Павел поднялся со стула, прошёлся по кухне взад-вперёд. Взгляд упал на отвалившуюся от стены кафельную плитку. «Всё разваливается. Переезжать надо, — подумал он. — Вот накоплю немного — переедем к чёртовой матери отсюда. В этой конуре, у кого хочешь, депрессия начнётся». Выругался вполголоса, потом попробовал помолиться, но знал только «Отче наш», да и то, кое-как.
Железный звонок микроволновки, возвестивший о разогретой еде, прервал попытки Павла устремиться душой к вечному.
«В этом году участились случаи пропажи людей…» — говорил диктор по радио. Павел прислушался: какая-то программа, вроде криминальных сводок.
— И с утра эту муйню людям грузят, — проворчал он и выключил приёмник.
Вода в чайнике забурлила, и кнопка отщёлкнулась. Павел налил кружку воды и засыпал заварки: не себе — супруге. Зелёный чай должен успокоить.
***
Прихватив банку с окурками, Павел пошёл обратно в квартиру. На кухне на столе лежала коробка с тортом — безе, её любимый. А ещё по дороге домой он купил цветы. Редко, когда покупал, а сейчас решил порадовать жену. Ей нравились хризантемы, аромат их навевал весеннее настроение. И вот теперь большой, яркий букет пестрел своей ненужностью и жестоким напоминанием о непростительной ошибке.
Темнота угрюмо смотрела в окно, скреблась по стеклу колючими ветками. Павел долго стоял, созерцая то, чем он надеялся спасти её, вернуть пропавшую искру жизни. «Зачем я ушёл? — корил он себя. — Не надо было уходить. Идиот! Только не сегодня. Взял бы отгул, больничный, отпросился бы — да что угодно! Неужели эта треклятая работа так много стоит?!»
По щеке скатилась очередная слеза. Сел на табурет. Бежать? Звонить? Куда? Зачем? Неужели это что-то исправит? Что бы он ни делал, случившегося не изменить, не повернуть время вспять.
Муки были нестерпимыми. Павел схватился за голову и закричал, но изо рта не вырвалось ни единого звука: железобетонный ком застрял в глотке. Уже два часа Павел не находил себе места. Даже не разулся, как пришёл с работы. Сразу почувствовал неладное, едва оказавшись в квартире. Будто кто-то шепнул: беда!
Встал, вышел из кухни, постоял у входа в спальню: чёрная комната с завешанными окнами хранила молчание. Долго смотрел во тьму. Казалось, что ещё утро, что он не ушёл на работу и ещё мог остаться с ней. Он не должен был бросать её. А завтра выходной, который уже не имел никакого смысла. «Кина не будет».
Подошёл к двери в ванную. Пальцы дрожали, когда он снова взялся за ручку. Он знал, что находится за этой хлипкой перегородкой, и второй раз открыть не решался. Знал, что она лежит в красной воде, уставившись в потолок — так же, как и утром. Только взгляд ещё более безжизненный. Она ушла, оставила его одного, ушла, не попрощавшись. Навсегда. «Чего ей было мало? Да я же для неё всё делал!» — ощущение беспомощности душило. Павел прислонился лбом к двери. Он не мог зайти, не хватало воли ещё раз понять, что она к нему не вернётся, не мог он снова смотреть на разверзшиеся вены, из которых вытекла жизнь, и на застывшее бездыханное тело. Павел и прежде видел смерть, и каждый раз она была страшна, но эта — страшнее их всех вместе взятых.
Пошёл в спальню, включил свет, сел на кровать. Иконы таращились тяжело и больно. Они осуждали.
— Но почему? — прошептал он. — Так не справедливо, Господи, не правильно! Она ни в чём не виновата. Ты не можешь её судить. Это проклятая болезнь!
Иконы молчали. Строгий лик Спасителя немилосердно сиял в свете лампы позолоченным нимбом, приклеенным к гладкой дощечке.
Счёт времени потерялся. Наверху долго ругались соседи, потом прекратили. Во дворе под окнами перестали ездить машины, окружающий мир погружался в сон, только фонари горели тоскливо и безучастно. Всё вокруг казалось таким пустым: эта комната, квартира, смятая простынь на не заправленной кровати. Привычный мир стал до ужаса чужим.
Павел не мог больше находиться здесь: дом превратился в пыточную камеру. Хотелось бежать прочь, куда глаза глядят, и затеряться в ночи. Всё, что ждало впереди, казалось бессмысленным. Работа. А зачем она? Ради кого, ради чего? И как возвращаться снова и снова в эту пустую квартиру, где только иконы укоризненными ликами буравят стены?
