Он уже, кажется, в коридоре. Чему-чему, а слову доносчика, который клянется донести, верить можно.
— Стой! Погоди! — Я застегиваюсь. — Ладно, ладно!
Нет, Двести Двадцатый замер на пороге — готовый сорваться в любое мгновение. Ухватить его за рыжий вихор, садануть вздернутым носом о колено?
— Чем докажешь? — спрашиваю я.
Он щурится, шмыгает носом, озирается по сторонам.
— Я Вик. Виктор. Имя. Протягиваю ему свою руку — немытую.
— Я помню, как тебя зовут. Ты круто прошел первое испытание.
Он глядит на нее внимательно, краснеет — и жмет. Тут-то я его и хватаю. Двести Двадцатый чует беду, дрыгается, но я держу крепко.
— Я знаю, где тебя банда Пятьсот Третьего ждет! Помогу обойти! Проведу тебя! Но ты меня с собой берешь!
А я вспоминаю Девятьсот Шестого и то, как мы с ним смотрели вместе «Глухих». Потом — город в окне, без конца и края город, который Девятьсот Шестой тоже увидел бы, если бы не лежал в мешке для трупов. Я больше не знаю, как ему помочь. А после этого думаю, что Двести Двадцатый и вправду мог бы сдать меня уже сто раз и что вожатым проще было бы сцапать меня, как только он им настучал бы. И о том еще думаю, что он прав, что мне сейчас нужен разведчик, иначе шайка Пятьсот Третьего не даст мне даже попытать удачи.
— Не ссы, — подмигиваю я Двести Двадцатому и отпускаю его руку. — Вик. Он гыгыкает: моя острота ему по вкусу.
И вот мои сообщники: бедный маленький проститут и убежденный стукач. Почему-то мне с ними оказывается просто. Проще, чем с глупым Девятьсот Шестым, который при всех настаивал, что помнит свою мать.
Конечно, я не верю ни тому ни другому. Конечно, жду предательства. И все же полагаюсь на них. Может быть, все дело в том, что в этот последний вечер мне просто страшно остаться совсем одному и любой Иуда сгодится мне в друзья.
— Там правда окно? Как в видео? — хрюкает Двести Двадцатый, когда мы, заговорщики, участники сортирного пакта, бежим к лифту.
— Самое настоящее, — заверяю его я. — Мы в каком-то высоком здании, в городе.
— А город там здоровый?
— Огромадный! Аж голова кружится.
— Значит, там так можно спрятаться, что никогда не найдут! — восторженно шепчет он и вдруг тормозит. — Тихо! Там у лифта... Видишь?
Вижу. Я еще тогда увидел и уже тогда угадал. Двое прыщавых пятнадцатилетних верзил — адъютанты Пятьсот Третьего.
— Ничего... Мы сейчас... — Глаза Двести Двадцатого бегают. — Так... Я все сделаю. Жди тут.
Я отхожу назад, прячусь за круглым выступом стены, а Двести Двадцатый шагает вперед, хлюпая носом и насвистывая что-то. Прислоняюсь к стене, набираю воздуха, чтобы мое дыхание не перебивало еле слышное журчание разговора у лифта. Я почти уверен, что Двести Двадцатого сейчас переломят о колено, но через минуту он возвращается — живой и невредимый:
— Айда за мной. Высовываюсь: у лифта пусто.
— Что ты им сказал? — Мне так и не удалось расслышать ничего.
— Секрет, — лыбится он. — Какая тебе разница? Ведь сработало!
Лифт открывается, внутри никого. Я шкурой чувствую ловушку, но ступаю вперед. Весь интернат стал для меня капканом, меня зажало, и я слышу шаги охотника.
Створки ползут в стороны. Коридор пуст. Дурное предчувствие резиновой рукой хирурга щупает мои внутренности.
Звучит сирена отбоя. Вожатые сейчас в палатах — пресекают преднощную болтовню, кнутом загоняют в сон свои стада.
— Вон лазарет! — пихает меня локтем Двести Двадцатый.
— Сам знаю!
Несемся что есть сил ко входу. Охраны нет, никто не бросается нам наперерез, и всевидящее око системы наблюдения словно обращено внутрь себя.
— И что... Что там?! — запыхавшись, рвано кричит он мне на ходу.
— Надо... в докторский кабинет... попасть! Достигаем двери... Заперто!
— Черт!
Стучим, звоним, скребемся...
— Что это еще за подстава? — шипит Двести Двадцатый. — Ты нарочно это?
— Я думал, здесь всегда открыто!
