— Это не рассказ, кари, это жалоба. Где твоя судьба? Расскажи. Не волнуйся, хижина видна с восточной стены моего дома. Когда мы закончим, слуги подадут знак, и Матара вернется из моего сада. Она сейчас там. С Церетом.
Она сидела, по-прежнему неподвижная, укутанная в бесформенные одежды. Как идол, подумал Нуба. Богиня своей семьи, сына и дочерей, уставшего мужа и многочисленной челяди… Приказывает, как и подобает богине. И так же может покарать. Или одарить милостями. А ведь он никому не рассказывал о Хаидэ. Только черной знахарке Онторо. Но и той говорил в полубреду, загораясь от собственных бессвязных слов, утопая в жадном внимании с запахом низкой любви, сладким и липким. А садовница Каасса, глядя на него блестящими спокойными глазами, ждет совсем другого. Короткого и ясного рассказа о цепочке событий.
И, помедлив, он заговорил. Медленно паря, прыгнул в прошлое, то, что не нарушалось снами и переходами из одного времени в другое, встал на опушке деревни маримму и там, возле маленького костра, взял в черную руку тонкую кисть мем-сах, освобождая ее от парчовых складок. Повел за собой, впервые и сам твердо ступая дорогой последовательных событий.
… - Ей было меньше лет, чем сейчас Матаре, когда она приказала мне стать ее мужем. Как тут у матайа — всего лишь маленьким мужем, перед своей настоящей свадьбой. Один раз, достойная, всего один раз. А потом она жила там, я был ей другом и рабом одновременно, защитником, назначенным судьбой. И когда она, все глубже погружаясь в ленивый сон той жизни, приказала мне уйти…
— Ты ушел? — голос мем-сах стал неприятно резким, — ушел?
— Да, — удивленно подтвердил Нуба, — а как не уйти? Я стал не нужен. Помеха. Она обходила меня и прятала глаза. Перестала говорить со мной из головы в голову. А потом сказала…
— Неважно, что сказала! Прости, кари, но — говори нужное, солнце садится.
— Я ушел, — сказал Нуба, собираясь с мыслями, — да, ушел. Я был как келото, что бродят ночами, пустые внутри, растеряв мозги и сердца. Шел и шел. И мне было все равно. Я думал вернуться к маримму, но кем? Потеряв судьбу, я не мог стать учителем, а из учеников я вырос. Жил в разных местах, — я силен и нанимался на работу. У меня даже были женщины, но они все бежали от меня, после двух-трех ночей. Говорили — скучно. Да я и радовался, потому что мне было скучно с ними.
— А знаешь почему? Ни одна из них не предала и ни одну ты не спасал. Вот свою Матару ты родил, как рожают женщины младенцев — в муках, ненавидя за боль. И оттого полюбил.
— Как дочь?
— Как дочь, — согласилась женщина.
… - А потом старик, на которого я работал, продал меня. В одно страшное место.
— Не говори какое, — поспешно прервала его мем-сах, — пусть те, кто там, не ищут к нам дорогу.
— Да. И там я встретил Матару. Ее заставили сделать так, что я принял ее за Хаидэ, и закричал, открывая им дорогу в ее душу и голову. Когда мы бежали, с Матарой, я закрыл себя, наглухо. Отгородил от прежней жизни, чтоб не навредить любимой. Потому что если я буду звать ее, они станут ходить в ее сердце, как муравьи ходят по стволу дерева — без перерыва. И все там сожрут. А недавно, — он тряхнул головой, отворачивая лицо от света, — та, что превращала Матару, явилась в мой сон. Чтоб рассказать. Хаидэ родила сына. А еще — полюбила. Ты понимаешь, мем-сах? Нет пути назад, никогда! У нее старый муж, но рядом с ней молодой, сильный и красивый мужчина, что не сводит с нее глаз. И она думает о нем. Нет надежды, ничего нет. Только радость Матары, когда я прихожу и приношу ей сушеных фиников. Она их любит.
Солнце тускнело, теряя свет. И в тишине прозвучал мягкий голос мем-сах Каассы.
— Мне жаль, кари Нуба, что я не твоя возлюбленная Хаидэ. И что мы не на берегу того холодного моря. Если бы я была она, то встала бы навстречу тебе, любимый. Побежала, протягивая руки…
— Да.
— И взяв самый большой горшок в доме, разбила его о твою глупую башку.
Она встала, скидывая с плеч верхний плащ, и он упал, зашуршав, как крылья большого жука. Заходила по маленькой хижине, резко поворачиваясь, наступая на подол и выдергивая его из-под расшитых башмаков.
