Люди здесь жили не такие, как везде, какой-то особенной коппертаунской породы, быть может, выпущенные на особых же фабриках и по-особенному устроенные. Любые другие, наверно, давно сошли бы с ума, не в силах вынести постоянного грохота фабричных гигантов и дышать растворенной в воздухе золой. Черты этой породы Лэйд узнавал автоматически — за долгие годы своего существования Коппертаун точно огромный сталеплавильный котел сплавил в себе воедино черты своих обитателей, отчего они и верно казались представителями какого-то отдельного народа, который жил на острове испокон веков, равно далекого и от бронзовокожих полинезийцев и от бледных уроженцев метрополии.
Невысокого роста, сутулые, многие смуглокожие, тонкокостные, они не выглядели такими же несгибаемыми силачами, как шествующие вразвалку по Клифу великаны-моряки, чьи руки, походившие на узловатые, изъеденные солью и ветрами, канаты, могли влёгкую завязать узлом трехдюймовый гвоздь. Однако в них тоже угадывалась сила — молчаливая грузная сила каленых деталей, только что вытащенных из горнила и способных выдержать на своих тонких костях нагрузку, тысячекратно превышающую заложенный конструкцией запас прочности. Что же до смуглокожести, Лэйд был уверен, что дело здесь не в доле полинезийской крови, а в проклятой саже, которую, казалось, здесь извергало каждое отверстие и каждая труба.
Кто-то — кажется, Скар Торвардсон — как-то рассказывал, что знал одного парня, потомственного рабочего на креозотной фабрике, который с детства мечтал обмануть судьбу, сбежав из Коппертауна. Молодой и упорный, он согласен был работать в две смены, лишь бы выбраться из этого кипящего котла, в котором варились поколения его предков, таких же бесправных и озлобленных на весь мир фабричных рабочих. Он не был изнежен, он не избегал работы, напротив, часто взваливал на себя дополнительные нормы, если это могло принести ему хотя бы пенни. Он знал, что там, за пределами этого клокочущего котла, наполненного парами аммиака, ртути и висмута, тоже есть жизнь, и отчаянно желал этой жизни, которую видел лишь на дешевых открытках и про которую читал в замусоленных оборванных книгах, что иногда поставлялись в Коппертаун для растопки котельных.
Он хотел раз в жизни набрать в грудь воздух без угольной взвеси, от которой перхают легкие и кровоточат дёсна. Откусить кусок хлеба, испеченный из муки, а не из целлюлозной смеси, щедро сдобренной все тем же углем. Лечь спать на кровати, которая не содрогается и не дребезжит так, точно стоит на платформе грузового поезда — и пусть даже это будет совсем узкая и дрянная и дешевая кровать в закутке дешевой меблированной комнаты…
Это была глупая, нелепая мечта, которую он редко кому раскрывал. Тут, в Коппертауне, царстве всесильного Медноликого, она не приносила ничего кроме насмешек. В этом царстве многое было устроено по-особенному, не так, как это привычно жителям Редруфа или Миддлдэка. Здесь не было всевластных правителей — герцогов и графьёв заменяли владельцы фабрик и управляющие цехов. Здесь не знали зажиточных горожан из среднего класса — вместо них были инженеры и мастера. Здесь не было цветов кожи, угольная пыль так же легко въедалась в смуглые покровы, как и в любые другие, а вопросы национальности сводились к цеховой принадлежности. Даже праздники и памятные даты здесь были особенными, не сообразующимися ни с какими прочими, известными на острове. Так, коренные жители Коппертауна не видели ничего зазорного в том, чтоб раз в год опрокинуть вприкуску с джином наперсток машинного масла, отмечая День Прелестницы Дженни и Ее Муфты[7], и охотно делились с сопливыми подмастерьями воспоминаниями о той славной поре, когда «ребята Шнейдерсона задали славную трепку жестянщикам при Втором Цеху из-за бракованной гидропередачи».
Этот парень, про которого рассказывал Скар, был из династии рабочих креозотного завода, династии безмерно длинной, однако все ее узловатые колючие корни испокон веков прорастали здесь, в сухой, сдобренной маслом и нефтью, земле Коппертауна, один лишь он был выскочкой, вознамерившимся высунуться наружу. Однако он был упорен в достижении своей цели, как упорен совершающий бесконечную изматывающую работу подшипник.