Но тут из недр лазарета раздаются приглушенные мальчишечьи голоса, какая-то возня, а потом дверь мелодично тренькает и поднимается.
На пороге стоит Тридцать Восьмой — бледный, испуганный, бровь заклеена.
— Спасибо! — Я хлопаю его по плечу. — Ты крут!
Он неуверенно пожимает плечами, а сам смотрит, смотрит на Двести Двадцатого. Отмалчивается, боясь сказать всем известному стукачу хоть что-нибудь.
— Он с нами, — успокаиваю его я. — Пойдем втроем.
— Можешь звать меня Виктором, — будто это признание стоит его послужного списка, разрешает Двести Двадцатый.
Тридцать Восьмой кивает.
— Ладно... Времени нет. Врач тут? — шепчу я, делая шаг вперед.
Справа начинается цепь больничных палат. Слева — кабинет. Если он у себя, надо его выманить, и тогда...
У меня за спиной неспешно опускается дверь, запирая нас всех внутри.
— Да чё ты на пороге-то встал? Проходи, поговорим!
Я даже не понимаю смысла услышанных слов: от одного звука этого голоса волоски у меня на загривке поднимаются, а коленки и кисти охватывает мандраж.
Из правого коридора появляются крадучись двое до пояса голых пятнадцатилеток. Их рубахи — в руках, перекручены в жгуты. Я знаю зачем: таким можно и связать, и задушить.
Отшатываюсь к двери — но, разумеется, выход уже замурован, для меня — навсегда. Хватаю за волосы Двести Двадцатого.
— Тварь! Предатель!
— Это не я! Это не я! — визжит тот, но через секунду его у меня отнимают.
Я бью ближайшего из них кулаком в живот, но только вывихиваю себе запястье. И сразу после — искры из глаз — меня рвут за сломанный палец.
— Доктор! Доктор! — ору я в последний момент, когда это еще можно сделать. От боли ноги подгибаются, и тут же на моей шее захлестывается петля из чьей-то потной рубашки, и чья-то кислая скользкая ладонь зажимает мне рот. Тридцать Восьмой всхлипывает и проваливается куда-то. Кто из них меня предал? Кто продал?!
Дверь в докторский кабинет — запертая, глухая — уплывает назад, в марево из пота и слез. Меня волокут от нее, от заветного окна, от свободы — в противоположном направлении. В больничные палаты.
Протаскивают с улюлюканьем через первую — на меня испуганно таращат глазищи-блюдца малолетки с первого уровня, сидящие в своих постелях, закутанные в одеяла. Никто не смеет пикнуть. Самому маленькому — года два с половиной. Но и он не плачет и не смеется, а только старается притвориться, что его тут нет — лишь бы не привлечь к себе внимание. Значит, уже не первую неделю у нас, разобрался, что к чему.
А в следующей меня встречают.
В палате все вверх дном. На дверях — стража из банды Пятьсот Третьего. Все кровати-каталки свезены к дальней стене, на них расселись зрители. Все, кроме одной: она стоит посреди палаты, и на ней, как король на троне, по-турецки восседает сам Пять-Ноль-Три. За его спиной — двое холопов.
— Разденьте его!
К тем двоим, что меня удерживают, подскакивают еще — кажется, Пятьсот Третий лег в лазарет со всей своей десяткой, — стягивают с меня штаны, рубаху, трусы — на мне не остается ничего.
— Вяжите! К койке привяжите!
Меня силой ставят на колени, собственными моими тряпками приматывают к решетчатой спинке подкаченной услужливо кровати. Я не стыжусь своей наготы: это рутина, мы видим друг друга голыми каждое утро. Но то, как это обставляет Пятьсот Третий, то, как он превращает убийство меня в унижение, в умерщвление, в казнь, — заставляет меня жаться, вертеться, стараясь прикрыться хоть как-то, не дать ему удовольствия.
— У нас сегодня суд. — Пятьсот Третий оглядывает мое распятие и плюет на пол. — Над номером Семь-Один-Семь. Которого зовут Ян. Судить мы его будем за то, что эта сучка решила, что у нее тут хозяев нету. А за это у нас какое наказание?
— Хана! — кричит один из холуев за его спиной.
— Хана! — вторит ему другой.
— Ну а вы что молчите? — обращается Пятьсот Третий к согнанным на койки зрителям из случайных. — Вы чё, не знаете?
Я моргаю — и сквозь слезную пелену вижу тут и Тридцать Восьмого, и Двести Двадцатого. Кто из них? Кто?
— Хана... — блеет какой-то доходяга, которому Пятьсот Третий через зрачки уже всю душу высосал, как спагетти.
