Но не все печалились грядущему порабощению. Многие, к сожалению, очень многие из тех, чей разум уже давно наполнил фантастическую чашу выпавших на их долю страданий, представляли завоевателей чуть ли не ангелами, несущими избавление от пережитых бед.
Пиза, чья ненависть к флорентийцам вспыхнула с новой силой, теперь напоминала тигрицу, залегшую в логове; определенно избегая наступательных действий, она была готова дать отпор любым посягательствам на ее свободу. Впрочем, ее жители яснее, чем кто-либо другой, понимали, что их плохо организованная и недисциплинированная армия — ненадежное средство в борьбе с регулярными частями флорентийских кондотьеров. Пожалуй, именно сознание собственной слабости более, чем все остальные доводы, так долго удерживало гневливых пизанцев.
Ныне же, казалось, само Провидение выслало им на помощь французские легионы. Их уже встречали, приветствуя как освободителей, жители приальпийских долин. Политик вероломный, но тонкий, Шарль VIII в избытке раздавал клятвы и обещания, если в них возникала нужда. Выполнять их, стоит заметить, он никогда не торопился.
Встретив горячую поддержку пизанцев, король обещал помощь в борьбе против Флоренции. В день, когда в город пришла эта весть, были сорваны все ненавистные флаги, и колокол, возвестивший свободу одним, отдавал похоронным звоном другим.
Волнения не обошли стороной Джакопо, и перед ним стоял выбор: уехать, бросив нажитое, или остаться, уповая на милость озверевшей толпы.
Все это время Ланфранчи не оставлял попыток расположить к себе сердце Маддалены. Успеха он по-прежнему не имел и продвинулся к цели не более, чем в день первой их встречи. Тон его, однако, со временем изменился, и теперь, когда произошли описываемые события, из его объяснений выходило, что союз между ними более желателен ей, чем ему.
На следующий же вечер после вступления в город французских войск Ланфранчи посетил Джакопо. Костюм его был небрежен и больше бы подошел для шумного застолья, нежели для помолвки, впрочем, походка его и мутный взгляд ясно указывали, что именно там он только что и побывал.
Старый торговец с дочерью молча сидели в дальних покоях, куда не долетал уличный гвалт. Сумрачный зал, вздрагивающие в струях сквозняка гобелены — подавленность и уныние царили в сердцах несчастных. Тем более резкий контраст являл собой пестрый наряд пизанца. Змея, оплетающая тугими кольцами свою добычу, — таков был его взгляд. Безжалостное, жестокое лицо его являло судью, в чьей власти карать или миловать. Сердце Маддалены забилось в тревоге, лишь только она взглянула в его глаза, и бедный Джакопо, не в силах подняться, растерянный, смотрел на страшного гостя.
— Ты не весел, старик? — развязность, с которой обратился Ланфранчи, ужаснула отца и дочь. — Да не смотри так мрачно! Ни одна собака, да что там — ни одна рука не посмеет уронить волосок с твоей головы, если я не захочу этого!
Джакопо молчал.
— Верно, со страху ты проглотил язык? Не бойся, старик, отцу моей невесты нечего бояться, будь он хоть десять раз флорентиец. Да! Клянусь Святой Девой, будь он хоть десять тысяч раз флорентиец!
Как только он произнес эти слова, слезы брызнули из глаз Маддалены.
— Это еще что! Слезы в канун венчания?! Сейчас же их вытри, моя дорогая, у нас впереди медовый месяц, — продолжая говорить, он приблизился к девушке и попытался погладить ее плечо, но она с отвращением оттолкнула его.
— Перестаньте! Перестаньте кривляться! Вы были неприятны мне раньше, теперь вы мне ненавистны!
Ланфранчи отшатнулся, но овладел собой и презрительно рассмеялся:
— Браво! Забавно видеть, когда девушка волнуется, но по-моему, она немного переигрывает.
Кровь Джакопо вспыхнула от этого последнего оскорбления.
— Негодяй! — вскричал он вне себя от ярости. — Ты думаешь растоптать нас в нашей беде, ты думаешь лепить из нас все, что заблагорассудится тебе?! Но нет! Моя дочь никогда не будет твоей женой!
— Негодяй, ха-ха, — так ты меня назвал? Ответь мне, ты, ничтожный, выживший из ума старикашка, разве благородный синьор не может полюбить твою дочь? Кто смеет указывать ему?! И если я сказал, что люблю ее, моя ли в том вина? Негодяй, ха-ха-ха! Слушай, старикашка, ты, верно, слишком много выпил — я извиняю тебя, но запомни: в Пизе нет иных негодяев, кроме флорентийцев. Мое последнее условие — завтра твоя дочь будет моей!