Он работал в две смены, иногда в три. Не обращая внимания на скрежещущие от напряжения позвонки, вновь и вновь впрягался в лямку, ворочая неподъемные тяжести на своем изношенном работой хребте, прихватывая по выходным и не гнушаясь приработками. Мал-помалу, поняв, что прежде угробит здоровье, чем выкарабкается из бездонной ямы, он взялся за науку. Эта задача оказалась еще сложнее. Едва шевелясь после изматывающих смен, он, примостившись в закутке, вместо того, чтоб покуривать грязную, отдающую тиной, рыбью чешую или разглядывать порнографические картинки, по захватанным обрывкам чьих-то конспектов и записей, по огрызкам справочных пособий штудировал гидравлику и теорию механизмов. Над ним посмеивались другие рабочие, его, мня выскочкой и честолюбцем, шпыняли цеховые мастера. Раздатчики не раз лишали его суточной порции кипятка и той дрянной баланды, что именовалась здесь кашей, только лишь потому, что завидовали его упорству. «Хочет выслужиться и в чистеньком мундирчике по-павлиньи ходить, — презрительно шептались у него за спиной, — Ну-ну. Скрипеть перышком по бумаге всякий мастак, ты вот косточками, любезный, поскрипи, в вал запрягшись…»
Никто не собирался его жалеть — рабочий фабрики может претендовать на миску баланды и глоток джина, но не на жалость. Даже когда он, скуля от боли в кровоточащих мозолях, валился на свою грязную подстилку, товарищи по несчастью, такие же чумазые работяги, лишь посмеивались над ним. «Заместо быка пахать, значит, решил? Ну паши-паши… Только помни, Проклятье Медноликого — оно, брат, такое. Оно не отпустит, даже ежли в Редруф переберешься. Оно тебе живо напомнит…»
Проклятьем Медноликого пугали всех чрезмерно усердных работников и штрейкбрехеров, но, кажется, никто из рабочих не сознавал в полной мере его сути. По крайней мере, никаких деталей на счет этого Проклятья на фабрике известно не было. Просто так повелось — в краю Коппертауна было много странных полузабытых традиций, некоторые из которых были порождены суевериями, а некоторые — устаревшими технологическими процессами.
Его не интересовали выдумки кроссарианских жрецов и безграмотных рабочих, у него была цель.
Урывая драгоценные крупицы у сна, которого выпадало лишь несколько часов в сутки, он штудировал в свете никогда не спящих топок, гудящих оранжевых пламенем, найденные учебники и чертежи. Ветхие, потерявшие половину страниц, они были древними как фундамент самой фабрики, и использовались цеховыми мастерами на самокрутки, но каждый их лист казался ему драгоценным. Ощущая ноющую боль в изломанном работой теле, он изучал их, словно реликвии давно забытой религии, ежась от незнакомых зловещих слов и с отчаяньем убеждаясь, до чего его грубые руки, привычные держать лопату и кайло, скверно справляются с пером и тушью.
У него не было ни опыта, ни теоретических познаний, и то и другое он заменял рвением, но это приносило плоды, вкус которых казался ему слаще тех изысканных фруктов, которые подавали на банкете для директора фабрики и объедки которых выметали вечером из его кабинета. Он знал, что вырвется из стальной хватки Коппертауна, для этого требовалось лишь упорство, а упорства у него было в избытке. Все остальное было вопросом времени.
В семнадцать лет он, единственный из разнорабочих, был удостоен чести перейти в подмастерья с правом ношения форменного синего фартука поверх грязной холщовой робы. Неразличимое движение для огромной фабрики, в нутре которой, как в муравейнике, возятся тысячи живых существ, однако головокружительный скачок для того, чьи предки всю жизнь были бесправной обслугой. Он удвоил усилия. Еще усерднее взялся за чертежи, урезав себе и без того редкие часы отдыха. В их сложных хитросплетениях, поначалу казавшимися зловещими и бессмысленными, ему открылась красота, которой он прежде не замечал, магический узор, дар чтения которого он заслужил бессонными ночами, читая линии до рези в глазах и головокружения.