— Хана, — соглашается толстый мальчик лет десяти; губа у него дрожит.
— Ну а ты чё скажешь? — Пятьсот Третий указывает на Двести Двадцатого.
— Я? А я-то что? — хлюпает тот.
— Как считаешь, нам его кончить тут? Заслужил? — спокойно поясняет Пятьсот Третий.
— Я, ну... Ну вообще... — Двести Двадцатый ерзает, а тем временем к нему подбирается поближе еще один верзила со жгутом в руках. Двести Двадцатый нервно оглядывается на него и мимо меня говорит Пятьсот Третьему: — Заслужил, конечно.
Вот. Я киваю ему. Без сюрпризов.
— А ты, Три-Восемь? — Сожрав остатки совести Двести Двадцатого, как яйцо, Пятьсот Третий переходит к моему херувиму.
Тот молчит. Супится, потеет, но молчит.
— Язык проглотил?! — повышает голос Пятьсот Третий.
Тридцать Восьмой начинает плакать, но слова ни единого так и не произносит.
— Что, жалеешь его? — ржет Пятьсот Три. — Себя пожалей, малыш. Когда с ним разберемся...
— Отпусти его, — просит Тридцать Восьмой.
— Ну да, конечно! — скалится Пятьсот Третий. — Сейчас. Скажи еще, ты не знал, что мы его кончать будем, когда ты нам закладывал его...
— Я... Я не...
— Вот и все. Давай, хватит в пол таращиться. Ты мужик или баба? Вся его десятка взрывается гоготом.
— Я не... Не... — И Тридцать Восьмой принимается рыдать. Даже мне брезгливо.
— Пошел отсюда, плесень! — приказывает Пятьсот Третий. — Тебя завтра судить будем.
И Тридцать Восьмой послушно выплетается вон, безутешно гугукая и ахая.
Вдруг мне становится смешно и спокойно. Я идиот, безнадежный идиот. Кому я доверился? На что надеялся? Куда бежал?!
Я перестаю крутиться, мне плевать на то, что у меня все болтается, мне смешно даже то, что меня приладили на больничной койке на манер распятия.
Не могу удержать улыбки. И Пятьсот Третий замечает ее.
— Хер ли ты скалишься? Типа, это все шуточки? — Он тоже улыбается мне. Скулы свело. Губы скрутило. Мое лицо меня не слушается.
— Ладно, — говорит Пятьсот Третий. — Раз ты такой улыбчивый пацанчик. Слушайте, хорьки! Мне, если честно, насрать на то, что вы все думаете. Я решаю. Хана тебе, Семьсот Семнадцать. И знаешь что? Мое ухо можешь мне не возвращать. У меня твоих оба будут. Давай, Сто Сорок Четвертый.
Тот его подручный, что расхаживал среди публики, отдает честь и забирается на кровать, к которой я привязан. Заходит мне за спину и молниеносно продевает через прутья спинки свой жгут. Я отвлечен словами Пятьсот Третьего про свои уши и слишком поздно соображаю, как именно меня будут казнить. Пытаюсь прижать подбородок к груди, чтобы он не смог завести тряпку мне за шею, но Сто Сорок Четвертый запускает пятерню мне в волосы, силой запрокидывает мою голову назад и стягивает мне горло жгутом. Больничная кровать превращается в гарроту. Сто Сорок Четвертый сводит концы своего инструмента вместе, скручивает их в узел и начинает проворачивать по кругу, передавливая мою кровь и мой воздух. Я дрыгаюсь, рвусь, кровать ходит ходуном, и еще трое рабов Пятьсот Третьего бросаются ко мне, чтобы обуздать меня, пресечь мою судорожную скачку.
Никто не скажет ни слова. Я дохну в тишине. Мне начинает казаться, будто я тону, будто меня душит, обвив конечности и шею, морское чудище спрут.
Мир прыгает передо мной, прыгает и меркнет, и на зеленые глаза Пятьсот Третьего я натыкаюсь совершенно случайно — хоть он и ищет моего взгляда, жадно ловит его. Я встречаюсь с ним — и цепенею: Пятьсот Третий, улыбаясь, поддрачивает.
— Давай, — одними губами проговаривает он. И тут при входе раздается грохот.
Чей-то вопль.
— Та-а-ак... — басит кто-то. — Что это у нас тут? Детсад шалит?
Щупальце спрута, который давил мое горло, вдруг слабнет. Кто-то орет, падает с грохотом койка.
— Ты чё?! Вы чё?! — кричит неведомо кому Пятьсот Третий.
