Сверху на голову легла теплая рука. И другая — на трясущиеся плечи. Убог, пришептывая, помог ей подняться, сел рядом, обнимая и прижимая к себе. Большой, теплый. Сидел, покачивал, как ребенка. Будто Ахатта — собственный сын, а он — мать его Ахатта.
Вот тут бы заплакать, купаясь в жалости к потерянному сыну — кто там, в сердце горы прижимает его к себе, маленького, годовалого. В жалости и к себе — где дитя, которого она так любит, и почему не дано ей простого, женского — обхватить и покачивать, шепотом напевая забавки. Но не было слез. Зато уходил холод, остался лишь под грудью, где вжимался в кожу впечатанный при падении серебряный знак.
— Не ярись, добрая. Ты не только ему теперь мать. Ты просто мать стала. И тебе теперь нельзя много из того, что можно было раньше.
Мужской голос звучал тихо и по-доброму строго. Ахатта хотела заспорить, объяснить, но как-то устала вся и просто сидела молча. Убог сказал еще:
— Эта девочка. Силин. Она теперь водит глазами за тобой, всегда. И сердце ее тоже идет лишь за тобой. Ты думай об этом.
— Отдать девчонке любовь, которую… которая должна…
— А ты не дели. Она большая. Ее так не делят. Ты уже отдала часть сыну сестры, и спасла его. Разве стала она от этого меньше? И теперь тебе каждое слово и каждый шаг думать — вот она, спасенная мной, следит за моим сердцем.
Сильные руки согревали, прижимая к широкой груди. Голос гудел сверху. Ахатта пошевелилась и, просовывая ладонь в распахнутую рубаху, провела пальцами по шраму на ребрах Убога. Он носит на себе знак, с которого начинается ее имя. Кто сделал его?
Шрам был горячее, чем кожа. И мужчину вдруг стало жаль. От этого потеплело внутри. Только там, где знак, все гнездился колючий холод.
— Что. Что я должна? Как?
— Ты поверь сестре, бедная. Поверь. И вы вместе решите правильно. А еще, — он слегка подтолкнул ее, кажется, улыбаясь в темноте, — твоя оса ждет, учи ее всему, что знаешь. Мир степи, смотри, какой он. Ты показываешь пальцем и на кончике пальца — бах, раскрывается что-то. Жук, который плюется острой слюной. Трава-зверь, что просыпается только к большой луне. Кусочки птичиих ночных танцев. Видишь, я чуть-чуть знаю. А ты ой сколько знаешь! Вот и говори ей. И тебе же сказала сестра — возьми еще девочек. Их учи. Ну… Вот так…
— А ненависти? Или вот любви? Учить?
— Не-ет. То не надо. Все будет через простые твои слова о мире. Так не солжешь. И даже не думай туда, вперед, куда думает княгиня. Не думай о наказании и битвах. Просто люби их, своих девочек.
— Как ты странно говоришь. Я соберу их, чтоб сделать смертельными. А ты про любовь.
Он затряс головой. Говорил, подбирая слова, и останавливался, обижаясь на то, что слов мало.
— Ты не знаешь. Не тебе знать. Это оно — большое. А у тебя узкий глазок, глазок на любовь. Он правильный и красивый, но узкий. Если станешь думать туда, бросать мысли по траве, они вдруг превратятся, а? Потемнеют, и запах станет, такой вот. Ненужный.
— Я, значит, не смогу, да? Она может, она такая вся правильная, а я с узким глазом?
— Да. Да. Так сделана ты. Или любовь или уже сразу злоба. Так пусть любовь, а?
Он собрал длинные пряди, убирая их с плеча Ахатты, чтоб открылось лунному свету маленькое оттопыренное ухо.
— А злоба и сама приходит. Нельзя ее растить вместо детей.
И замолчал, будто рассеянно слушая, как, медленно шевелясь, спит и не спит вокруг степь.
Ахатта понимала, о чем сказал так неуклюже и путая слова. И хотела спорить. Серебро кусало кожу, подсказывая правильные, быстрые и точные слова, сказанные правильным голосом. Мысленно видела, как отодвинется и рассмеется в доброе красивое лицо неуклюжего бродяги, который сам состоит из любви — и что ему с этого? Жизнь в племени среди быстрых и смелых, на самом краю этой жизни, почти из милости, с пусть не злыми, но постоянными насмешками над его рассеянной улыбкой и нескладными песенками? Она рассмеется и укусит его словами, расскажет, что она не такая, она может стать той, о которой рассказала пленнику. Слухи о госпоже ядов, сильной и быстрой, неумолимой, побегут по степным травам, и мужчины будут вздрагивать, завидев среди курганов всадниц на черных конях. Зло во имя добра. Вот чем станет она и ее маленькое войско! И сама будет решать, куда направить это доброе зло, кого покарать.