Его упорство в освоении наук не осталось незамеченным. В двадцать два он уже работал помощником мастера в дистилляционном цеху, нося на груди жетон второго класса. И пусть этот жетон представлял собой лишь полоску меди с парой выбитых цифр, он носил его с большей гордостью, чем британские офицеры — свои парадные горжеты[8]. Работы меньше не стало, напротив, ему приходилось прикладывать еще больше усилий, чтоб выполнять дневные нормы и при этом успевать постигать азы технологического процесса. Дешевому джину, который другие рабочие пили по вечерам, он предпочитал разведенную водой жижу купоросного цвета, которую именовал чаем — ею он запивал справочные пособия по реологии[9], теории упругости и гидродинамике. За это его иногда поколачивали другие рабочие и мастера, но не чрезмерно — его фанатичная увлеченность делала его невосприимчивым к побоям в той же степени, в которой защищала его от голода и нервного истощения. Он знал, что выберется из Коппертауна и это знание неуклонно вело его вперед.
Известно, что даже стальной болт мал-помалу стачивается, если не знает отдыха и смазки. Непосильный труд, которым он истощал свое тело, мал-помалу подтачивал его здоровье, разрушая крепкое когда-то тело, способное обходиться по нескольку смен без еды и сна. Спина начала скрипеть и уже не так легко, как в юности, выдерживала нагруженный на нее вес, от бесчисленных креозотных ожогов кожа на лице и груди покрылась алыми язвами и пятнами, а обильное слезотечение мешало разбирать мелкие детали. Но он уже мог позволить себе не обращать на это внимания. В тридцать лет он получил свидетельство мастера второго класса.
У него не было ни семьи, ни детей, однако, была мечта, и эта мечта тянула его вперед сильнее, чем наделенные силой сорока пар лошадей паровые поршни в механическом цеху. Он знал, что вырвется из цепкой хватки Медноликого, чего бы это ни стоило. Съест свой законный кусок хлеба без угольной золы, заснет на нормальной кровати. У воздуха, который он наберет в грудь, впервые не будет едкого запаха аммиака, от которого легкие поутру выворачивает кровавым кашлем.
Дальше все завертелось перед глазами, как механизмы в ротационном цеху. Мастер, старший мастер, инженер первой категории, инженер третьей категории, инженер-технолог, заместитель начальника выпускающей линии… Он больше не был бесправным рабочим муравьем, он стал уважаемым на фабрике человеком, с которым сам директор не брезговал здороваться за руку. Грязную холщовую робу давно сменил хороший костюм и сорочка с белым воротником. Ему больше не требовалось носить на шее медную табличку, удостоверяющую его важность для фабрики — ее заменяли подобострастные взгляды мастеров и уважительное внимание инженеров.
В сорок пять лет ему предложили пост управляющего фабрикой. Пост, от которого он, к изумлению многих, отказался. Его не манила власть, он был равнодушен к тому делу, которому посвятил жизнь, его мутило от запаха креозота. Все это время он работал на износ, но мало кто из окружающих его людей понимал — он делал это не потому, что надеялся забраться на верхний ярус муравейника, в котором ютился от рождения, и не от избытка амбициозности, свойственной многим выходцам из низов. Он просто с детства хотел сбежать из Коппертауна.
В тот день, когда, по его подсчетам, накопленных сбережений хватило на то, чтоб обеспечить ему остаток жизни если не в лучшем районе Редруфа, то, по крайней мере, в той части Нового Бангора, куда не заносит кислотный, оставляющий даже на камне белые ожоги, ядовитый туман, он попросил у директора фабрики расчет. Его не хотели отпускать — его драгоценный опыт не должен был быть утерян. Ему предлагали увеличенную ставку, премиальные, дополнительные привилегии, немыслимые для рабочего, но он твердо стоял на своем, даже когда директор, истощив запас обещаний, стал последними словами клясть самоуверенного наглеца. Они просто не понимали его стремлений, как он сам, будучи голодным подмастерьем в грязной робе, не понимал линий на чертежах, казавшихся ему незнакомыми магическими знаками…
Невозможно удержать человека, у которого есть цель, как невозможно удержать айсберг, влекомый подводным течением. Он без сожалений принял у хозяина фабрики расчет и, провожаемый прочувствованными речами мастеров и инженеров, в которых зависть угадывалась еще явственнее, чем аммиак в окружающем воздухе, отправился прочь, в свою новую жизнь. Не подозревая, что кроме надежд, чаяний и чека с внушительным выходным пособием тащит на своей изношенной, скрипящей как старый вал, спине, груз, о котором не подозревает — Проклятье Медноликого.
