Принес продукты – много. Взяла, не те времена, чтобы вставать в позу оскорбленной гордости и добродетели. Сейчас главное – дети. Странно, но, когда Кудрявцев уходил, практически не испытывала к нему чувства ненависти. Похоже, что и все прочие чувства и эмоции во мне вытесняются одним, всепоглощающим – усталостью. Этого допускать никак нельзя. Война, судя по всему, будет долгой».
Все верно. Все именно так, включая мою собственную жалкость, и было.
Было в то невеселое августовское утро, когда наши войска оставили Таллинн и, погрузившись на корабли и транспорты, взяли курс на Кронштадт, когда до начала Блокады оставалось всего десять дней и когда я в последний раз увиделся с мамой Елены и секундно, мельком, услышал тоненький голосок ее дочурки – очаровательной малышки Оленьки.
Ленинград, август 1941 года
Ядвига Станиславовна открыла дверь и, вздрогнув всем телом, отшатнулась:
– ВЫ?!
– Я, – подтвердил Кудрявцев.
Небритый, осунувшийся, в военно-полевой форме и с закинутым за плечо вещмешком, он разительно отличался от былого щеголя в кожаном летчицком реглане и в идеально сидящем костюме-двойке.
– Здравствуйте, Ядвига Станиславовна. Вы… вы позволите пройти?
– Извольте, – сухо кивнула Кашубская, и в следующий момент откуда-то из глубины квартиры зазвенело:
– Бабуля! А кто тама пришел? Ирка?
– Нет. Занимайся своими куклами, это ко мне… Проходите на кухню, Владимир. Обувь можете не снимать.
Они проследовали на кухню. Ядвига Станиславовна плотно прикрыла дверь и вопросительно уставилась на Кудрявцева.
– Вы не беспокойтесь. Я… буквально на пять минут. Меня внизу машина ждет.
– А с чего вы взяли, что я беспокоюсь? Слушаю вас.
– Понимаете, я… я… физически не мог сделать этого раньше. Меня несколько месяцев не было в городе… Словом… я… я хочу попросить прощения. За… за…
Кудрявцев запнулся, подбирая нужные слова.
– ЗА?..
– За всё, – выдохнул Владимир.
– Нет, – после долгой, почти бесконечной паузы качнула головой Кашубская. – Я не могу вас простить. Извините.
– Я… я понимаю.
– Это все, что вы хотели мне сообщить?
– Есть еще одно… Видите ли, по роду службы я обладаю несколько большей информацией. Так вот: положение на фронтах – архисерьезное. Нет, город мы, разумеется, не сдадим. Об этом и речи быть не может. Но вероятность полного окружения Ленинграда велика.
– Даже так?
– Даже так. Об этом не передавали по радио, но вчера передовые немецкие части были уже в 4–5 км от Колпина. На северном направлении дела обстоят столь же неблестяще. Еще день-другой – и, боюсь, наши оставят Териоки [47]. Словом, счет идет даже не на недели – на дни. Так что я настоятельно рекомендую вам брать детей и уезжать. Как можно скорее, пока еще остается такая возможность.
– Благодарю. За совет и за заботу. Но, к сожалению, ехать нам некуда. И не к кому. К тому же Петербург – мой родной город и родной город моих внуков. А бросать родину в минуту опасности, извините за грубое слово, скотство. Здесь могилы моего мужа, моей дочери.
– Да, всё так. Но… но дети?
– Давайте покончим с этим. О решенном говорить – только путать, – со двора отчетливо донесся всхлип клаксона. – Это, по-видимому, вам сигналят?
– Да. Мне пора.
– На фронт?
– На фронт. Но не сразу.
Кудрявцев снял с плеча вещмешок, развязал и стал поочередно выкладывать на стол продукты.
– Мне тут в дорогу паек выдали: концентраты, сахар, консервы. Одному столько не нужно. Уж не побрезгуйте. Ах да! – Спохватившись, он достал из кармана маленький кулечек: – Здесь немного изюма. Это для девочки.
– Спасибо. Для себя не приняла бы. Но для детей возьму.
– Скажите, а вы случайно не в курсе про… Степана Казимировича?