Но углы подвески, будто ворочаясь, покусывали кожу дальше, подсказывая и другое. Ему? Сейчас? Рассказать свое тайное? Ну, уж нет.
— Верно ты прав, мой друг и брат, — голос женщины полнился покаянным смирением.
Убог вздрогнул. Она назвала его братом. Как девушки, отдающие сердце, называют своих избранников. Он любит ее, давно, с того дня, как увидел. И смирился с тем, что вечно быть ему рядом — слушателем, утешителем и защитником. А тут сама говорит — брат.
На мужскую шею легла горячая рука, пригибая его лицо к своему.
— Или ты не хочешь? Быть мне настоящим братом?
От прямого вопроса и дыхания на своем лице Убог растерялся. Так ясно слышалось в голосе женское обещание, а вокруг — зрелая степная весна, что назначена жизнью для любви. Нет никого, только трава и пахнет так же, как пахнет женщина, почти сидящая на его коленях. Такая близкая, будто они давно уже муж и жена. Почти. Осталась лишь самая малость, чтоб стать целым. И эту малость его нареченная жена протягивает в горячих руках — бери.
— Ты, правда, любишь меня, госпожа Ахатта?
Женщина, услышав простодушно прямой вопрос, вдруг застыла. И, помолчав, рассмеялась досадливо:
— Какой же ты… Убог. Не поиграть с тобой в женские игры. Пойдем в лагерь, я хочу спать.
Выбираясь из его рук, встала, собирая волосы и быстро сплетая их в косу. Перебросила за спину. Пошла, остановилась и позвала чуть сердито:
— Ну, что сидишь? Проводи меня.
Мужчина не встал, склонил голову к плечу, к чему-то прислушиваясь. И спросил, утверждая с грустью:
— Ты не одна сейчас.
— Что? Конечно, я была с тобой. Да ты, считай, отказался. Все тебе петь песенки да беспокоиться, махая руками, как старая нянька над ползунками-детенышами. А я тут…
Говорила быстро, стараясь отдалить от себя истинный смысл его вопроса, но Убог перебил:
— Это плохо, добрая. Очень плохо. Не слушай чужого, говори своим сердцем. А не можешь — отдай это мне.
— Что еще отдать? — у нее пересохло в горле и сердце ударило под дых, так, что подогнулись колени. Он видел. Знает! Расскажет или заберет сам. А как же тогда идти к жрецам? Нет, она не отдаст!
— Я не знаю. Но оно говорит твоим голосом. Вместо тебя.
— Глупый, глупый Убог. Испугался женщины и болтаешь, от стыда. Иди, спи. И сто раз пожалей, что не принял моих рук, когда я протягивала их сегодня!
Она старательно рассмеялась и, торопясь, ушла в темноту. Сжимая через грубое полотно рубашки колючие углы подвески, слушала с испугом — не идет ли следом, чтоб отобрать.
Глава 10
Мальчик прибежал, когда Нуба уже собирался домой — поднялся из раскопанного русла будущего канала и пучком листьев чистил мотыгу от жирной глины, пока она не присохла. Тонкие ноги мальчишки танцевали, оскальзываясь, и казалось, он натянул светлые блестящие сапожки. Такие, как были на ногах всех взрослых зеплекопов. Проводя рукой вдоль заточенного клюва инструмента, Нуба смотрел, как мальчик подпрыгивает, что-то рассказывая десятнику, а тот слушает и взглядывает в сторону великана-чужестранца.
Сжимая в кулаке медяк, мальчик побежал вверх по склону, заросшему плотной травой, а десятник подошел к Нубе.
— Мем-сах Каасса ждет у порога твоего дома, кари. Иди быстрее, нехорошо заставлять ждать уважаемую мем-сах.
Он приложил к грязным щекам указательные пальцы. Покончив с любезностями в сторону мем-сах, почесал голую грудь, оставляя на коже следы вездесущей глины, сплюнул комок пережеванного кестана и показал на склон, изрезанный сверкающими каналами.
— После новой луны мем-сах хочет пристроить к саду еще одну террасу. Ее сад лучший в селении, и один из лучших у матайа. Может быть, она наймет нас.