— Мне было пятнадцать, когда меня отдали саха Акоя. И я любила его. О, он был силен и красив, весел и щедр. Он отдал мне сад своего отца и свою любовь отдал тоже. А потом ушел в свой поход, оставив нас в маленьком доме. Меня и своего нерожденного сына. Он складно говорил об опасностях военной жизни и я… я кивала, послушная мужу. Осталась растить его сад. И его первенца. Нам хватало места в доме, чуть большем, чем твоя хижина. А по ночам… я проклинала его и его мужские дела и свершения. Теперь мне тридцать восемь. Я могу снять все семь супружеских плащей, чтоб ты увидел, как я стройна и как высока моя грудь. Но саха Акоя уже ничего не может. Так сложилась наша судьба. Я женщина, кари, и я знаю, о чем думают девочки. Ни о чем, дружок. Их юные головы забиты честностью и любовью ко всему миру. А потом женское время приходит к концу. И вот на тахте лежит тихий муж, обнимая ланнисти.
Твоя Хаидэ давно забыла бы тебя, герой, если бы не любила! А ты ушел, как телок, подчиняясь мычанию матери коровы. Убрел в пустоту, уходя все дальше, оставил ее наедине с ее тоской и телесной жаждой. Ты хоть представляешь, сколько времени тебе теперь возвращаться?
— Возвращаться? — спросив, Нуба забыл закрыть рот и сидел так, провожая глазами сердитую женскую фигуру.
— И еще один горшок об твою голову! — закричала мем-сах, — конечно, возвращаться! Одну луну в пути, две, три, да сколько надо.
— А если я приду, а там она и этот? И они…
— Если, если! Если бы саха Акоя взял меня с собой, я жила бы в его палатке, пыльная и грязная, или ехала бы с обозом вместе с другими женами следом за войском, терпела бы лишения и может быть, через два года запросилась обратно. И ждала бы его, зная, что все испробовано! Вечно вы бережете не то, что нужно. А всего-то нужно было тебе послушать свои мозги, а не прятаться за мозги девчонки.
— Она уже не девчонка!
— Сейчас да. И она звала тебя!
— Да…
Он вдруг спохватился, что давно стоит и орет на гостью, нависая над ней. И та, подняв бронзовое лицо, тоже выкрикивает ему свои слова.
Нуба поднял перед собой раскрытые ладони.
— Прости, мем-сах, прости, я кричал. Но и ты хороша. Мы кидаем друг другу слова, и нет в них особого смысла. То надо слушаться вас, женщин, то не надо. То это плохо, а то вдруг хорошо.
— А нет готовых советов, кари. Я говорю о себе, потому что мне жалко себя, но мне жалко и твою Хаидэ. И Матару тоже. Дети любят. И у них есть возможность начать жизнь. Может быть, лучшую, чем наша. И всем будет хорошо. Я получу внуков, почти сыновей. Матара — любимого, а Церет счастье. А ты, ну тебе твоя милая давно приготовила пару горшков, чтоб разбить о башку и поверь, ты будешь счастлив слушать, как она честит тебя за то, что предал. И чем быстрее ты отправишься, тем лучше для всех.
— Я скажу Матаре. Сегодня же.
— Нет.
Он застыл.
— Нет?
Мем-сах потянула его за руку и села рядом на лавку. Похлопала по руке ладонью.
— Я видела, как Матара собирает стручки кестана. Это делает каждая женщина, когда хочет понести от мужа. Она решила, как когда-то решила твоя глупая Хаидэ. Завтра луна умрет и Матара придет к тебе ночью. И если не возьмешь ее, возненавидит тебя. Ты поезжай с обозом, кари. А с дороги пришлешь весточку. К тому времени девочка уже будет жить у нас и Церет сумеет утешить ее. Конечно, лучше бы она подумала, что ты умер. Что тебя сожрала лихорадка в пути. Тогда навсегда ты остался бы героем в ее сердце. Но ведь не решишься, струсишь. Так поезжай по моему приказу.
Угасающий свет лег тонкой полоской на белый кувшин, будто облив его вином из красного винограда, зажег мелкие цветочки тимма на одинокой ветке.
Это не первая ветка, подумал Нуба, она приносит их через день и ставит в свежую воду, снова и снова. Ее рот говорит одно, глаза другое, и лишь молчаливые поступки, как эта постоянная веточка, кричат, взывая к его полусонному уму. «Пойми же то, что я чувствую и не могу сказать тебе, боясь обидеть и предать, ведь я уже предала тебя по незнанию там, на Острове. Не говорю, боясь причинить тебе зло, ведь ты так добр ко мне. Боясь, что нет у меня подарков для тебя, кроме меня самой».
