Будущее - Глуховский Дмитрий Алексеевич 18 стр.


Наконец он приходит, створки разъезжаются в стороны, в кабине пусто.

— Двадцатый этаж! Двадцатый! — кричу я, надрываясь, видя, как из толпы, размахивающей и хватающей все вокруг тысячей рук, освобождается сначала один сшитый из чьих-то кусочков головорез, а потом и другой.

Лифт отходит, когда крайний из них находится всего в десятке шагов. Проваливаемся в бездну.

Аннели тяжело дышит — раскрасневшаяся от бега, ожившая. Костюм у нее тот же, в котором она меня встречала, — измятая черная рубашка Хесуса Рокаморы.

— Пить хочется. Нет воды? — спрашивает она.

У меня есть. Но еще не время, и я качаю головой.

— Куда мы? Куда мы теперь? — Она распрямляется, прижимается к стене.

— На тубу. Надо убраться из этой башни. Иначе они нас найдут, эти трое.

В лифте с ней ничего сделать нельзя: тут тоже наверняка работает система наблюдения. Вывезти ее из треклятой «Гипербореи», спрятаться от боевиков Партии Жизни... И уже тогда. Уже тогда.

— Что?

— Ты сказал: «И уже тогда».

Сказал вслух, так? Сказал, чтобы заглушить словами что-то другое, звучащее внутри меня, что-то бессловесное, мычащее, тяжело ворочающееся где-то на самом дне. Я смотрю мимо, а вижу, как вздымается ее маленькая грудь под чужой рубашкой, вспоминаю ее голой. Вспоминаю свой сон — запретный и вещий. Соскальзываю взглядом на ее колени — сведенные вместе, аккуратные милые колени в страшных синяках, словно их в тисках задавливали. Вспоминаю ее антилопьи глаза, ее заведенные за спину руки, прижатую к полу щеку; перехватываю свои мысли, отворачиваюсь от нее, и все равно я слышу, как против своей воли наливаюсь внизу тяжелой ртутью. Я хочу ее?

— Кто они? Почему они говорят, что спасают меня? Почему вы говорите одно и то же?

— Ты их видела? Ты видела когда-нибудь у Вольфа таких друзей?

— Эти Бессмертные... Они сказали, что Вольф на самом деле террорист... Из Партии Жизни. Что его не так зовут.

Я жму плечами. Близость разоблачения должна остудить меня, но я завожусь еще больше. Мне хочется притронуться пальцем к ее губам. Раскрыть их и...

— Это правда? Отвечай!

— Для тебя это имеет значение?

— Я с ним полгода жила. Он говорил, что он профессор.

— Давай мы доберемся в какое-нибудь место поспокойней, и я...

— Он говорил, что он профессор! — с отчаянием твердит она. — У меня в первый раз все по-настоящему, с нормальным человеком!

Ее перебивает лифт: докладывает, что мы прибыли.

Выходим на станции тубы, я держу Аннели под локоть; кабина тут же взлетает вверх за следующими пассажирами, и я знаю, кто ее вызвал.

— Там трейдомат... Купишь мне воды? — просит она. — Смыть эту дрянь изо рта... Я просто комм дома оставила...

— Это они! — Я указываю куда-то. — Нет времени! Скорей...

— Где? Где?

Не давая ей опомниться, тащу ее к гейту. Мне повезло: туба стоит на месте, посадка заканчивается, мы заскакиваем в вагон за секунду до отправления.

— Показалось, наверное... — говорю я, когда двери схлопываются. — Все, теперь можно отдышаться!

Она молчит, кусает губы.

— Ты давно с ним дружишь? С Вольфом?

— Некоторое время.

— И ты с самого начала... Все про него знал?

Я вздыхаю и киваю ей. Когда врешь, главное — не увлекаться слишком, выдуманные детали помнить нелегко, а запутаться в них — ничего не стоит.

— Что он тебе про меня рассказывал? — Она глядит на меня исподлобья.

— Ничего до вчерашнего дня.

— А ты тоже с ним в этом... подполье? Поэтому он тебя и вызвал, да?

— Я... Да.

Вагон мчится по стеклянной трубе, проложенной через туман, между утесами и скалами башен. Линия идет почти по дну рукотворного ущелья: земля совсем недалеко внизу, сплошь покрытая, как бурым мхом, крышами обычных зданий. Над нашими головами — распухшие облака, под завязку накачанные какой-то отравой, слишком тяжелые, чтобы подняться хоть чуть повыше.