— Нет! Никогда! — вскрикнула Маддалена.
— Тихо! Успокойся, моя щебетунья. Так вот, старик, если ты не ищешь себе смерти, а дочери — кое-чего похуже, завтра вечером она будет моей.
— О Пресвятая Дева! — рыдания заглушали слова Маддалены, склонившейся перед маленьким образом Мадонны, — о! спаси! спаси моего отца, не дай ему умереть из-за меня!
— Недурно! Хоть и молитва, право, а звучит мило, — насмешливо произнес Ланфранчи, — но даже она едва ли спасет вас!
Маддалена плакала, спрятав лицо в ладонях. Слезы тяжелыми каплями срывались и падали перед иконой.
Ланфранчи не отрываясь глядел на нее; ни жалости, ни любви не выражал его взгляд — злобная страсть горела в глубине его зрачков.
— Молись, — мрачно промолвил он, — да громче! Быть может, эта молитва — последняя в жизни твоего отца.
— Неужели у вас нет сердца, синьор? — в отчаянии Маддалена припала к его ногам. — О, пощадите отца! Не пятнайте своих рук его кровью. Я — ваша жертва, убейте меня, небо, быть может, простит вас!
— Всему свое время, моя дорогая, — неестественно спокойным голосом ответил Ланфранчи и, грубо отбросив ее, шагнул прочь из залы.
Ужас, посетивший обреченный дом, ледяным холодом сковал сердца его обитателей. Запоздалое раскаяние переполняло Джакопо; только теперь он постиг, каким чудовищем был возлелеянный им жених. Превозмогая собственные страхи, Маддалена, как могла, старалась утешить отца. Он сидел, бессильно поникший, и речи ее не трогали его слух. Наконец он поднялся, шатаясь. Язык отказывался повиноваться ему, но глаза, затуманенные слезами, говорили без слов.
— Спокойной ночи, дитя мое, спокойной ночи. И да хранит тебя Бог! — он обнял дочь.
— Господь не оставит нас в беде, отец!
Джакопо не слышал ее; немой и скорбящий, покидал он покои.
Оставшись одна, Маддалена села. Адский огонь опалял ее мозг, сознание горестного своего положения лишало последних сил. Тут мысли ее обратились к далекому Боржиано. Казалось, воспоминание об их любви вернуло столь необходимый ее душе покой, но снова и снова слова жестокосердного Ланфранчи сверлили ее мозг, и дух замирал, не в силах более выносить пытку; так замирает прохожий, склонившись над краем пропасти. Неужели и в самом деле неоткуда ждать спасения?
После долгих раздумий Маддалена решилась идти к одной из своих знакомых, которой посчастливилось родиться пизанкою, и просить помощи, чтобы вместе с отцом бежать из города.
Стоя у затворенного окна, она отрешенно смотрела на открывавшееся ее взору великолепие южной природы. Чистый свет луны озарял темные ленты садов, отражался, сверкая, на мраморных плитах особняков и, спокойный, переливался в плескавших близ недалекого берега волнах. Укрытый листвою соловей печально вторил шуму морских вод: тогда океан лежал гораздо ближе, чем нынче. Но даже природа не могла отвлечь Маддалену, погруженную в тяжелые мысли.
Неожиданно перед ее окном выросла мужская фигура; очертания ее терялись в сгущавшейся тьме. Чей-то голос позвал ее — то был Боржиано. Но только принялась Маддалена отворять окно — шум, крики ударили в уши; юноша побежал; толпа пизанцев, вопя, высыпала из темного переулка и устремилась за ним.
Как только звуки погони утихли и тишина вновь успокоила встревоженный сумрак, Маддалена закуталась в длинную, до пят, мантилью, зажгла фонарь и осторожно выскользнула из дома. Давно уже минула полночь, но улицы были полны, как днем. Разношерстные толпы пизанцев, смеясь, бродили по городу; черный мрак отзывался эхом их буйному веселью. Каждый шаг давался с трудом, сердце почти перестало биться от постоянного страха — девушка проходила мимо мятежных дворян, мимо пьяных простолюдинов, и — счастье! — никто не пытался остановить ее. В изнеможении она добралась до улицы, на которой жила ее знакомая. Отсюда, с возвышения, был хорошо виден залитый огнями дворец Ланфранчи, раскинувшийся внизу. Отступив в тень неглубокого портика, Маддалена быстрым движением откинула вуаль и сбросила с головы капюшон. Затаив дыхание, она смотрела на буйное пиршество врага; звуки пьяного бала, приглушенная музыка болью отзывались в ее душе.