Каждый маленький цветок, ровно держащий четыре острых лепестка, вступал и говорил дальше и дальше. И Нуба, взмокнув лбом, испугался, вдруг увидев над веткой ту жизнь, что готовил девочке, закрывая глаза на очевидное. Потому что ему хотелось тепла для себя. Она ходила бы, придерживая живот рукой, и отворачивала лицо от цветного склона, полного трав и плодов, чтоб не видеть и не слышать, как Церет празднует свадьбу, не с ней.
— Мем-сах… Я — глупец?
— Большой да. Но не грусти. Все мужчины глупы, когда речь заходит о женщинах. Ты можешь спать женские сны, сидеть в их головах, как наседка на яйцах, можешь иногда угадать случайно следующий женский поступок. Но никогда не поймешь женщину так, как другая поймет ее. Даже если ты назначен судьбой и воспитан мудрым маримму. Почему ж он не научил, что тебе нужна женщина-советник, которая рассказала бы, что наворотит твоя подопечная? А ты бы поверил, не требуя доказательств.
— Уже была… одна. Там, где мы с Матарой.
— На все воля бессмертных на небесах и под землями. Ты ошибся, и был намеренно обманут. Не ошибаются только боги.
Она встала. Поправила одежды и, шурша, подошла к столу, тронула пальцем сплетенную из ярких стеблей скатерку.
— Окошки глиной тоже обводила Матара? Сама?
— Да. Хотела порадовать меня.
— Хорошая девочка. Церету повезло.
Глава 11
На берегу было прохладнее и меньше донимала мошкара. Потому торговцы и наемники собирались у грубо сколоченных столов, что стояли под навесами почти у самой воды. Очаги, сложенные из обтесанных камней, пылали, бросая на лица и фигуры красные отсветы, а другие, прогорев, уже покрывались черной коркой, прорезанной извилистыми линиями внутреннего огня. На них трещали жаровни, полные рыбьих тушек, под медленными каплями кипящего жира вспыхивали огоньки и потухали. И вдоль берега носился тяжелый запах сытной еды, сдобренной пряностями и дешевым вином.
Нуба сидел, опершись локтями на стол, вертел в пальцах глиняный кубок. Он хорошо поел и запах жареной рыбы из манящего стал навязчивым, но уходить к стоянке обоза, где лошади и ослы дремали вокруг скученных повозок, крытых натянутым полотном, не хотелось.
Через усталый гомон, иногда вспыхивающий пьяным смехом и песнями, слышался резкий голос, проговаривал с удовольствием слово-другое и замолкал, дожидаясь просьб слушателей продолжить рассказ.
— Думали, совсем дикая. Такая звериная царевна.
Нуба насторожился и, медленно ставя кубок, повернулся, вглядываясь в толпу за дальним столом. Костер освещал россыпь голов и спины, укрытые разномастной одеждой — старые плащи, обтрепанная парча, полосатые халаты, рубашка, белеющая новым полотном. А головы говорящего не видно, он встал и, размахивая кубком, говорит выше, в темноте, где половинка луны, теряясь перед светом костров, не осиливает черты сумрачного лица.
— С нами был грек, тот еще плут, больше денег любил только мальчиков, да и то чтоб бесплатно. Тонкий, как девушка. Эй, красотка, такой вот, с такой же талией.
Девушка, поднося вино, взвизгнула и, ругаясь, убежала в темноту, отбиваясь от протянутых рук.
Напротив Нубы, заслоняя черную воду гавани с бегущими по ней лентами красного света, тяжело сел широкий приземистый мужчина, бросил на стол руки с зажатым в кулаке кошелем, вздохнул, шумно отдуваясь.
— Все посчитано, кари. Завтра можно пройтись по базару, посмотреть диковины и собирать обоз в обратную дорогу. Небось, соскучился по своей маленькой женке, а, кари Нуба?
Ухватив за одежду пробегающую мимо девушку с двумя кувшинами, приказал:
— Еще рыбы, меме, два блюда. И столько же вина. Да сластей потом принесешь.
Отпустил ткань и сказал Нубе, посмеиваясь:
— У них тут мед знаешь какой? Черный, лучший, везут с того берега великой реки, от диких смертельных пчел. От него впятеро мужской силы прибавится.
— А она и говорит, сейчас устрою вам, будете рассказывать детям. Так и сказала!