Вышел в прихожую и набросил осеннюю форменную куртку, надел шапку — ночами уже прохладно, как-никак. На кухне заиграл телефон, что остался на столе рядом с увядающими хризантемами. Павел про него совсем забыл. Да и плевать. Кто бы ни звонил — не важно. Ничего важного тут больше не было. Открыл дверь.
Некоторое время он ничего не мог понять — думал, мерещится. Площадка перед дверью была завалена кусками отбитой штукатурки и припорошена толстым слоем пыли. Какое-то сломанное кресло у перил. Да и перила погнуты. Свет не горел ни на верхнем, ни на нижних этажах, только лампочка в прихожей за спиной освещала царящую здесь разруху. Дверь напротив — выбита, за ней — кромешная тьма. Казалось, тут уже лет двадцать никто не жил.
Павел недоумевал: перед ним был не его подъезд. Всякое пришлось повидать на своём веку, такую чертовщину — никогда. Собравшись с мыслями, он шагнул через порог. Под тяжёлым берцем хрустнули мелкие камешки. Ещё шаг. Лестница, стены, окна — всё не такое. Да это же другой дом! Павел замер — словно столбняк хватил.
Подумал: надо вернуться, взять фонарь, травмат и хорошенько осмотреться, прежде, чем делать выводы.
Но свет за спиной погас…
Глава 3. Предатель
Смена закончилась, и Матвей собирался домой. В раздевалке сегодня было особенно шумно: вопреки обычаю люди не спешили расходиться, они сгрудились серо-коричневой толпой в узком пространстве между шкафчиками и гудели, словно рой пчёл. Кафельный пол, избитый сотнями ног, скрежетал и лязгал поломанной плиткой. В воздухе стояла едкая до тошноты вонь рабочих тел и ботинок.
Матвею хотелось поскорее уйти отсюда: слишком беспокойно было вокруг, но пока переодевался, волей-неволей заслушался, о чём толкуют товарищи по цеху.
— Сколько это будет продолжаться? — зычным басом горланил молодой широкоплечий фрезеровщик Жора Семёнов, вокруг которого, собственно, и сгрудились остальные. — Нас полгода назад допрашивали, два месяца назад допрашивали и опять допрашивают! А как вам обыск сегодняшний? Они просто приходят и копаются в наших вещах, сколько заблагорассудится. Мы в каталажке что ли, товарищи, или на каторге?
— Верно, как на каторге, — крикнул кто-то из толпы, — я сегодня тринадцать часов отработал. Думаете, мне всё оплатят? Да хрен! Работай бесплатно, а тебя ещё и шмонать будут!
— Ага, даром заставляют ишачить, — поддержал другой, — раб, что ли, я им?
— Именно, мужики, сверхурочные давно не выплачивают, — прокричал пронзительно Васька Прыщ, бойкий, тщедушный токарь с чахоточного вида лицом. — Вот на прошлой неделе ходили мы, значит, с товарищами разбираться к бухгалтерам. Почему у нас, значит, у кого двести девяносто часов за месяц, у кого триста почти, а заплатили за двести пятьдесят. И что говорят, думаете? А говорят: не учтено у них, с начальником цеха разбирайтесь. Ну мы к Артамонову. Так мол и так, что за парашу гонят? А он беспределить начал, говорит: всё, что должно, выплачено, а кто не согласен, тот, мол, бунтарь и провокатор. Говорит, охрану позовёт, коль ещё раз сунемся. А если, значит, опять в районный суд попрёмся, выгонит всех к чертям с завода. Куда это годится, мужики? Совсем нас за людей не считают.
— Да Артамонов в конец озверел, псина! — крикнул кто-то. — Гнать таких ссаными тряпкам. Чего ждём-то?
Поднялся возмущённый гул.
Матвей знал о делегации, которую организовал Васька Прыщ, чтобы добиться ответа от начальства. Знал, чем закончилась его инициатива. Многие связывали сегодняшнее появление жандармов на заводе с тем случаем, и консервативно настроенные рабочие укоризненно покачивали головами и ворчали, полагая, что чрезмерная настырность до добра не доведёт, но большая часть цехового коллектива кипела от возмущения.
Недодачи жалования Матвею тоже не нравились. И не просто не нравились — злили до скрежета в зубах. Ведь не оплачивать сверхурочные часы давно стала обыденной практикой на заводе. И куда бы рабочие ни жаловались, везде встречали отворот поворот. На своей шкуре Матвей пока не испытал серьёзных нарушений: урезали по мелочи — десять, пятнадцать часов в месяц — можно стерпеть. Да и другие терпели до поры до времени. Возмущались и терпели. Но со временем чаша гнева народного стала переполняться. К этому добавились увольнения: недавно троих выгнали без явной причины, и люди были взвинчены: никто не имел уверенности, что завтра и с ним не поступят так же. Усугубляли положение и задержки жалования по полмесяца. А партийцы, вроде Жоры Семёнова, своими речами только подливали масла в огонь пролетарской ярости.