Я, изо всех сил выгребая из предсмертного морока, каким-то чудом высвобождаю руку, пытаюсь отлепить щупальце от своей шеи, жгуты слабнут, я валюсь на пол, ползу куда-то... Дышу, дышу, дышу.
Краем глаза вижу, как посреди палаты расшвыривают шакалов Пятьсот Третьего два огромных зверя — у одного сальная длинная грива, другой обрит наголо и бородат. Я на четвереньках убираюсь куда-нибудь, как можно дальше, и по пути уже до меня доходит, что это жуткие покровители Тридцать Восьмого; наверное, он их и привел.
— Стоять! — летит сзади окрик; Пятьсот Третий.
— Нет! — шепчу ему я.
Если я остановлюсь, я умру. И я, не разбирая пути, ползу на карачках вслепую к жизни.
— Охрана! Охрана! — громыхает надо мной чей-то голос. — У нас бунт! Взрослый голос.
Тычусь в чьи-то ноги. Поднимаю голову — как могу. И вижу голубой докторский костюм. Вот он, эта тварь. Теперь он меня, значит, услышал? Из-за пазухи доктор достает что-то... Неужели... У него пистолет.
— Лицом в пол! — кричит он.
Целится он не в меня, а в замершего в двух шагах Пятьсот Третьего. Сейчас или никогда, говорю я себе. Вроде бы я накопил достаточно воздуха. Сейчас или никогда.
Распрямляюсь, подныриваю под его руку, бью снизу вверх. Негромкий хлопок — заряд уходит в потолок, выжирая в нем обугленную дыру. Настоящий пистолет!
Я зубами цепляюсь ошарашенному доктору в кисть, вывинчиваю у него оружие и, оскальзываясь, голый, бегу к выходу, к окну. Пятьсот Третий бросается за мной, врач отстает всего на секунду.
Кабинет отперт!
Проношусь через первую комнату — голограммы человечьей требухи уютно светятся на подставочках, кровать заправлена, порядок как в операционной.
Пятьсот Третий и доктор толкаются локтями в дверном проеме, я выигрываю еще миг. Его как раз хватает, чтобы домчаться до помещения с окном. Дверь... Врезаюсь в нее с разбегу — закрыто! Закрыто!!!
Волчком раскручиваюсь на месте и успеваю навести ствол на подлетевшего врача, на клацающего зубами Пятьсот Третьего.
— Открывай! — ору я истошно.
— Что тебе? Зачем тебе туда?! Там ничего нет! — Доктор примирительно выставляет вперед ладони, делает шажок ко мне. — Ты не волнуйся, мы тебя не станем наказывать...
А за его спиной вижу: на рабочем столе горит экран с видом на ту палату, где меня казнили, дымится чашечка кофе — эта скотина не спала, а щекотала себе нервы, наблюдая за экзекуцией из вип-ложи.
— Открывай, сука!!! — Пистолет прыгает в моих руках. — Или я...
— Хорошо-хорошо... — Он оглядывается на вход. — Хорошо. Позволь, я пройду...
— Ты! Десять шагов назад! — Я тычу стволом в Пятьсот Третьего, который выбирает удобный момент, чтобы напасть.
Он как бы подчиняется — но неспешно, вальяжно.
Доктор суетится, прикладывает ладонь к сканеру, говорит: «Открой», — и дверь слушается.
— Ну вот, пожалуйста, — разводит руками он. — И зачем тебе сюда?
— Пошел вон! — отвечаю я. — Вон пошел отсюда, извращенец!
Врач отходит, не снимая услужливой гримасы со своего поношенного лица. И я вижу... Вижу его. Я так боялся спугнуть его, это мое наваждение. Боялся, что окно окажется моим сном, что, просыпаясь, я не смогу контрабандой протащить его с собой в реальность. Но оно на месте.
И город тут. Город, который все эти годы ждал меня здесь и еле дождался. За стеклом, как и у нас, ночь. Белая ночь: отгоняя темноту, мягко сияет заряженное светом башен небесное море, море дымов и испарений, дыхание гигаполиса. Струятся, мерцая, скоростные туннели, живут счастливо сто миллиардов человек в своих башнях, не подозревая, что в одной из них, неотличимой от прочих, устроен тайный детский концлагерь.
Шагаю к нему.
Вот ручка. Надо только потянуть за нее, и окно распахнется, и там я уже буду свободен делать что захочу, хоть бы и прыгнуть вниз.
Но в комнате появляется Пятьсот Третий — и у меня остается половина секунды, чтобы завершить все.
Я могу выстрелить ему в оскаленный рот и закончить нашу с ним историю навсегда. Нет в то мгновение ничего проще, чем выстрелить ему в рот.