Бесовские времена - Михайлова Ольга Николаевна 13 стр.


За столом снова обсуждали ненавистного фаворита. Критике подвергалось дерзкое поведение шута, и тут выяснилось, что у него есть при дворе и поклонники.

— Вы не можете не согласиться, Дианора, что его неучтивость — следствие пустого тщеславия, пошлости и высокомерия! Он нагл и бездарен! — высказалась Иоланда Тассони.

Дианора ди Бертацци спокойно возразила.

— При дворе много пошляков, сплетников и насмешников, но людей действительно остроумных мало. Изящно шутить и занимательно говорить о пустяках умеет лишь тот, кто сочетает изысканность и непринужденность с богатым воображением: сыпать веселыми остротами — значит создавать нечто из ничего, творить… Мессир Грандони — одарённый человек.

Её поддержала Гаэтана Фаттинанти.

— Мессир Грандони всегда учтив, церемонен и благопристоен без всякой фамильярности.

— Не могу этого отрицать! — язвительно заметила синьорина Тассони. — Он всегда владеет лицом и жестами, скрытен и непроницаем, умеет улыбаться врагам. Но в этом — утонченное притворство, мерзейшее двуличие и глубочайшее презрение ко всем.

— Фаворит, наделенный высотой духа, часто испытывает смущение и замешательство, видя, насколько низки и льстивы заискивающие в нём. Он платит им за раболепие презрением и насмешкой, но зачем требовать от него уважения к угодничеству? — Гаэтана улыбнулась, видя, что ей удалось заставить Иоланду умолкнуть.

Чума меж тем рассказывал герцогу, инквизитору и главному лесничему, как однажды, охотясь на уток, напоролся на волчью стаю. «Кинулся я к дереву, влез на сук, а волки подо мной так и прыгают, так и прыгают. Целая дюжина. Серые, глаза горят… И вдруг сук подо мной — трррах! — подломился… Падаю я прямо на волков…»

— И что же? — с нескрываемым скепсисом полюбопытствовал Ладзаро. Он знал, чем чревата встреча с волчьей стаей. Песте с непередаваемой грустью развёл руками, словно изумляясь его недоумению.

— Ну, конечно же, разорвали в клочья, Ладзарино. А ты чего ждал?

Отхохотав, дон Франческо Мария рассказал, как, будучи в Мантуе, был приглашен на охоту на зайцев и по окончании травли единогласно провозглашен королем стрелков. Он один меткими выстрелами из арбалета застрелил тридцать зайцев.

— До сих пор не понимаю, как я это сделал, — скромно заметил он, — ведь в моем колчане было только десять стрел…

Главный лесничий заметил про шута, что тот безжалостный охотник. В прошлый раз, когда на герцогской охоте были фрейлины, все мужчины забыли про выстрелы, красуясь перед дамами, и только шут настрелял дюжину уток. «Это было в тот день, когда заблудился наш медик, заплутал в трех соснах… Его супруга тоже беспокоилась…»

— Да, не заплутился ли он и не заблудал ли… — растолковал шут.

— Ну, да, а Песте нашёл его, собирая своих уток. Дамы же, когда мессир Грандони едва донёс свою добычу, сказали, что у него нет сердца, — наябедничал лесничий.

— Сердце у него есть, — вступился за дружка инквизитор, — ведь подбирая убитых уток, он едва не рыдал. По крайней мере, на его глазах были слезы…

— Слезы на его глазах выступили позже, когда он смолил утку над костром, и дым попал ему в глаза… — уточнил герцог.

— Нет, ваша светлость, я оплакивал их… — с неописуемым выражением на глумливой физиономии заверил герцога Песте.

Даноли пригубил вино, оно оказалось превосходным и он, думая о своём, не заметил, как неприметно охмелел. Пиршественный зал медленно поплыл у него пред глазами, лица искажались и перекашивались. В ушах снова призраки снова прошипели мерзкие слова о дурной крови, но продолжалось это недолго — усилием воли ему удалось справиться с собой.