Голос дальнего хвастуна снова прорезал вспыхивающую темноту и Нуба встал, слегка поклонившись приказчику.
— Ешь-пей, кари Ханут, я скоро вернусь и послушаю про мед.
— Что про него слушать, — проворчал Ханут, глядя как Нуба пробирается между столов, — его есть надо. И выбрать красотку заране.
Обойдя освещенное кострами пространство, Нуба встал под мелким обрывчиком, на прохладный песок, так что его голова пришлась вровень с коленями сидящих за столом и поднимая залитое бледной луной темное лицо, стал напряженно слушать, разглядывая компанию. Семь, или восемь человек сидели, навалясь на стол, возили по дереву кубки и плошки, грызли куски красной редьки и белого корня, обсасывали рыбьи позвонки, кидая их облезлым псам. Только тот, что сидел рядом с хвастуном, не ел, сидел прямо, расправив на коленях богатые складки новой одежды, отливающей изумрудным золотом. Скупо улыбался, отклоняясь, когда говорящий слишком сильно взмахивал кубком.
— … и тогда она, как и грозилась, выходит в самую середину, а там уже музыканты дудят, вино рекой, мясо, ох какое старый толстяк подавал мясо, ммм, да про него надо песни складывать, а не про бабу его.
— Давай про бабу! — крикнул кто-то за столом, и все поддержали, смеясь и мерно стуча кубками по дереву, — про бабу, бабу давай-давай!
Говорун покачнулся и сел, оглядывая слушателей узкими хитрыми глазами, на пьяном, поползшем в стороны лице. Сказал неожиданно внятным почти трезвым голосом:
— А про бабу я не умею, чтоб так. Как про мясо. Там черная плясала. Красиво. Летала, как молния. А потом вышла жена торгаша. Царевна! Скинула все, вот все что было и ка-ак пошла — голая. Йэхх. Ну, так вот.
Он замолчал, и с трудом приложив ко рту кубок, присосался к краю. Все ждали. Напившись, поставил кубок и, оглядывая толпу, пожал плечами.
— И все? — спросил кто-то.
Оратор, морща лоб, оглянулся на сидящего рядом богатого купца, тот улыбался в подкрученные усы. И пьяный, схватив кубок мирно спящего соседа, выплеснул веером на головы слушателей сверкнувшее рубином вино, закричав с беспомощной веселой злостью:
— От так от, вроде вина — заплясала нас всех, и, не пивши, попадали пьяные! Даориций, ну скажи, не могу я. Не умею.
Головы качнулись, все уставились на купца, молчавшего рядом. Тот расплел смуглые пальцы, наклонился, нащупывая у ног большую сумку, с ремнем, захлестнутым вокруг запястья.
— Зачем же говорить. Все уже хмельны и в ушах стоит звон. Я покажу. Ну-ка, огня поближе.
Достав из сумки сверток, водрузил на стол и стал медленно разматывать слои мягкого полотна. Блеснул черный лак на витой ручке и на круглом ободе изящного сосуда с выпуклыми боками. Еле касаясь расписанной поверхности, купец омахнул сосуд, снимая последний слой, и выдвинул на середину стола, не убирая рук с донца, чтоб кто-нибудь, потянувшись спьяну, не уронил драгоценную вазу. Поглядывая на жадные любопытные лица, стал поворачивать вещь, показывая.
Нуба ступил на вырубленные в глине ступеньки и, неслышно подойдя, встал за плечом купца.
Над самым донцем широкой каймой шел орнамент из резко выписанных фигур — музыканты, с флейтой, барабаном, цитрой. Под горлышком свешивались кисти цветов и листьев.
А по широким бокам, извилисто деленным на две плоскости — светлую и черную, летели в танце две женщины. Черная, с откинутой курчавой головой, поднятым к самой груди коленом и руками, напряженно выгнутыми, как крылья чайки. И белая, в летящем прыжке протянувшая руки, плечи укрыты кольцами длинных волос, раскиданных вдоль вывернутой гибкой спины.
— Бабы, — промычал кто-то в тишине и народ задвигался, загомонил, посмеиваясь и восхищаясь.
— Вот помню, у меня была как-то, — мечтательные воспоминания на углу стола вдруг прервал четкий голос с другого угла:
— Продашь? — приподнялся, опираясь на кулаки, блестящие, как чищенный белый корень, мужчина в светлом хитоне, с холодными цепкими глазами на квадратном лице.
— Продам, — согласился купец, внимательно оглядывая покупателя, — но цена высока.