— Я знаю, кари. Мем-сах Каасса великий мастер плодов.
Склон походил на аккуратные стопки плашек, положенных с большим сдвигом и каждая — своего цвета. Лиловые, полные круглых кустов лаванды. Красные — забитые гребенником с душным запахом мелких зерен. Синие, с волнами ветра на лепестках льна. Розовые, оранжевые, сизые… И, почти на вершине, тугие шапки плодовых деревьев скрывали богатые крыши с узорчатой черепицей. Там стоял дом, что построил саха Акоя для своей хозяйки, вернувшись из военного похода, в котором провел полжизни, почти двадцать лет. Дом для жены с первенцем, которого саха увидел уже взрослым. И для дочерей-погодков, что родились после его возвращения. А так же для многочисленных слуг, рабов, кухарей и садовников.
Построив дом и сотворив детей, саха Акоя удалился на покой, в прекрасный маленький сад, устроенный для него за внутренними стенами дома. И жил там, переходя с мягкой тахты на прекрасный ковер, а с него на плетеное кресло, или к врытому в центре сада вечно горящему очагу. Пил, ел и играл на ланнисти, задумчиво пощипывая гудящие струны. А вокруг суетились женщины, потому что за двадцать лет походной жизни саха надоели грубые мужчины. Мем-сах ждала, что девушек придется отправлять на женскую половину в просторную комнату домашней повитухи, но мужская сила саха поубавилась, будто исполнив предназначение, и теперь больше горячих женских тел саха ценил правильно сыгранную мелодию или тягучие строки, спетые приглашенным певцом.
Мем-сах с удовольствием бы родила саха Акоя еще двух-трех сыновей. Или усыновила полудетей, что приносят в семьи домашние рабыни. Но если величайший садовник Коро-Лал-Рамундани отсыпал в корзину их семьи одного сына и двух дочерей, и не больше, значит, так жить им дальше, смиряясь с волей богов.
…Но все же — один сын. Церет может наступить на змею. Подраться в кабаке. Упасть в канал и, стукнувшись головой, захлебнуться. Мем-сах любила своего сына, но понимала — отплакав, они останутся лишь с дочерьми. И тогда прекрасные сады, которые были ей тоже детьми, заберут мужья девочек. А они с саха будут жить приживалами при дочерях, переходя из одной семьи в другую.
Конечно, матайа живут мирно, давно уже не было войн, и большие князья не сзывали в походы подданных из дальних уголков огромного государства. Но мем-сах не любила риска. Жизнь похожа на сад, думала она, медленно обходя вокруг крошечной хижины с кривыми стенами. И если не думать о будущем своего сада, то он превратится в дикие заросли, тонущие в грязи и снедаемые насекомыми.
Придерживая тяжелые подолы семи выходных плащей, мем-сах заглянула в открытое окошко. Усмехнулась белому кувшину с наискось торчащей в нем веточкой тимма. И, шурша одеждами, отошла, села на легкий раскладной стульчик, что носил за ней мальчик-раб. Вон идет великан-чужестранец, сверкая глянцевой кожей на фоне яркой зелени прибрежной травы. Смотрит испытующе. Исхудал после болезни. Девочка много рассказывала о том, как волновалась. Как лечила, омывая потное лицо и широкую грудь.
Такую грудь мем-сах омыла бы и сама…
Женщина спрятала улыбку, поправила свисающие с висков ожерелья, что закрывали щеки, шею и подбородок, оставляя на виду только лицо. Сложила на коленях руки и укрыла кисти парчовыми рукавами.
Нуба, слегка задохнувшись, выскочил на утоптанный пятачок перед хижиной и поклонился высокой гостье.
— Твои плоды ярки и истекают соком, высокая мем-сах, пусть — вечно.
— Будет так, кивает тебе великий садовник Коро-Лал-Рамундани, достойный кари Нуба. Я пришла поговорить.
Нуба распахнул дверь, на которой не было засова, и склонился, показывая внутрь длиной рукой.
— Мой дом для тебя, мем-сах, прости, что он беден.
Гостья кивнула и, приподнимая подолы, вошла, склонив голову в высоком тюрбане. Мальчик бесшумно внес стул и установил его перед столом. Оглядываясь по сторонам, мем-сах села, в бесформенных парчовых одеждах похожая на большой золотой самородок.
Нуба стоял у двери. Она, кивнув ему на лавку, позволила сесть. Сказала:
— Ты силен и умеешь считать. Я даю тебе пять мешочков дорогих семян, их отвезешь на большую ярмарку, в Ганда, где великая Анакаи ветвится, готовясь утечь в большое море. Поедешь завтра, рано утром.