Трапеза завершалась, Даноли оглядывал стол, слушая краем уха рецепт, которым Песте за герцогским столом делился с инквизитором. «Чтобы приготовить рагу из зайца, Аурелиано, оживленно повествовал наглый гаер, надо взять масло, шпик, морковь, лавровый лист, чёрный перец горошком, три дольки чеснока, соль, десяток трюфелей и фунт кошатины…» Выслушал он и приговор главы урбинского Священного трибунала: «Ты совершенно не умеешь готовить, Чума…» и дерзкую апелляцию нахала: «Вздор! Никто вкуснее меня не режет ветчину!!..»

Заметил Альдобрандо и Флавио Соларентани, тот был сумрачен и неразговорчив. Причём сумрачность его усугублялась, когда он ненароком ловил на себе взгляд Портофино — ядовито-насмешливый и высокомерно-презрительный. Песте же поглядывал на Соларентани безмятежно и элегично, даже умилённо, словно доктор философии — на глупого котёнка. Самого Чуму пожирала плотоядным и хищным взором Бьянка Белончини, Черубина же Верджилези бросала на него взгляды, исполненные ненависти, мужчины вяло пережевывали десерт, искоса поглядывали на женщин. Тристано д'Альвеллавнимательно смотрел на самого Альдобрандо Даноли, и заметив, что граф поймал его взгляд, не отвёл глаза, а по-прежнему смотрел на него пристально и сосредоточенно.

В ушах Альдобрандо снова и снова змеиные голоса нечисти шипели непонятные слова о зараженной, гнилой крови, но где было в этом путаном круговороте, в калейдоскопическом мелькании почти неразличимых лиц понять, о чём идет речь?

Шут, давно наевшийся, теперь препирался с герцогом и своим дружком Портофино. Первый утверждал, что шут часто нарушает основы веры и, вообще, недоверчив и скептичен, а Аурелиано считал, что Чума, наоборот, часто верит досужим вымыслам. Песте заявил, что он, действительно, существо на редкость сложное, противоречивое и многогранное и, взяв висящую на стуле гитару, ударил по струнам, заявив, что споёт старинную испанскую песню, которая пояснит присутствующим степень его веры и еретических сомнений…

Пел шут, глумливо кривляясь, как ярмарочный арлекин.

  Что женился бездельник на красотке без денег, —
  я, пожалуй, поверю…
  что не пустит он смело красоту ее в дело, —
  а вот это уж ересь…
  Что обнов у красотки тьма и муж ее кроткий, —
  Почему бы и нет?
  Что не знает он, скаред, кто жену его дарит, —
  Ну, так это же бред…
  Что к красавице ночью залетел ангелочек, —
  Это дивное чудо.
  Что девица, надута, не брюхата от блуда, —
  верить в это не буду.

Омерзительный гаер завел глаза пол потолок, потом опустил их на синьора Фаверо.

  И что куплена степень профессором неким, —
  в этом не усомнюсь,
  что диплом золоченный производит учёных, —
  вот над этим — смеюсь.

Мерзкий кривляка оглядел дальний стол, где сидели Тиберио Комини, Эмилиано Фурни и Джузеппе Бранки, и допел, изгаляясь, последний куплет.

  Что юнец пять дукатов не считает за трату, —
  Ну, пожалуй, что да…
  Что на зад его гладкий ганимеды не падки, —
  Ну, так то ерунда…

В зале повисло неприятное молчание, и шут извинился — он сегодня не в голосе, герцог расхохотался, а мессир Портофино признал, что взгляды шута хоть и циничны донельзя, но ничего еретического в них нет.

— Ну, а почему ты не воспел верность моих слуг, Песте? — тихо спросил вдруг дон Франческо Мария, — или я не настолько богат, чтобы купить чью-то верность? Ведь об уме правителя судят по тому, каких людей он приближает, если это люди преданные и способные, сие проявление его мудрости. Если же они не таковы, то заключат, что первую оплошность государь совершил, выбрав плохих помощников. Но так редки способные… так нечасты преданные… а уж соединить в одном лице преданность и способности… — трудно было понять, шутит его светлость или серьёзен. — Ты-то хоть мне предан?

Шут грустно поглядел на своего владыку.