Он снял дом в северной оконечности Миддлдэка, просторный и ладный, обставил его на свой вкус, завел библиотеку, повара и мальчишку для поручений. Он ел хлеб без угольной пыли и пил воду столь прозрачную, что поначалу даже делалось жутковато — казалось, что он пьет сжиженный кристально чистый воздух…
Именно тут судьба, тащившая его сорок лет по гремящему конвейеру жизни, то промораживая до кости, то ошпаривая кипятком, нанесла ему первый удар. Он вдруг с ужасом ощутил, что жизнь, которую он рисовал себе, ежась от холода в ночном цеху, жизнь, которую воображал в мелочах, очищая залитые гваяколовой смолой кровоточащие мозоли, оказалось не совсем такой, как ему представлялось.
Воздух Миддлдэка отчего-то казался ему жидким и кислым, как противная аптечная микстура, а вовсе не упоительным и чистым. Свежий пшеничный хлеб из муки первого сорта, огрызки которого он прежде видел разве что на директорском столе, был далеко не таким вкусным, как та рыхлая и комковатая целлюлозная смесь, из которой фабричная пекарня пекла свои буханки, в придачу от него он постоянно мучился несварением. Даже сон не мог утешить его — выглядевшая огромной после привычной ему каморки спальня оказалась неуютной, словно продуваемая всеми ветрами пещера, а стоило ему, проворочавшись полночи, заснуть на своем проклятом и неудобном прокрустовом ложе, как он тут же просыпался, лязгая зубами, в холодном поту — ему снилось, что он пропустил фабричный гудок.
В скором времени он стал чувствовать себя так скверно, будто не находится на заслуженном годами рабского труда отдыхе, а работает, как проклятый, в три полных смены. Он стал сделался нервным, вечно утомленным и апатичным — тишина Миддлдэка, не нарушаемая дыханием фабрик, казалась ему изматывающей, как минуты затишья для солдат на передовой. Люди, его населяющие — сонными мухами и болванами. В собственном доме на него накатывали приступы удушья, но стоило ему выйти наружу, как его уже гнал внутрь внезапно открывшийся ужас перед пустыми пространствами, незнакомый ему прежде, когда он со всех сторон был стиснут людьми и механизмами.
Проклятье Медноликого. Он узнал, что оно означает. Узнал, лишь вырвавшись из той кипящей ямы, что именуется Коппертауном.
Против этого проклятья оказались бессильны амулеты, оно висело на его горле, обвив стальными цепями и неумолимо клоня голову к земле — как в те времена, когда он тащил на сорванной спине очередной мешок песка. Он обнаружил целую прорву свободного времени, но, удивительное дело, ни одно занятие не казалось ему и вполовину таким интересным, каким он воображал его прежде, с трудом вырывая несколько часов на сон. К выпивке он был равнодушен, а бесчисленное множество рабочих травм и изношенный в юности организм не благоволили спорту. Привыкнув быть номенклатурной деталью в сложном устройстве фабричного организма, где все отношения между рабочими и инженерами строятся по веками отработанным схемам, таким же незыблемым, как утвержденные графики технологического процесса, он нашел, что неуютно ощущает себя в любой компании и зачастую мучается чужим обществом. Художественной литературы он, воспитанный на пособиях и чертежах, не любил и не понимал, а любоваться полотнами мешало отсутствие вкуса и слезящиеся, едва видящие, глаза.
Спасшийся из Коппертауна, этот счастливчик день ото дня хирел и бледнел, подтачиваемый бессонницей и бездельем. Он должен был быть счастлив и сознавал это, однако слишком поздно понял корень проблемы — он просто-напросто не умел быть счастливым. Не успел научиться этому, прозябая в холодных цехах и дыша ядовитыми испарениями. А потом оказалось уже поздно учиться.