— Ну конечно... Поэтому тебе и известно про него все... Кроме того, что у него есть жена.

— Жена?

— Он меня так называет.

— Звучит старомодно, — хмыкаю я.

— Ну ты и идиот, — отвечает Аннели. Слово из моего лексикона. Я улыбаюсь.

Люди оборачиваются на нее, переговариваются, кивая на ее босые ноги, на ее размазанную тушь; на ее красоту. Нельзя сказать, чтобы похищение прошло гладко и без свидетелей. С другой стороны, кто станет ее искать?

Разве что Рокамора.

— Что он натворил? — спрашивает она через несколько минут молчания.

— Вольф? — Я сдираю зубами тонкую кожицу со своей нижней губы. — Ничего такого. Он не боевик. Он... Идеолог.

— Идеолог?

— Ну да. Ты же знаешь, мы против Закона о Выборе, — шепчу я, озираясь по сторонам. — И Вольф... Его настоящее имя Хесус... Он нас... Вдохновляет. На борьбу с этим... Бесчеловечным... Режимом. Потому что без детей... Мы перестаем быть... людьми, понимаешь?

Я говорю трудно, подбирая чужие слова, которые бросали мне в лицо разные люди перед тем, как я вкалывал им старость и отнимал у них детей. Каждое слово было как удар, как плевок. Теперь мне нужно собрать из этих обрывков паззл искренности и убежденности. Я говорю и смотрю в глаза Аннели, стараясь уловить ее малейшие колебания. Хорошо бы еще и пульс ей замерить.

Она не сопротивляется, и я набираю темп. Я назвался другом Рокаморы, и Аннели едет со мной, пока я им остаюсь. И кажется, я знаю, куда надо надавить.

— Нам талдычат про то, что мы все имеем право на бессмертие... А взамен у нас отняли гораздо больше! Право на продолжение рода! Почему мы должны выбирать между своей жизнью и жизнью своего ребенка?! По какому праву нас принуждают убивать наших нерожденных детей, чтобы выторговать жизнь себе самим?! Недовольных много, но без таких людей, как Хесус, мы продолжали бы молчать...

— Я не верю! — вдруг рубит она.

— Что?..

— Не верю ему! — Маленькие кулаки, торчащие из закатанных рукавов черной рубахи, сжимаются.

— Почему?

— Потому что человек, который заставляет всех поверить в это, не может... Не может... Поступать так... Со своим собственным...

Она захлебывается в нахлынувшем позавчера. Я не вмешиваюсь. Тут как на минном поле без карты: все равно мне не понять, что она сейчас чувствует. Может, просто пытается убедить себя, что видит страшный сон.

— Он и этого тебе не рассказал? — наконец она разлепляет губы. Жму плечами.

— То есть ты не знаешь, почему к нам пришли Бессмертные?

— Я не спрашивал.

— Значит, тебе и не нужно этого знать.

Кровавые ошметки на полотенцах. Багровая лужа на полу душевой. Кто-то пинает Аннели бутсой в живот. Пятьсот Третий раздирает ее голые белые ягодицы. Я киваю ей. С удовольствием не знал бы ничего этого.

— Башня «Улей», — объявляет голос тубы.

Прозрачный туннель, по которому мы несемся, входит в утробу шарообразной конструкции, разбитой на шестигранные соты, которые переливаются разными цветами.

Останавливаемся в хабе. Посадочные платформы в три этажа, двадцатиметровые стены отданы социальной рекламе: «СТАРОСТЬ? ВЫБОР СЛАБЫХ» — и портрет какой-то бесполой морщинистой развалины с белыми волосами. Глаза слезятся, рот приоткрыт, половины зубов нет. Воплощенная мерзость. Уверен, залепив сюда эту великанью башку, радетели общественного блага наверняка нарушили какие-нибудь этические регуляции. Вынужденное зло: Европе приходится экономить на всем, а пенсии и медобслуживание для разлагающихся стариков — чистой воды растрата. Им, конечно, не отказывают в содержании, но плодить этих прокаженных дармоедов нам нельзя никак. Надо помнить еще, что старичье не берется из воздуха: это все идиоты, решившие размножиться. Так что на каждый миллиард, который мы тратим на то, чтобы они смогли просидеть у нас на шее как можно дольше, приходится еще миллиард, который мы выложим за образование их детишек. Пенсионеры и малолетние: одни расходы! Меньшинство, которое давно пора записать в извращенцы.