В этот момент кто-то, одетый в широкий дорожный плащ и в маске, тронул ее плечо. Поспешность, с какою Маддалена накинула вуаль, не спасла ее — незнакомец успел разглядеть лицо.
— Вы — дочь флорентийца Джакопо, — голос его звучал глухо.
— Я вас не знаю. Кто вы? — Маддалена попыталась уйти.
— Стойте! — мужчина держал ее локоть. — Только безумный может стремиться навстречу своей гибели. Псы смерти рыщут вокруг, и горе тем флорентийцам, которые встретятся им на пути. Медлить нельзя — вам надо бежать из города. Идемте со мной.
Девушка молчала, но больше не пыталась оставить незнакомца. Причин доверять ему не было, как не было и причин его опасаться. Она стояла в нерешительности.
Между тем во дворце произошли перемены. Ворота его распахнулись и выпустили несколько человек. Сверкая доспехами, они двинулись вверх по улице, на противоположном конце которой стояли Маддалена и ее спутник.
— Пойдемте, нас могут заметить, — незнакомец спешил, но в этот момент силы покинули бедную изгнанницу. После недолгих колебаний мужчина взял на руки ее бесчувственное тело и быстро зашагал по неровной кладке одного из проулков, ведших из города. Стоило им войти в него, стал отчетливо слышен разговор тех, кто недавно оставил замок Ланфранчи. Глухие стены отражали уличный шум.
— А теперь к старикашке Джакопо! — голос звучал резко и немного крикливо.
— Если он так нужен вам, — отозвался другой, — забирайте его и делите между собой его мясо и кости, а мне оставьте милые моему сердцу сундуки.
— Сундуки! — прервал его третий. — Пусть дьявол заберет его золото и его самого в придачу. Мне доставит радость единственная вещь в его доме…
— О чем это ты толкуешь?! — новый голос был груб и надменен.
— Есть у старика в шкатулке один маленький приятный камешек, такой, что сияет даже сквозь стены…
— Советую господину ювелиру заткнуть свою пасть! — сказал или, вернее, прорычал тот же грубый голос, и хриплый смех пьяной компании ответствовал ему.
— Смейтесь, олухи, смейтесь, а камешек все равно достанется мне — я не посмотрю, что она — флорентийка!
— Полегче, — обладатель грубого голоса вновь оборвал спорящих. — Девушка будет моей, я поклялся в том своей шпагой. Тот, кто заставит меня нарушить клятву, должен будет сломать мой клинок.
Постепенно шум голосов утих вдали. Гнетущая тишина повисла над беглецами. Спеша, пробирались незнакомец и приникшая к его плечу Маддалена среди мрачных развалин. Еще несколько шагов, и перед ними раскинулось огромное поле, где уже собралось немало бежавших флорентийцев. Среди них было несколько женщин в наспех наброшенных одеждах, некоторые из них держали на руках плачущих детей. Слезы и рыдания усугубляли открывшуюся картину страданий. Маддалену посадили на смирного пони, и небольшой отряд приготовился выступать. Рядом с Маддаленой, поддерживая ее в седле, скакал на вороном жеребце ее провожатый. Вооруженные мужчины охраняли ехавших в центре женщин. Отряд быстрой рысью устремился прочь от города. Старая заброшенная дорога, которую выбрали беглецы, серою змеею извивалась вдоль берега реки Арно. Быстрая езда, движение привели Маддалену в чувство.
— Отец! Где мой отец? — были первые ее слова.
— Не бойтесь, он в безопасности, — отвечал ее спутник.
На дальнейшие разговоры у них не оставалось времени, ибо, только кавалькада обогнула излучину реки, путь им преградил превосходящий по численности отряд противника.
— Пизанцы, — свистящим шепотом пронеслось в рядах флорентийцев, и тут же загремел клич:
— Вперед! К оружию!
Вмиг все смешалось в шуме и грохоте; кто атаковал, кто был атакован, женские крики вторили оружейному лязгу, ржание коней заглушало стоны раненых; началась битва. Удар алебарды, нашедшей в толчее грудь провожатого Маддалены, слегка задел и ее плечо. Кровь, обагрившая ее платье, головокружение от пустяковой, в общем, царапины — этого оказалось достаточно, чтобы сознание, только-только вернувшееся к Маддалене, снова ее оставило. Вместе со своим защитником, истекая кровью, девушка упала на землю.