— Но я…
— Твоя маленькая жена получит от меня корзину лепешек, три мешка вяленого мяса и десять вязок копченых угрей. Прочее заработает сама, плетя мне циновки.
Мем-сах говорила, бронзовые губы шевелились на неподвижном, покрытом густым слоем золотой охры лице, окаймленном бронзовыми бусинами в несколько рядов.
— И когда же я вернусь? — Нуба внимательно смотрел, как свет из окошка режет лицо гостьи пополам. Та отклонила голову, исчезая в тени.
— Когда вернутся все. Ярмарка длится три раза по десять дней, а потом обоз пойдет обратно, оставляя торговцев в селениях. Дойдет и до нашего.
— И кто подсыплет мне отраву?
— Что?
Нуба молчал и мем-сах досадливо рассмеялась.
— Ну, хорошо. Давай говорить другое. Я пришла просить тебя отдать свою маленькую жену нам, хозяйкой маленького дома в большом, чтоб после меня она стала хозяйкой большого.
— И тебе легче отослать меня без возврата, достойная мем-сах, чем просто попросить?
Женщина наклонилась вперед, так чтоб другая полоса света падала на лицо Нубы.
— А разве ты отдашь ее?
— Она должна решить сама!
— Сама? — удивилась гостья. Повторила, прислушиваясь к слову, — сама…
И засмеялась, вздымая к потолку руки в пересыпающихся шорохом рукавах. Мелькнули тонкие черные запястья. На миг, а в следующий — она уже сложила руки, тщательно укрывая тканью.
— Ты говоришь о ребенке, кари. Сколько ей? Четырнадцать? Пятнадцать?
— Ей шестнадцать. Уже…
— Да, вы живете с матайа почти год. Повзрослела, пока ты таскал ее за собой по бездорожьям. Стала тебе маленькой женой. А что еще она могла дать тебе, здоровяк? Ведь ты красив и силен, добр. И у вас ничего нет. Только вы сами. Она добрая девочка.
— Ты богата, мем-сах, твои сады лучшие на десять селений в округе. Почему Матара? Столько девушек хотели бы.
— Мой сын любит ее. А она любит его. Так случилось, что Церет полюбил нищую чужестранку, жену бродяги. Но она красива, быстра и горяча телом. С такими бедрами женщины без криков рожают сыновей, много. К чему множить беды, если можно привести детей к счастью?
— Матара любит меня! Она сама сказала мне это!
Мем-сах отмахнулась от жужжащей мухи и мальчик-раб, подскочив, омахнул госпожу веером.
— Ты не дурак, кари. А говоришь глупости. Что заставляет тебя болтать пустое? Был бы глуп, я бы поняла. Вот тут у тебя, — она подняла руку и коснулась переносицы изукрашенным пальцем, — вечное страдание. Верно, вы много пережили вместе, о чем я не знаю. Расскажи. Если ты прав, я поклонюсь и уйду. А если нет, то рассказывая, сам это поймешь.
Она повернулась к мальчику, который старательно махал черным веером, переводя любопытный взгляд с хозяйки на ее собеседника.
— Меме, вот тебе монета, поди к носильщикам, пусть купят пива и ждите на берегу.
Шлепанье босых ног стихло за стенами хижины, и в полумраке мягко прозвучал женский голос.
— Сядь так, чтоб я видела твое лицо, кари. Я не враг тебе, иначе давно бы Церет подарил Матаре пузырек с ядом вместо лекарства, когда ты болел. Расскажи, где ты украл свою маленькую жену и почему вы связаны.
Солнце медленно двигалось, перемещая красные закатные квадраты по рыжим глиняным стенам и дощатому столу. Низко жужжали мухи, казалось облитые ягодным соком.
— Она — единственное, что осталось мне, мем-сах. Больше нет у меня никого и ничего в этом мире. Украл, говоришь? Ее готовили, чтоб отравить мой ум, делали из нее стрелу, напитывая ядом коварства. А она — ребенок, не понимала, что делает. И когда сделала, ее хотели убить. Но я спас. Мы бежали из плена, я греб, а она умирала на моих коленях. Но выжила. Из-за нее я потерял свою любовь и свою судьбу. Взамен она осталась со мной. Я не держал ее. Сама пришла ко мне и сама захотела стать женой. Все светлое, что есть, это только она. И вот ты пришла и хотела убить меня снова, чтоб отобрать мой свет.