Я прихожу в себя от жарких взволнованных поцелуев, которыми осыпают моё лицо, шею, ключицы. Мой муж умеет вот так — желать и переживать одновременно.
Разлепляю ресницы, перехватываю обеспокоенный взгляд чёрных, как тартарские глубины, глаз.
Он нежно берёт меня за руку, подносит её к губам, поворачивает ладонь и целует в центр.
— Почему ты боишься её?
— Богиню Подземной Весны?
Аид кивает, он застывает у моего рабочего кресла, преклонив колено.
— Она убивает.
Муж хмыкает:
— В мире монстров это — отличное умение. Там нет выбора: или ты, или тебя.
— Убивая, ты сам становишься чудовищем.
То, что вспыхивает в глазах Аида, прочесть невозможно, но я различаю нотки вины и боли.
— Да, — тихо и с горечью говорит он, — нежной Весне не к лицу убивать. Лучше, если это будут делать те, кто уже давно превратился адскую тварь.
Он поднимается, тянет меня вверх, подхватывает на руки. Мгновенная вспышка — и мы стоим в гостиной нашего земного дома. Богам не нужен транспорт, чтобы перемещаться в пространстве. Колесницы — раньше, машины — теперь, скорее для того, чтобы не привлекать к себе излишнее внимание.
На диване, что раскинулся тёплым островом в центре комнаты, с попкорном сидят Загрей,[2] наш с Аидом сын, и его верная подруга Макария «Блаженная Смерть». Они не замечают нас, поглощенные очередным творением Голливуда, которое плещет пёстрыми красками с двухсотдюймовой телепанели.
Аид бережно опускает меня в одно из кресел, накидывает на колени плед и лишь тогда ехидно интересуется:
— Молодежь, что вы там такого увидели, даже нас не заметили?
Загрей оборачивается, машет мне рукой (и это матери-то, с которой не пересекался почти два месяца!) и, улыбаясь, говорит:
— Да смертные снова фильм про нас сняли. И ты, отец, там снова собираешься захватить мир.
Даже рожки в его чёрных волосах выглядят задорными и довольными. Или, может, меня просто всё умиляет в сыне? Ведь я так давно его не обнимала.
— А как же, — усмехается Аид, — только тем и занят.
— А Зевс, конечно, весь такой няшка, снова спасает героев, карает виновных, — дополняет Макария.
— Ну, хоть тут правильно, а вот за словечки — лишаю пяти процентов премии.
Макария дуется, складывает руки на груди.
Аид садится в кресло рядом со мной, переплетает наши пальцы и цыкает на незадачливых кинолюбов:
— Кто разрешил покидать пункт управления? — Загрей подбирается, Макария задевает ведёрко с попкорном, которое до этого примостила на поручень дивана, и тот белой крошкой рассыпается по полу.
Продолжать Аиду не приходится: они выключают телевизор и быстренько убегают прочь.
Я тянусь за Загреем, но меня удерживает Аид: успеешь ещё! нечего баловать!
Покоряюсь, склоняю голову на плечо мужу.
Он перебирает мои волосы и произносит тихо:
— Сешат просто исчезла. Растворилась. Тот[3] искал её всюду. Но никто даже не помнит о ней. А теперь пропадают и мифы, упоминания, любая информация, связанная с Сешат.
Грустно улыбаюсь:
— Какая ирония — исчезают записи о Богине Письменности.
— Если бы ирония, — отзывается Аид и вскидывает на меня тёмный нечитаемый взгляд: — Знаешь, что происходит с богом, когда исчезают его мифы?
Мотаю головой: нет! Но страшная догадка уже гложет.
— Бог и сам начинает забывать, зачем он здесь. Забывать о своей божественности. Теряет способности. И становится…
— … смертным, — холодея, заканчиваю я.
— Да, — глухо отзывается Аид. — А мы-то наивно полагали, что нашей погибелью станут гиганты.
С гигантами было легче: там мы знали, против кого сражаемся и какова их конечная цель. Тут же — приходится воевать с незримым противником, разум, которого, потёмки.
— Невидимка против невидимки, — невесело иронизирую я, намекая на шлем невидимости моего мужа.
— Мне бы зацепку. Хоть какую-то. Кто и зачем, — почти с отчаянием произносит он.
Я протягиваю руку, касаюсь его жёстких тёмных, как сам мрак, волос, спускаюсь на скулу, веду пальцем по щеке.
Мой муж не блистает яркой красотой олимпийцев. Скорее его черты резкие, даже немного грубые. И, в сочетании с обычно мрачным, холодно-надменным выражением лица и нелюдимостью, производят почти отталкивающие впечатление. Из-за чего его даже на Олимпе сторонятся и ненавидят: там не любят непривлекательных. Это для олимпийцев почти грех. Но для меня Аид вот уже несколько тысяч лет — самый красивый мужчина во вселенной.
Он перехватывает мою руку, целует, прижимает к щеке, устало прикрывая глаза. А я любуюсь тем, как густые тёмные ресницы отбрасывают тени на высокие скулы.
— Что же мы теперь будем делать?