— Язык искажен, мой повелитель, и трудно сразу постичь разницу между «быть преданным друзьям» и «быть преданным друзьями», разница-то только в одной букве, и только стрезва распознаешь отличие «способности на многое» от «способности на все», и поймешь, как порой убийственны универсалии. Наш мессир Альмереджи верен женщинам — каждой и всю ночь напролет. Кто станет упрекать компас за преданность северу, а флюгер за верность ветру? Но истинная верность — верность земле, повелитель, ибо кто уже предан земле, не сможет предать. Я же надеюсь, что буду верен. А вот быть преданным… я могу. Это с каждым случиться может…

Герцог был бледен и казался подавленным. Словесные выверты шута были неутешительны, но Чума не сказал ничего, чего не знал бы сам Франческо Мария.

— Счастлив правитель, за которым с равной радостью идут на пир и на смерть… — уныло пробормотал герцог.

Песте поднялся и, подойдя к Франческо Марии, тихо опустился на колени рядом с троном. Шуту было жаль своего несчастного властелина.

— Мы пировали с тобой, повелитель. Почему ты думаешь, что я не пойду за тебя на смерть?

Франческо Мария судорожно вздохнул. Шуту он верил. Но все остальные? Песте продолжил:

— Ты всегда был верен друзьям, господин мой. Зеркало возмездия, обращенное к тебе, не будет жестоко…

— Разве мало верных, оказавшихся преданными, Грациано?

Шут поморщился и тихо поговорил.

— Их ничуть не больше, чем тех, кто остался верен до смерти. Но сейчас ты готов утратить нечто более важное — верность себе. И что проку будет от моей верности предавшему самого себя? Ты слабеешь…

Франческо Мария был умён и никогда не считал шутов опасными — ибо знал подлинные опасности, он всегда смеялся над шутовскими проделками Песте, подлинно веселившего его сердце, хохотал и над насмешками Чумы над ним самим — и оттого казался только умнее. Неограниченная свобода шутовства при дворе непомерно усиливала владыку — смеющийся над собой непобедим. Чума прекрасно понимал герцога и время от времени сотрясал герцогские приемы колкими пассажами в адрес его светлости — шута после этого считали безумно дерзким, но Франческо Марию, снисходительно улыбающегося, приравнивали к Октавиану Августу. Однако сейчас герцог не смеялся, но, горько улыбнувшись и кивнув Тристано д'Альвелле, покинул зал.

Чума вдруг услышал за спиной шипение Джезуальдо Белончини.

— Лизоблюд, легко ему лицемерить да падать на колени, демонстрируя преданность…

Грациано поднялся, лениво пробормотав, что тяжело упасть на колени только тем, кто стоит на четвереньках, и нашел глазами Лелио Портофино. Тот видел лицо удалившегося с трапезы герцога и тоже был невесел.

После ужина слуги внесли светильники, придворные разбрелись, кто куда, дамы с кавалерами, всеми силами избегая треклятого шута, затеяли игру в триктрак, а плотно закусивший поэт Витино читал девицам стихи, но при этом — подыскивал глазами любвеобильную особу, способную приютить любимца муз на ночь.

К шуту снова подошёл его нынешний сотрапезник, дружок Тристано д'Альвеллы, мессир Ладзаро Альмереджи и с любопытством поинтересовался: Грациано пошутил насчёт парика, или это правда? Чума, уже забывший свой взбесивший фрейлину экспромт об искусственной природе её белокурых волос, не сразу понял, о чём его спрашивает главный лесничий, а, уразумев, почесал левую бровь и выразил недоумение — ведь мессир Альмереджи, как было всем известно, не проводил ночи, охраняя леса, но охотился по ночам в покоях фрейлин — кому же знать об этом, как не ему? Мессир Ладзаро почесал в затылке. Его дело загнать дичь, пояснил он, а ощипывать её — он не пробовал.

Песте дал ему хамский совет — попробовать…

Между тем к Чуме, который хищно оглядывал дам, надеясь найти новый повод для своих ядовитых инвектив, подошёл Флавио Соларентани. С того часа, как они расстались на городской площади, они только перекинулись взглядами за столом. Соларентани был бледен и выглядел невыспавшимся.

— Я ещё не поблагодарил тебя за советы и уроки фехтования, Песте.