– Он арестован. Еще в мае.
– Это я знаю. Но, может, есть какие-то новости?
– Если уж и вы, с вашими возможностями, ничего не знаете, я и подавно, – горько усмехнулась Ядвига Станиславовна.
– Да-да. Это я глупость сморозил. Что ж, прощайте. Пойду я.
– Да, ступайте… Нет, подождите!
Кудрявцев застыл в дверях.
– Знаете, Володя… В этом мире и так слишком много ужаса и смертей вокруг. Было и будет. Поэтому, невзирая на стоящее между нами страшное прошлое, храни вас Господь!
И Кашубская перекрестила его.
– Спасибо, – по достоинству оценил всепрощенческий жест Кудрявцев. – И вам того же. А еще… мужества…
Дождавшись, когда в прихожей хлопнет входная дверь, Ядвига Станиславовна устало опустилась на табурет и, обхватив лицо руками, заплакала.
Негромко. Так, чтобы не услышала и не испугалась Оленька.
Ей надо быть сильной. Уставать сейчас никак нельзя…
* * *
– …Вот ровно так же и я, Володя. Устал жить. Мало свою, так еще и несколько чужих жизней прожил. Нехорошо это, грех. Давно гундосую с косой поджидаю, разве что дверь не нараспашку. А она все нейдет, зараза такая.
– Каждому плоду свой срок, Казимирыч. А ты, видать, не поспел еще.
– Сплошь тени вокруг. Тени ушедших. Тени живущих. С какого-то момента смирился я с такой вот кротовой жизнью. Видать, потому и растерялся, когда сегодня Юрка передо мной эдаким бесом из мрака вынырнул.
Кудрявцев положил руку на плечо Гиля, изобразив на суровом лице одобряющую улыбку:
– Не тоскуй, Казимирыч. Я ж сказал: разыщем парня!
Но старик продолжал гнуть самоедческую линию:
– Вот он в записке написал, дескать, стыдно в глаза смотреть. Чудак-человек. Кабы он знал, уж как мне-то стыдно!
– За что?
– За всё! Включая тетради эти проклятущие.
– Брось! При чем здесь тетради? Они всего лишь стали поводом. Не было бы их – сыскались бы письма. А не письма – так разговоры. Не разговоры – так еще что-то.
– Ты и вправду так считаешь?
Кудрявцев заколебался, размышляя: говорить или нет?
Потянулся за сигаретой, закурил и решился:
– Забавно, но так уж оно вышло, что каких-то четыре часа назад я листал твое дело. То самое, архивное.
– Шутишь?
– Отнюдь.
– И как? Поностальгировал? – неловко попытался шутить Гиль.
– И поностальгировал. И кое-какие удивительные открытия для себя сделал.
– Например?
– Например, обнаружил подшитый донос. На тебя, разумеется.
– КТО? – побледнел Гиль.
– Один небезызвестный тебе товарищ. По фамилии Удалов.
– Павел?! – Степан Казимирович от неожиданности утратил на миг дыхание. – Не может быть!
– Отчего же не может? Накатал в мае 1941-го. С обильным цитированием избранных мест из ваших с ним доверительных бесед за жизнь. В курилке ГОНа.
– Но смысл? Удалову с его статусом начальника гаража и персонального водителя Сталина, какой смысл был мараться? Решительно не понимаю! Не хватает моего стариковского умишки это постигнуть!
– Я Павла Иосифовича лично не знал, потому не берусь судить о его мотивации, – пожал плечами Кудрявцев. – Хотя, сугубо в качестве интеллектуального бреда, одну рабочую версийку пожалуй, могу подбросить.
– Сделай такое одолжение.
– Зависть.
– Но к чему?
– К славе твоей.
– Володя! Я тебя умоляю!
– Не надо умолять, сперва дослушай. Ты ведь, Казимирыч, хоть и числился рядовым сотрудником ГОНа, но все равно оставался человеком, «самого Ленина возившим».
– Допустим. И что же?