Поезда прибывают и убывают ежеминутно, платформы кишат народом. Калейдоскоп нашего вагона перетряхивают, я замолкаю, выглядывая в давке свободные плащи, лоскутные лица. Никого. Не могу поверить своей удаче.

— Нам долго еще? — Когда туба стартует с места, Аннели хватается за меня; от этого внутри у меня, примерно над солнечным сплетением, шевелится что-то.

— Пара станций.

— И что там?

— Есть одно место. Наше, для встреч. Дождемся Вольфа там.

Она отпускает меня и молчит дальше — молчит, пока мы пересаживаемся на другую линию, — просит только пить, но я тороплю ее, подгоняю и не разрешаю напиться. Молчит и потом, пока мы летим сквозь башни до самой «Трои». Я украдкой изучаю ее лицо — глядясь в стеклянную стену, она успела уже убрать потеки туши, распутать волосы и расчесать их пальцами. Она не такая, как в ту ночь, когда мы вломились в квартиру Рокаморы. И не такая, какой я видел ее во сне.

Мы с ребятами взяли и пропустили всю ее жизнь через мясорубку, и я был уверен, что найду ее в душевой кабине в той же позе, в которой я ее там оставил. Но я гляжу, как она прихорашивается, и вспоминаю ярко-зеленую композитную траву в Садах Эшера. Траву, которую невозможно вытоптать, которая расправляется, едва только поднимешь с нее сапог.

В «Трое» мы выходим. Я веду Аннели за собой по темным переходам к батарее промышленных лифтов. «Троя» почти необитаема: здесь гнездятся какие-то производства, утилизационные центры, фабрики вторичной переработки.

В обшарпанной кабине она вздыхает.

— Теперь я точно уверена, что ты не собираешься меня убирать.

— Что? — Я улыбаюсь.

— У тебя уже, наверное, тыща возможностей это сделать была, а ты все тащишь меня куда-то.

— А ты сомневалась?

— Не знаю. Ты нервничаешь.

— Ответственное дело все-таки. — Мои губы свело улыбкой так, что даже говорить сложно, аж скулы саднит.

Створа лифта ползет в сторону с протяжным стоном. В лицо нам веет нехорошим жаром и тяжким гнилым смрадом. Лифтовая площадка похожа на ангар; свинцовые стены исписаны желтыми трафаретными цифрами, мимо снуют автомусорщики на мягких гусеницах. Приехали.

— Там что, за воротами? Ну и вонь!

За воротами центр по утилизации вторсырья, Аннели.

— Не знаю, — отвечаю я. — Нам туда не надо. Будем ждать здесь. Сажусь прямо на пол.

— Располагайся. Теперь можем отдохнуть.

— Он сюда придет? Когда?

Снимаю с плеча рюкзак, вытаскиваю бутылку с питьевой водой. Прикладываюсь.

— Дай мне!

Протягиваю ей бутылку, она приникает к ней жадно, пьет большими глотками.

— Лимонная? — Она утирает губы. Киваю.

— Спасибо.

— А где ты с ним познакомилась? С Вольфом? — зачем-то спрашиваю я.

— В Барсе.

Барселона. Неоперабельная опухоль Европы. Вот где пропадал Рокамора.

Барселона как будто и не под юрисдикцией нашей славной Утопии, она больше похожа на самопровозглашенную бандитскую республику в Африке, суверенную территорию нищего и отсталого третьего мира со всеми его детскими болячками и напастями.

Беда Барселоны, в прошлом великого и славного города, в доброте жителей Утопии и их чрезмерной воспитанности: кто-то научил их, что неприлично, когда другие живут плохо, а ты хорошо. И они стали пускать к себе тех, кто жил особенно скверно — в Африке, в Латиноамерике, в России, — чтобы как-то поправить мировую несправедливость.

Затея, конечно, идиотская: все равно как, посмотрев под ноги, открыть для себя существование насекомых — и ну давай учить их жить по Римскому праву, и подкармливать их сладкой водичкой, и булки им крошить, чтобы они жрали это, а не друг друга. Чем такое кончается — знамо дело: на сахар этих муравьев и тараканов набежит столько, что потом нипочем не вывести; если не прибегнуть к дезинсекции, точно выживут добреньких хозяев из дому.

Так вот, Барселона — это когда ваш дом уже двести лет как превращен в колонию термитов. Сунь руку — за десять секунд обглодают до кости. Тут был главный европейский центр приема и абсорбции беженцев. Результат: на пятьдесят миллионов жителей — пятьдесят миллионов нелегалов, пятьдесят миллионов бандитов, мошенников, наркоторговцев и проституток.