— Думают, собаки, ничего не сделаем им! — выкрикнул кто-то. — А может, соберёмся и вломим Артамонову и прочим холуям, чтоб наше не пёрли? Себе же прикарманивают, морды!
Казалось бы, с тех пор, как лет десять назад была введена почасовая оплата, начальству стало труднее заставлять людей трудиться даром. Но на деле это не привело к улучшению положения рабочих на заводах и фабриках. Руководство выкручивалось по-своему: списывало дополнительные пять-шесть часов в неделю (а то и больше — сколько в голову взбредёт) на подготовку, уборку, перекуры. А порой не выкручивалось — плевало в лицо рабочему: «Отработай, мол, двенадцать часов по цене положенных десяти ради нужд родного предприятия, а не хочешь — вали с завода; вон, очередь на твоё место выстроилась». Многие были уверены, что деньги их крадут — иначе, куда же ещё деваются такие суммы? Кто-то грешил на начальников цехов, кто-то — на управляющего, а кто-то — на самого заводчика, господина Сахарова, который желал выжать из предприятия как можно больше прибыли.
— Да ведь и жаловаться некому, — возмущался мастер фрезерного участка Ванька по кличке Баян, здоровенный малый, возвышающийся на полголовы над остальными. — Пойдёшь жаловаться — тебе же по лбу настучат! А то и вообще — за решётку. Делать надо что-то, товарищи! Делать, а не языком молоть!
— В нашем цехе сегодня арестовали четверых, — продолжал Жора, когда рабочие поутихли. — Сомневаюсь, что их ожидает справедливый суд. И ещё неизвестно, какие нас ждут последствия. Если жандармы насели, просто так не слезут. Чьи головы полетят завтра? И, главное, за что? За то, что мы собираемся на сходках, за то, что права свои отстаиваем? Господин Сахаров так испугался собственного беззакония, что решил жандармами нас задавить? Господин Сахаров, верно, полагает, что раз это его завод, то и творить он может с нами, что угодно, будто мы не люди вовсе, а скот бесправный. Даже обращаются с нами, как со скотом. От Артамонова вы когда последний раз уважительное слово слышали?
— От этих ублюдков одни понукания! — послышалось из толпы.
— Вот! Ты ему в ножки кланяйся, лебези перед ним, а он тебе «тыкать» будет, да ещё и обложит ни за грош! — распалялся Жора. — И при этом жалование наше себе в карман кладёт. По-божески ли это, товарищи? По-человечески?
Застегнув пиджак, Матвей надел своё потёртое пальтишко, которое носил уже лет пятнадцать, взял кепку. Следовало уйти поскорее. Слушать дальше не хотел: тяжело было, душила бессильная злоба. Жандармы и обыски, наглое, надменное поведение начальства, грабежи — всё это заставляло зубы стискиваться от негодования, и чем больше он думал об этом, тем сильнее зудело внутри. А на другой чаше весов лежал страх. Матвей чувствовал, что находится здесь на птичьих правах. И не только здесь: куда бы ни подался — везде косые взгляды, подозрения. А виноват во всём брат: Виктор Цуркану по кличке Молот, один из самых опасных революционеров, до сих пор разгуливал на свободе, и только совсем тупой полицай не подумал бы, что братья в сговоре. К детям политзаключённых и без того относились с предубеждением, а с такой роднёй можно было и вовсе забыть о мало-мальски высокооплачиваемой работе.
То, что Матвей оказался на машиностроительном, стало огромной удачей, выпал шанс один на миллион. Приятель замолвил словечко — повезло. Приятель-то тот два года назад от рака умер, а Матвей остался на заводе. Потому и боялся он, что любой неверный шаг, любое подозрение — и выкинут вон. И будет он, как и прежде, перебиваться шабашкой по магазинчикам, да по мелким мастерским, где толком и не заработаешь вовсе. Жандармы, конечно, там — не частые гости, но на этом плюсы исчерпывались. Так что за место своё Матвей держался обеими руками, как бы ни раздирало его от лютой несправедливости и беззакония. Вот только товарищи этого не понимали, а порой Матвей и сам презирал себя за трусость и малодушие, но сделать ничего не мог.