– Про тебя и в газетах изредка писали, и к пионерам на сборы возили, книжку еще до войны собирались выпустить. А Павел Иосифович, будучи в то же самое время допущен к телу САМОГО, был лишен возможности даже женщине своей о том поведать. Потому как – строжайшая государственная тайна. Представляешь, какие это муки? Осознавать, что ты – «причастный», а окружающие о твоей «причастности» ничего не знают. Ну да, повторюсь, это всего лишь одна из версий.
– Плесни! – покосившись на початый армянский презент, мрачно приказал Гиль.
– Ты же сказал, что стахановскую норму выполнил?
– Перестань глумиться. Мне сейчас не до смеха.
– Извини, – Кудрявцев потянулся за бутылкой. – С тебя тост, ибо моя фантазия истощилась. Разве что воспользоваться универсальным: «За Родину, за Сталина!»
Гиль такого юмора не оценил. Заговорил отрешенно о, похоже, не единожды передуманном:
– Когда Юре было лет пять, он подарил мне свой рисунок. Неумелый такой, корявый. К слову, Оленька – та в мать пошла, она в его лета рисовала гораздо лучше. Так вот: на рисунке Юра изобразил размахивающего шашкой буденновца на коне. Но дело не в рисунке, а в подписи к нему.
– И что за подпись?
– Там было написано: «Бей всех гадов!»
– Смешно.
– Тогда мне тоже так показалось. А вот теперь, с высоты прожитых лет и пережитых событий, думается мне, что в этой наивной детской фразе заложен глубокий философский смысл. В конце концов, согласись, подобный девиз отлично смотрелся бы, к примеру, на рыцарском щите.
– Соглашусь, принимается. И в качестве девиза, и в качестве тоста. В таком случае комбинируем: «За Родину, за Сталина и против всех гадов!» Вздрогнули!
Они чокнулись, выпили.
Закусывать не стали – зажевали нахлынувшими воспоминаниями.
– А ведь я, Казимирыч, по долгу службы, присутствовал при сем, как вычурно выражаются англичане, перформансе.
– Каком перформансе? О чем ты?
– О мероприятии, состоявшемся в ночь на 1 ноября прошлого года. Когда тело Сталина из Мавзолея вынесли и закопали рядышком, по-тихому.
– Ты же знаешь, Володя, я никогда не был ни оголтелым, ни пассивным сталинистом.
– Аналогично. Хотя в последнее время очень многие отчего-то пытаются прицепить на меня именно такой ярлык. Извини, я перебил.
– Тем не менее, как по мне, так негоже это – покойников туда-сюда волочить.
– Полностью согласен. Тем паче что труп, что мумия, что картина или фотография, – это ведь не человек, а лишь изображение. А сам Сталин никуда не растворился, никуда не делся. Неважно, в Мавзолее он лежит, у Кремлевской стены или еще где. Ты ведь, Казимирыч, лучше меня знаешь, что даже и Ленин – он ведь тоже просто человек был. И к нему точно так же предостаточно вопросов имеется. Так ли в конечном итоге всё у нас устроилось, как Ильич хотел, не так ли? В слезах он помирал? В счастье? Или, напротив, в муках совести? Кто теперь может сказать наверняка?
– Никто, – подтвердил Гиль.
– В том-то и беда. У каждого из нас лишь крохотный, индивидуальный кусочек правды: у палачей он один, у жертв другой, у случайно мимо проходивших – третий, у беспристрастных исследователей – четвертый. И едва ли эти кусочки сложатся в единую мозаику. Так и будет существовать в этом мире бесконечное множество правд. Аки, если верить астрономам, миров во Вселенной. Притом что и у всякого астронома, заметь, тоже своя, отличная от сотоварищей по телескопу, правда имеется…
* * *
– Алло! Слушаю!
– Доброй ночи, Аллочка. Надеюсь, я тебя не разбудил?
– И не надейся. Разумеется, разбудил. Или, быть может, ты самонадеянно посчитал, что я всю ночь стану дождаться, когда ты соизволишь объявиться?
– Ради бога, прости. Я тут своих московских друзей, еще по старой журналистской работе, случайно встретил. И они уговорили меня заночевать у них – пополуночничать, юность былую повспоминать. Ты на меня не сердишься?
– Вот еще глупости! Мне абсолютно безразлично, где ты ночуешь и с кем.