Всех сил полиции и всего личного состава Фаланги не хватит, чтобы навести там порядок; помогло бы, наверное, залить этот город кипящей серой или напалмом, но в счастливой стране Утопии рецепт напалма, увы, давно утрачен.

— Как тебя угораздило оказаться в этом гадюшнике?

— Я вообще-то родилась там. — Она с вызовом глядит на меня, по-пацански сплевывает на пол.

Киваю. Главное, чтобы она не подняла шум сейчас, пока...

— Понятно.

— Ничего тебе не понятно.

— А ты... Ну... Ты вообще тут легально?

— Какая тебе разница?

Вот уж верно, напоминаю я себе. Никакой.

— Никакой.

— В общем, Вольф меня оттуда забрал, — отрезает она. — Это все, что тебе нужно знать. Забрал и сделал своей женой.

— Жжена, мужж... — не выдерживаю я. — Вслушайся. Жжж... Электричество гудит в колючей проволоке.

— Несешь ту же ересь, что и все! — хмурится она. — Да эти месяцы с Вольфом — это вообще лучшее, что со мной за все двадцать пять лет случилось!

Я вдыхаю глубже.

— Он правда ничего обо мне не говорил?

— Почему ты спрашиваешь?

— Странно... Если бы у меня была подруга, которой я бы так доверяла, как он тебе... Я бы не смогла ей не проболтаться.

— Не понимаю, — признаюсь я.

— Бедняга, — рассеянно улыбается она мне. И я улыбаюсь в ответ.

— За все двадцать пять лет? — Может быть, я не расслышал?

— Ну да, — говорит она устало. — Мне двадцать пять, что такого? Двадцать пять. Двадцать пять. Двадцать пять лет в мире трехсотлетних людей, которые не собираются умирать никогда.

Она зевает.

— А ты... Ты знаешь своих родителей? — Я беру ее за руку.

— Нет. — Она качает отяжелевшей головой. — Я из интерната. Для девочек. — Глаза у нее слипаются. — Можно, я тут прилягу? На твоем мешке? Рубит ужасно...

— Погоди... Из интерната?

— Ага. У нас как-то не принято было спрашивать... кто твои родители.

— Но... Ты была в спецкоманде? Женские интернаты... Они ведь выпускают личный состав спецкоманд... Которые изымают незаконнорожденных, разве нет?

— Наверное. Я не стала дожидаться. Я сбежала.

— Что?.. Ты... Сбежала?!

— Сбежала... Из интерната. Почему же так спать... И Вольфа никак нет... Она снова зевает, забирает без разрешения мой рюкзак и укладывается прямо на пол, устроив свою голову на приготовленном для нее инструменте.

— Послушай... Когда он придет... Передай ему, что...

— Постой! Не спи... Еще рано!

Но она и так слишком долго сопротивлялась тройной дозе орфинорма. В последний раз приоткрыв желтый кошачий глаз, светящийся так, как заходящее солнце светится сквозь вечерний смог, она лепечет:

— А тебе... Тебе сколько лет?

И, не выслушав ответа, засыпает.

Я тормошу ее, кричу — все ни к чему. Она не реагирует. Не хочет стать моей Шахерезадой.

Опомнись, говорю я себе. Ее не спасти.

Осторожно, даже нежно вытаскиваю рюкзак из-под ее головы. Беру ее под мышки и волоку к воротам в утилизационный центр. Створы расползаются, и я оказываюсь в просторном зале с черными стенами. Дышать нечем: воздух забит молекулами тлеющей органики. Тут и не предполагается дышать, в центре работают только механизмы, автоуборщики. Снуют мимо нас, раскладывают мусор на кучи. Объедки в одну пирамиду, композит в другую, природные материалы — в остальные.

Вдоль стен — слоты, приемники отходов. Железные челюсти, способные перемолоть все, что угодно. Распахиваются саркофаги два на три, автоуборщики заполняют их мусором, а потом стенки слотов смыкаются; на каждой — измельчитель. Они идут друг к другу, превращая в пыль все, что находится между ними, и под чудовищным давлением прессуя, прессуя материал. От двенадцати кубометров композитных материалов остается один, а от органики — почти ничего.

Из композита будут созданы новые вещи, а органика станет удобрениями. Нам некуда выбрасывать мусор. И мы слишком бедны, чтобы растрачивать его, сжигая. Каждый атом на счету, мы не можем транжирить их. Каждый атом чем-то был и чем-то станет, и в этом есть нечто утешительное.

Назад Дальше