А Жора Семёнов не боялся. Он выступал постоянно: и на собраниях, и в столовой, даже в раздевалке. Хорошо говорил, от сердца, люди так и льнули к нему, заслушивались. И чем сильнее накалялась обстановка на заводе, тем больше собиралось вокруг него рабочих. Его и хватали не раз, и допрашивали постоянно, а он всё равно не прекращал агитировать. Сегодня не арестовали: возможно, очередь не дошла. Завтра допрос продолжится, и многие, кого не вызвали сегодня, со страхом ожидали новую смену. А Жора, как ни в чём не бывало, агитировал за стачку.
— Хватит терпеть, товарищи! — его зычный голос возвышался над сомкнутыми спинами. — Необходимо как можно скорее заявить о нашем несогласии. У нас есть оружие — стачки и забастовки, так давайте использовать их. Мы не бесправный скот! Не хотят по-хорошему? Будем действовать силой, будем говорить на их языке. Надо напомнить Сахарову и его управляющим об ответственности перед рабочим классом. Потребуем ограничить трудодень, потребуем выплат время и в полном объёме, и чтоб прекратили эти унизительные обыски! В конце концов, давайте требовать рабочий контроль над производством. Иначе совсем задавят. Сколько можно позволять нами вертеть?
— И повысить зарплату! — добавили из толпы.
— Императора долой! — крикнул следом. — И попов долой. Довольно нами помыкать! Все они заодно!
— Завтра объявляется всеобщая стачка, — продолжал Жора, — кто желает участвовать, встречаемся у заводоуправления утром. Сборочный, сварочный, кузнечный и термический цеха точно пойдут. Другие, уверен, тоже в стороне не останутся.
Матвей заслушался. Жора не сказал ничего нового, но его пылкая речь цепляла и никак не желала отпускать. Но Матвей размышлял не о пламенных словах агитатора. Беспокоило то, что если произойдёт всеобщая стачка, завод встанет. А встанет завод — не будет работы. В прошлый и позапрошлый разы, когда бастовали, пропадали по два-три дня. Разумеется, их никто не оплатил, а некоторых участников даже оштрафовали. А после предыдущей крупной стачки с завода пропал партийный активист Лёха Подзаборный. Куда делся — непонятно. Кто знал его поближе, поговаривали страшное: жандармы пустили парня в расход. Потому-то Матвей и держался в стороне от подобных мероприятий: не хотел рисковать понапрасну.
— Э, Матюх, а ты — с нами? Или отсидишься, как всегда? — раздался за спиной молодой, наглый голос, и только тут Матвей осознал, что уже несколько минут застыл на месте, разинув рот. Обернулся: рядом с соседним шкафчиком — двое. Кондрашка со своей обычной презрительной гримасой и его приятель — электрик Данила из ремонтной бригады, коренастый, крепкий парень с вызывающим взглядом и тяжёлыми кулаками. Он-то и окликнул Матвея.
— Конечно, отсидится, спрашиваешь, — уничижительно хмыкнул Кондрашка.
Матвею было не до них: и так слишком много навалилось за сегодняшний день.
— Тебе-то что? — буркнул он, глядя исподлобья. — Моё дело.
— Да неужели? — скривился Кондрашка в щербатой ухмылке. Старый коричневый пиджак неказисто висел на нескладной фигуре, костяшки на руках — сбиты. Кондрат не отличался смирным нравом, любил подраться и не раз приходил на работу с расквашенным рылом.
— А товарищи как же? — подначивал он. — Выбери уж: к нашим аль к вашим. А может, ты — стукачок, а? Папаша за правое дело пострадал, а сынок с жандармами якшается?
Руки Матвея сами сжались в кулаки.
— Совсем попутал? — процедил он в гневе. — Ещё раз такое услышу…
— То чо? — усмехнулся Данила. — Застучишь? Побежишь полицаю жаловаться?
Матвей побледнел.
— Слушай ты… — он подошёл вплотную к парню и уставился ему прямо в глаза. — Да я никогда ни одного имени я не назвал. Ни одного! Слышишь? И не смей меня обвинять, сопля!
— Ты это… не дерзи, товарищ. Язык длинный? По ебалу захотел? — голос Данилы утратил насмешливый тон, в нём теперь сквозила агрессия, и Матвей понял: придётся драться. Он и так сегодня натерпелся унижений, а ещё от этих двух сносить издёвки — нет уж! Данила был ниже его, но в плечах шире, да и руки — накаченные, мускулистые: никак тренируется. Шансов против такого немного, но Матвей уже не думал об этом.
Кондрашка же мешкать не стал, подступил к Матвею, и тот шагнул назад и прижался спиной к шкафу. Скорее по инерции, нежели осознанно, Матвей с силой оттолкнул задиру. Кондрашка отшатнулся и чуть не упал, задев нескольких рабочих. Было тесно, люди стояли почти вплотную.