– Жаль. Потому что как раз мне очень многое совсем даже небезразлично.
– Да? И что же, например?
– Например, что в данный момент на тебе надето? И надето ли вообще?
– Так за чем же дело стало, товарищ журналист? Приезжай и сам посмотри. Мне теперь все равно долго не уснуть.
– Я бы с радостью, но… мои друзья – они за городом живут. Боюсь, все электрички уже того. Но я клятвенно обязуюсь загладить вину.
– И каким образом?
– Какой у тебя самый любимый ресторан?
– Допустим, «Пекин».
– Тогда завтра, вернее, уже сегодня, ровно в 18:00, жду тебя в «Пекине». Отметим очень важную для меня дату.
– Это какую?
– Два дня нашего знакомства.
– Ах, Юрочка! Что ты со мной делаешь, негодный мальчишка? На тебя ведь ну совершенно невозможно сердиться.
– Тогда в 18:00 в «Пекине». И попрошу не опаздывать, готовится сюрприз.
– Что за сюрприз?
– Секрет. Все, спокойной ночи. Целую тебя. Во все скромные и не очень места.
– И я тебя тоже, Юрочка. Во все… И все-таки ты большой негодник! Мог бы, по крайней мере, раньше позвонить. Я ведь за эти часы бог знает что успела передумать!..
…Барон повесил трубку и весьма довольный состоявшимся разговором вышел из телефонной будки.
– Ну как? Удачно? – поинтересовался отряженный в провожатые Казанец.
– Вполне. Пока все идет по плану. Главное теперь, чтоб с машиной не сорвалось.
– За машину не переживай, Гога у двоюродного брательника возьмет. Мы ее уже несколько раз пользовали – нормально прошло.
– А что за машина?
– «Победа».
– Ого! Красиво живет брательник!
– Да она старенькая, еще первой серии. Ему, как инвалиду войны, в 1950 году выписали. Ну чего, двинем обратно? До дому, до хаты?
Барон втянул ноздрями бодрящий ночной воздух, сведя лопатки, с наслаждением, до хруста потянулся и неожиданно предложил:
– А хорошо бы, отец, вина выпить. Имеется тут у вас пьяный угол?
– Отчего не быть? В квартале отсюда Самвела шалман. А если просто, на вынос, так вон, в том доме, Верка-Стрекоза торгует.
– Может, добредем до Верки, купим да и раскатаем бутылочку? А то у меня сейчас такое состояние, словно бы уже где-то близко, но еще не. Недопил.
– Да у меня, положа руку за пазуху, с деньгами не очень, – смутившись, признался Казанец.
– Не бери в голову. Поделим полномочия: с тебя – наводка, с меня – бутылка.
– Не вопрос! – расплылся в довольной улыбке Казанец.
И они отправились к Стрекозе. И купили за две цены бутылку портвейна.
Которую и распили там же, во дворе, на лавочке.
За успех предстоящего совместного воровского предприятия…
Странное дело: как правило, Барон достаточно настороженно относился к новым знакомствам, однако этот персонаж из команды Шаланды глянулся ему с ходу.
По натуре был Казанец той вольной запорожской породы, что любит и умеет веселиться и за словом в карман не лезет. Такие вот парни некогда сидели на веслах у Стеньки Разина, прорывали фронт под командованием Брусилова, совершали эксы с анархистской братвой и держали Одессу, закусывая перед последней атакой ленточку в зубах. Это именно о таких говорили враги: «Помяни черта – тот и появится». Единственное, на что они были категорически не способны, так это на подлость. И в данном случае неважно, где и кому они служили. Именно такие вот персонажи, как правило, и становятся – Тёркиными на войне и честняками на зоне…
* * *
Вторник 17 июля 1962 года навсегда вошел в историю Советской страны. Именно в этот день, совершив поход подо льдами Арктики, первая советская атомная подводная лодка К-3 под командованием капитана 2-го ранга Льва Жильцова достигла Северного полюса. Дважды пройдя географическую точку полюса, лодка всплыла среди паковых льдов, и на вершине торосового льда ее экипаж водрузил государственный флаг СССР [48].