Он попытался переиграть розданные ему судьбой карты. Отравленный Проклятьем Медноликого, он вынужден был вернуться туда, откуда всю жизнь мечтал сбежать — в чадящую и изрыгающую пламя громаду Коппертауна. И обнаружил, что все тщетно, проклятье и тут оказалось впереди него.
Креозотная фабрика, ставшая ему нелюбимым, но все-таки домом, быстро свыклась с его отсутствием, как свыкалась с любым убытком человеческого ресурса, неизбежным после чисток, сокращений или аварий. На его месте уже работал новый человек, легко занявший оставленную им нишу в производственной цепочке, такой же бедолага с бледным от недосыпания лицом, покрытым алыми пятнами незаживающих ожогов, надеющийся преданной службой в скором времени скопить достаточно денег, чтоб навсегда покинуть Коппертаун.
Он попытался устроиться с понижением, инженером третьей категории или даже второй. Его не приняли — за те несколько лет, что он потерял, пытаясь найти себя в новом мире, неостановимый технологический процесс сделал бесполезным весь накопленный им за жизнь опыт — креозот теперь гнали не из гваяколовой смолы, а из букового дёгтя, это удешевляло производство. Отчаявшись, он даже изъявил желание устроиться цеховым мастером, но и тут не добился успеха — инженеры и управляющие поглядывали на него с явственным презрением, не то подозревая его в работе на конкурентов, не то осуждая за непонятный им выбор.
Теперь он был чужим здесь. В нем, истертом зубчатыми шестернями фабрики и не единожды переломанном ее стальными суставами, видели уже не заслуженного инженера, а мающегося от безделья и праздности джентльмена из Миддлдэка. Он даже попытался устроиться подмастерьем, но без всякого успеха — подорванное здоровье сделало его бесполезным даже для самого простого труда, с которым справлялись неграмотные мальчишки. На других фабриках его попросту подняли на смех — он не годился даже в раздатчики баланды или полотеры.
Проклятье Медноликого. Ему не нужны ритуалы, оно не оставляет следов на смуглой от въевшейся золы коже, если не считать пятен от ожогов. Но оно живет в душе каждого человека, имевшего несчастье родиться в Коппертауне, живет столько, сколько отпущено Левиафаном ему самому. Есть вещи, которые не в силах извлечь ни ритуалы самого самоуверенного жрец, ни ланцет мирового светила хирургической медицины.
Человек, о котором рассказывал Скар Торвардсон, все-таки нашел способ избавиться от своего. Пробравшись на фабрику темной ночью и обойдя всех сторожей, он бросился в чан с раскаленным креозотом. Мучительная, страшная смерть. Но рабочие ночной смены, вытаскивавшие его шипящее тело из чана, клялись, что пока на его лице оставалась плоть, он продолжал улыбаться…
***
У Лэйда были серьезные сомнения на счет достоверности этой истории, тем более, что Скар Торвардсон, всякий раз рассказывая ее, нарочно не называл никаких имен. Однако, пожалуй, для того, чтобы скормить эту историю Уиллу, момент был вполне подходящий. Лэйд уже прикидывал, как бы ловчее подступиться к началу, когда Уилл задал ему тот самый вопрос, столь неожиданный, что мгновенно спутал все мысли.
— Как вы оказались в Новом Бангоре, мистер Лайвстоун?
— Что вы говорите? — Лэйд приложил ладонь к уху, делая вид, будто не расслышал, — Не слышу!
— Как вы оказались…
— Не слышу!
Что ж, подумал он, оглушительный грохот Коппертауна стоило терпеть хотя бы для того, чтоб лишний раз вывести Уилла из состояния душевного равновесия. Впрочем, тот с самого утра держался на удивление стойко, словно пытаясь компенсировать своей выдержкой вчерашний приступ слабости, и даже находил в себе силы не отворачиваться, когда очередной порыв ветра швырял в него клочьями ядовитого желто-серого смога или пригоршней уличной пыли, напоминавшей цементную крошку с щедрыми вкраплениями железной стружки.
