Пролог
…В студёном воздухе пахло рекой. Жареной рыбой, завёрнутой в напитанную свинцом газету. Вязкий, как гороховый суп, туман стелился по набережной и с деликатностью опытного карманника обшаривал прохожих. Резво стучали красные каблуки, неспешно ударяли мостовую тросточки из слоновой кости. Над шляпами жеманных красавиц бешено качались страусиные перья — возмущённые так же, как их хозяйки. А пижоны в отпаренных утюгом цилиндрах подносили к личикам своих дам надушенные по-модному платки: не стоит им вдыхать плебейский, прилетевший с той стороны запах…
Громыхали конки и кэбы, от мюзик-холла доносился визгливый смех. В окнах непрестанно шевелились портьеры: костлявые руки выставляли на обозрение матово-белые, таинственно мерцающие шары — и любители спиритических сеансов летели на их свечение, словно безмозглые бабочки. Странные, бледные личности ныряли в лавки экзотических товаров, чтобы вынести оттуда баночку Срединновековой краски, древесную лягушку, застывшую в янтаре, который при свете луны и газовых фонарей…
Стоп.
Больше не газовых.
Дориан остановился и окинул взглядом возникший на пути фонарь. Он горел блёклым, затухающим светом и, судя по всему, готовился с минуты на минуту отдать душу богу электричества.
Но вдруг фонарь поднапрягся. Мигнул. И стал гореть сильно и ярко.
Дориан усмехнулся. Подмигнул фонарю и продолжил путь.
Слабая тень побитой шавкой волочилась у его ног. Пульс, что мгновение назад затухал, точно фонарь, опять бился в запястьях.
Дориан шёл по городу, полной грудью вдыхая сентябрьский воздух. И всё думал. Думал…
Этот город.
Он помнил ромманов, одетых в пурпур и металл, и галеры, гружённые вином и оливковым маслом. Помнил франтов и мотов, извозчиков с красными, обветренными лицами и сорванными голосами… Заливных угрей и пироги с патокой, обязательный ростбиф на каждый воскресный ужин…
А ещё: забастовки и демонстрации, потогонные фабрики и конных полицейских с клинками, вложенными в трости. Окна, забитые мешками с песком, и расколотые надвое дома, налёты цеппелинов и пронзительный вой сирен воздушной тревоги…
Да. Город выиграл многие битвы за Альбию.
Но проиграл всего один бой за него.
Дориан мрачно улыбнулся, провёл рукой по жёстким, свинцово-чёрным волосам.
А ведь город помнил его ещё растрёпанным, востроглазым мальчишкой. Настоящей грозой голубей…
Он замедлил шаг, вынул из кармана тканевый мешочек, набитый сушёным горохом. Взвесил в руке. Потом — вытащил часы-брегет и, откинув крышку, вгляделся в лунно-белый циферблат.
Превосходно. Он всё успеет. И на Обелиск, и на Гибралтарскую площадь. Просто покормить голубей. Просто попрощаться.
Он шёл сквозь ночь, и холодный ветер приятно обдувал его лицо. Когда-то, в далёком одна тысяча шестьсот шестьдесят шестом, этот ветер, воздух, в секунду сжигал лёгкие. От земли исходил такой жар, что дымились подошвы, лопались кожа и глаза…
В память о чудовищном Пожаре и поставили Обелиск, с высоты которого можно было и теперь, в двухтысячном году, обозреть весь Линдо.
Шаги непроизвольно ускорились.
Триста сорок пять ступенек чёрного мрамора. Он преодолеет их в четыре прыжка. Взберётся на самый верх, где темнеет железная сетка. И в последний раз вобьёт в память панораму когда-то любимого города. А потом…
Звездой лежать на белом, точно молотая кость, песке. Дремать под уютный рокот волн, что накатывают на берег. Потягивать через соломинку кровь знаменитой Мэри… И ждать, пока солнце, наконец, выжжет из него все эти ливни и туманы.
Он променяет Печальный Остров на Счастливый Континент. Без труда найдёт уголок, свободный от аборигенов и туристов — кенгуру и коалы не в счёт. Пальмы сменят фонари.
Это будет славное одиночество. Такое заслуженное, такое выстраданное, и…
Тот, кто однажды сыграл в ящик, больше не пугается внезапных шагов за спиной.
Однако Дориан заставил себя вздрогнуть и запоздало обернуться.
Позади него, поигрывая ножом в руке, ухмылялся рыжеволосый детина.
— Здоро́во, Джек.
Ох уж эта альбийская привычка обзывать незнакомца «Джеком»…
— Прошу прощения? — вскинул бровь Дориан.
Глаза рыжего нехорошо блеснули.
— Потроши карманы, Джек! Или я буду потрошить тебя, — зловеще пригрозил он.
— Нет-нет-нет! Я всё отдам!
Рыжеволосый не отличался сообразительностью. Покладистость «жертвы» быстро расслабила его. Он убрал нож и начал разглядывать передаваемые ему ценности: серебряный брегет с печальным солнцем на крышке, толстенькую пачку цветных банкнот и металлический кошелёк, в котором лежали плотно притиснутые друг к другу монеты.
— Неужто соверены? — прищурился вор и гоготнул, поверив своей удаче. — Они! Точно они!
— Дедушкин запас… Фамильная драгоценность… — печально вздохнул Дориан. — Быть может, вы оставите мне хотя бы…
— И не мечтай! — сразу рявкнул рыжий, агрессивно шагая к нему. Внезапно протянул руку и по-хозяйски взялся за воротник его пальто. Пробуя ткань, пропустил между большим и указательным пальцами.
— Классное пальтишко… И как раз мой размерчик… — облизываясь, приговаривал рыжий. — Э, а тут у нас чего?
Рука скользнула к нагрудному карману рубашки, что виднелся в расстёгнутом пальто. Ухватила кончик сероватой бумаги… И вытащила билет на пароход.
Рыжий разглядывал находку, и губы его мало-помалу растягивались в злобной ухмылке. Он поднял взгляд.
— Остралия, значит?
— Прошу вас отдать…
— Удрать захотел? Кинуть старушку Альбию?
— Кажется, это лишь моё…
— Никуда не удерёшь. Тут околеешь!
Вор скомкал билетик и, размахнувшись, кинул его за парапет — прямо в чёрную, как нефть, воду.
Но…
Неуловимое движение воздуха — и Дориан аккуратно уложил разглаженный билет обратно в карман.
У вора отвисла челюсть.
— Чего… Да как…
— Легко и просто, приятель.
— Фокусник чёртов, да я тебя… — выхватив нож, рыжеволосый двинулся на Дориана…
…И тот улыбнулся, впервые показав зубы.
Парень резко шарахнулся назад. Потом — неуверенно засмеялся.
— Ну ты придурок… Ночь Всех Святых ещё через…
— Уверяю тебя, они не пластмассовые, — шире прежнего улыбнулся Дориан. В свете фонарей в улыбке блестели острые, собачьи клыки.
Вор отчаянно замотал головой.
— Нет, это не кошмар, — спокойным, будничным тоном сказал Дориан, прочитав полные страха мысли. Тень его быстро съёживалась, пропадала. Пульс затухал, бился всё медленней, будто кулак умирающего в запертую дверь.