Схватка закончилась. И закончилась так, как то было в обычае для сражений тех лет, особенно в Италии, где и ныне больше раздают удары, чем проливают кровь, и где добычи захватывают побольше, чем теряют жизней. Оружие собрали с поля боя, пленных флорентийцев, и Маддалену в числе их, увели обратно в город и там заключили в тюрьму. Сердца несчастных сжимались от боли, когда их вели по сырым коридорам, по сумрачным галереям, наполненным вздохами и стенаниями осужденных. Внезапно неясный стон донесся до слуха людей, идущих гулкими переходами. Скудный факел тюремщика осветил человеческое тело, распростертое на полу. Кровавое пятно растекалось под ним, изуродованные члены сотрясала предсмертная судорога. Неожиданно умирающий вытянул руку и из последних сил крепко сжал щиколотку Маддалены. Дюжий надзиратель не смог разнять окровавленную кисть. Сцена была ужасна, девушка пошатнулась, близкая к новому обмороку, дикий вопль исторгся из ее груди, и она упала бездыханной. В конце концов тюремщикам удалось освободить ее из объятий умирающего. То ли уже мертвую, то ли еще живую Маддалену бросили в холодную камеру на каменную постель и так оставили до утра.
Король французский, Шарль VIII, превыше всего на свете ценил душевный комфорт и роскошную обстановку. Чрезмерное тщеславие странным образом сочеталось с другими свойствами его души; слабость рассудочных построений, почти нелогичность весьма и весьма уживались в нем с деспотизмом и самовлюбленностью. Но, несмотря на обилие столь очевидных своих недостатков, он был не лишен семян материй благородных и чистых, которые, не обладай он властью и привычками, порождаемыми ею, очень возможно, произросли бы и превратились в плод более достойный, нежели тот, что ныне дарил соки его душе. Лучшим из его качеств было, пожалуй, искреннее сострадание к тем, чьему унижению он был причиной. Желание хоть чем-то искупить вину, будучи исполненным, возвращало утраченный покой и утешало его совесть.
Такого рода чувства овладели королем, когда поступили известия о беспорядках и грубом обращении с флорентийцами. На следующее же утро он издал указ об освобождении захваченных пленников и лично, со свитой вооруженных рыцарей, проехал по пизанским улицам, осматривая встретившиеся на пути тюрьмы. Среди них оказалась и та, куда накануне вечером бросили Маддалену. В сопровождении двух рыцарей король переступил порог камеры, где на каменных плитах в беспамятстве раскинулась прекрасная флорентийка. Широкие полы ее одежд покрывали пятна крови, лицо ее было бледно как мел, глаза — закрыты; казалось, она крепко спит.
— Какой милый зяблик, — прошептал один из рыцарей. — Разве годится держать столь прелестную птичку в клетке?
— Клянусь Богом, вы правы! — так же шепотом ответствовал ему монарх.
— Мне кажется, белизну ее щек можно превратить в румянец одним-единственным поцелуем. Дозвольте мне попытаться, ваше высочество.
— Разумеется нет! Стыдитесь! Вы предлагаете мне услугу, которую я с большей охотою исполню сам.
С этими словами монарх наклонился и запечатлел поцелуй на щеке Маддалены. В то же мгновение, сбросив с себя оковы сна, девушка поднялась на своем ложе и несколько диковатым, пожалуй, даже безумным взором окинула камеру и находившихся в ней французов. Большие голубые глаза ее затуманили набежавшие слезы, и потому истинное их выражение было трудно прочесть.
— Кровь! На тебе кровь! — воскликнула несчастная. — Так это ты убил Джакопо, — иди же, умойся! Ты весь в крови!
Осторожно взяв в ладони руку безумицы, король вежливо осведомился о ее самочувствии.
— Дай взглянуть на тебя! — проговорила девушка голосом, лишенным всякого выражения, и пристально вгляделась в его лицо. — Ты веселишься, палач. Сначала ты убил старого отца, затем — его дочь. Есть старинная песня, но я забыла ее; я пела ее так давно. Она нравилась Боржиано… нет, нет! я хотела сказать, — она нравилась моему отцу, моему доброму Джакопо, но теперь… Они все мертвы! Все…