Шут усмехнулся.

— Лучшей благодарностью мне будет отсутствие подобных случаев в будущем, Флавио. Надеюсь, произошедшее тебя вразумило?

Соларентани вздохнул.

— Ты — странный. Из тебя вышел бы хороший монах. А вот мне не надо было давать обеты. Формы женского тела томят и мучают своим необъяснимым очарованием, и если душа не готова отринуть все соблазны мира, искушаешься поминутно…

Взгляд Чумы отяжелел.

— Ты — глупец. Чудом соскользнул с плахи и снова лезешь под топор?

— Я понимаю. — Флавио поморщился. — д'Альвеллазря устроил меня сюда. Но как ты может не видеть этой красоты? Женственная утончённость так пленительна! Как они изысканны, как грациозны…

Шут зло усмехнулся.

— «Не пожелай красоты женщины в сердце твоём, да не увлечет она тебя ресницами своими, ибо всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём…» — шут ломался, но взгляд его был ядовит и презрителен. — При ходьбе опускай очи долу да усердно повторяй молитву Иисусову, коя оградит от искушений, ибо с призываемым Пресвятым Именем в сердце поселится Спаситель и обережет тебя от непотребного…

Священник перебил его.

— Грациано… А… что Портофино? — было заметно, что это волнует Соларентани. — Он сердится? Сильно? — Песте пожал плечами, давая понять, что степень гнева мессира Портофино ему неведома. Соларентани был бледен и отвернувшись от шута, спросил, — но почему отец Аурелиано… Он же постоянно то в замке, то в храме, везде женщины, он, я видел, и вина пьет, и с женщинами беседует… Почему он не искушается?

— Глупец… За плечами Аурелиано двадцать пять лет таких постов и подвигов, что тебе и не снились. Он может и ночь в спальне женщины провести — и девственником остаться.

— …Ну, за подобное я бы не поручился, — раздался сзади насмешливый бас Портофино, — глупо искушать Господа такими опытами. Жди меня в храме, Флавио, — и инквизитор отошёл от побледневшего Соларентани, который на негнущихся ногах побрёл в домовую церковь.

Наступивший вечер был тяжёл для Соларентани. Прошлую ночь, он, утомлённый и измученный поединком, спал как убитый, но теперь усталость прошла. Он со страхом ждал прихода своего духовника отца Аурелиано, весь трепеща от сковывавшего душу ужаса, и появившийся на пороге храма Портофино окинул его взглядом, от которого его бросило в дрожь. Теперь Портофино был страшен, глаза его отяжелели гневом и метали молнии. Он зло прорычал:

— Подонок… — Флавио опустил глаза и рухнул на колени. Он был виноват и знал это. Он лгал Портофино, лгал на исповеди всё последнее время, утаивая от него свои греховные искушения, кои были тем мерзостнее, что касались замужней женщины. — Лжец… Блудник… Ты, что, не знаешь, что тело твое суть храм живущего в тебе Святого Духа? Так мало того, что сам искусился, таинство исповеди осквернив ложью, так ещё и непорочную женщину блудницей чуть не сделал и ложе честного мужа едва не подверг поношению? — На спину несчастного опустился тяжелый бич, и Флавио содрогнулся, застонав от боли. — Монашеский чин для тебя ничто? — новый удар рассёк воздух. — Обеты, Христу данные — для тебя звук пустой? — последовал новый удар, — честь ордена для тебя грязь подошвенная? — Соларентани больше не мог сдержать вопль боли, — Память отца и честь семьи для тебя значат меньше твоей похоти? — На пятом ударе Флавио рухнул наземь. Портофино брезгливо оглядел монаха, — аще не знаешь, что ни блудники, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники Царства Божия не наследуют? — Теперь губы инквизитора кривила усмешка. Лицо его обрело прежнее спокойствие и гармоничность. Он отбросил кнут и менторски продолжил, — каждый грех черпает силы свои в нечистых мыслях, появившееся в них вожделение перерождается в желание, и грешник ищет пути совершения греха. Далее же, как железо рождает ржавчину, так и растленное естество тела рождает движения похоти, и делает тебя, дивное творение Божье, просто животным…

Назад Дальше