— Отчаянно душно сегодня, — пожаловался Лэйд, — Знаете анекдот про коппертаунца, который заглянул в Шипси опрокинуть кружку и которого спросили, как у них нынче погода? «Ничего, сегодня сносно, — ответил он, — Вчера было гораздо хуже, а уж третьего дня вообще сущий кошмар…» «Да ведь у вас там каждый день туман! — изумились собеседники, — Какая, черт возьми, вам разница?». «Сразу видно, что вы не из Коппертауна, — снисходительно усмехнулся тот, — Сегодня туман со складов селитры, он едва щиплет. Вчера был с аммиачной фабрики, этот и обжечь может запросто. А третьего дня — с щелочного комбината…»
Уилл даже не улыбнулся. Лэйд отнес это на счет душевного настроя — анекдот был вполне забавным на его взгляд и даже не очень избитым.
— Ладно, сдаюсь, — пробормотал он с досадой, — В здешней атмосфере и так избыток кислоты, ни к чему ухудшать и так неважный баланс вашим кислым видом. Что вы там хотели спросить?
— Хотел спросить, по какой причине вы оказались на острове, мистер Лайвстоун.
— Не слишком ли вы молоды для таможенного агента?
Уилл закусил губу, кажется, резка отповедь, пусть и в шутливой манере, немного уязвила его.
— Вы ведь тоже почувствовали Его зов, верно? Я как-то прежде не решался спросить, но…
Лэйд с неудовольствием покосился на него.
— И правильно, что не решались. Среди нашей публики из числа невольных гостей Нового Бангора интересоваться подобными обстоятельствами считается дурным тоном.
— Почему?
— Если бы за каждый ваш вопрос я получал по шиллингу, сейчас, наверно, уже мог бы составить конкуренцию Ост-Индийской Компании, — пробормотал Лэйд, силясь напустить на себя раздраженный вид, — У каждого из нас были причины прибыть в Новый Бангор. Иногда эти причины вполне банальны и очевидны. Но иногда имеют под собой нечто личное, о чем воспитанный джентльмен не станет спрашивать, чтоб не оказаться в неудобной ситуации.
— Вы серьезно?
— Еще серьезнее, чем в те минуты, когда выписываю чек.
— Но ведь я рассказал вам о своем зове!
— Рассказали, — согласился Лэйд, — И, видимо, полагаете, что этот приступ болтливости дал вам право требовать с моей стороны ответной любезности?
Уилл смутился. Или изобразил смущение — как днем раньше изобразил ужас перед лицом скрежещущего от злости и голода Пульче. Наверно, в этом нет ничего удивительного, подумал Лэйд, человек, который всю свою жизнь посвятил умению изображать эмоции на лицах никогда не существовавших людей, сотворенных им на холсте, сам по себе должен быть недурным актером.
— Простите, мистер Лайвстоун. Пожалуй, с моей стороны действительно крайне нетактично задавать вам подобные вопросы. Вы, конечно, правы. Мое чрезмерное любопытство нередко приносит мне неприятности.
— Что, страсть, как не терпится прочитать первую страницу из жития Бангорского Тигра? — не удержался Лэйд, — Ожидаете найти там очередную захватывающую историю, полную интриг и опасностей? Вы будете разочарованы. Как полагает моя помощница, мисс Сэнди Прайс, у многих увлекательных романов весьма посредственное вступление.
— В самом деле?
— У Него нечеловечески богатая фантазия, но он редко считает необходимым использовать ее, сочиняя приглашение для своих будущих гостей. Знаете ли, самые действенные методы — самые простые. Именно поэтому цирковые иллюзионисты стараются не переусложнять свои трюки. Достаточно лишь пустить в воздух побольше мишуры, конфетти и римских свечей, чтобы отвести чужое внимание, а уж по этой части Он не знает себе равных… Зато обставляет Он все это действенно и безошибочно. Назначение по служебному ведомству, например, или деловая командировка или внезапно накатившее желание предпринять морской круиз по бескрайнему Тихому океану. На худой конец умерший на далеком острове в Британской Полинезии дядюшка, оставивший вам внушительное наследство — дядюшка, имя которого по какой-то причине вылетело из вашей памяти…