— Ждать, — едва слышно, на выдохе, — пока исчезнет ещё кто-нибудь.
Ожидание оказывается недолгим. Не успевает Аид договорить, как оставленный им на столе голограф вспыхивает голубым, и над столешницей появляется маленькая, полупрозрачная Афродита, словно изящная стеклянная статуэтка.
Захлёбываясь слезами, она сбивчиво рассказывает:
— Геба[4]… мы просто… по магазинам… а потом… я не успела оглянуться… исчезла…
Аид подбирается, как хищник перед прыжком.
— Оставайся, где стоишь, — рявкает он.
И Афродита, округлив испуганные, лазурные, как безоблачное небо, глаза, кивает, отчего золотистые кудряшки, обрамляющие идеальное, кукольное личико, смешно подпрыгивают. Я отмечаю это, хотя веселится сейчас вроде не с руки.
— Загрей! — на крик отца сын выскакивает, будто из-под земли. — Ты за старшего. Докладываешь мне, что происходит, каждые десять минут. Если с матерью…
Загрей, который всё это время, вытянувшись во фрунт, чеканит на каждый приказ: «Да, Владыка», на последней фразе хмыкает и говорит:
— Последнее мог бы не добавлять.
— Я рад, что ты всё понял, — говорит Аид, наклоняясь, целует меня в макушку, и уносится в чёрном вихре.
Загрей глядит ему вслед, а потом — переводит взгляд на меня. Шагает, падает на колени и на выдохе шепчет:
— Мама!
Я чувствую, как глаза начинает щипать, а в груди всё сжимается.
Порывисто обнимаю сына, треплю по чёрным волосам, нежно глажу рога, которых он так стесняется. Глупый.
Аид не позволил мне вволю натешиться с сыном.
«Ты из него тряпку сделаешь! А он должен быть воином».
Поэтому мой мальчик, на которого с юных лет возлагались большие надежды и свалилась огромная ответственность, рано ссутулился и стал выглядеть куда старше своих лет. Мне даже стыдно, что на вид я моложе сына. Но для Богини Весны, вечная юность — дар и проклятие.
Загрей поднимается и протягивает мне руку:
— Идём, мама. Будем выполнять два поручения отца одновременно.
И мы спускаемся в подвал, а точнее — в бункер, напичканный высокотехнологичной аппаратурой. Здесь всё гудит, жужжит, пищит. За прозрачной стеной — нам машет Макария. У неё на голове — гарнитура, а перед глазами — экран, на котором что-то мелькает.
Загрей наводит на стену затемнение, не хочет, чтобы кто-то вклинивался в наше столько редкое уединение. Ему было приятно, что я просто нахожусь рядом.
Сын усаживает меня на кушетку, заботливо наливает гранатового сока. И возвращается к работе.
Я смотрю на сутулую спину, на то, как тонкие, почти девичьи, пальцы бегают по сенсорной клавиатуре, а на десятке плоских мониторов перед ним быстро сменяются схемы, цифры, таблицы, чертежи, и думаю о том, что сын — отлично играет на гитаре и мечтает создать свою рок-группу. А вместо этого — вынужден участвовать в бесконечных войнах, как и все мы.
Почему смертные считают, что боги проводят свои дни в пирах и развлечениях (если речь об Олимпе) или разрабатывают планы по захвату мира (если — об Аиде)?
«Знаешь, в чём смертные сильнее нас? — звучит в голове мягкий голос Тота. — Это они сочиняют мифы. Бесчисленные их варианты. И со временем те истории обретут статус достоверных. Настолько, что и мы сами начнём считать их нашими».
Ему самому люди надели на плечи голову ибиса. А жаль, ведь они лишили себя возможности видеть его тонкое умное лицо и янтарные глаза, в которых светятся вселенская мудрость и печаль.
Он не хочет разочаровывать смертных: каждый раз, являясь им, надевает искусно сработанную маску ибиса.
Мы и сами поверим в то, что эти истории — наши.
И ведь так и есть. Потому что когда льва долго убеждают в том, что он осел, однажды он сам начинает склоняться к тому же мнению. Даже если лев — бессмертный и мудрый. Но есть кое-что пострашнее, чем потеряться в бесчисленных версиях себя, — забвение. От одного этого слова мурашки бегут по коже. Потому что мы живём, пока нас помнят. И люди, и боги.
Хорошо, что в Звёздном Чертоге бесконечно вьётся, теряясь в бездне вселенной, Скрижаль Мироздания. Там живут подлинные истории, там хранится нестираемая память.
Звездный Чертог… Тот и Сешат… Лепестки чёрных роз ковром ложатся под ноги… Тянется, через весь свод, сияющее полотно…
Шёл двадцатый год моей семейной жизни…
… Двадцать лет — для богов, что двадцать минут. Но только в том случае, если твой год не разделён на две неравные части, одна из которых — целых восемь месяцев ожидания и разлуки…
Двадцать лет, в течение которых Персефона пыталась переиграть Ананку,[5] и заставить растения цвести в Подземном мире. Каждый раз, спускаясь сюда, в обитель мрака и смерти, она вновь и вновь разбивала клумбы. Но цветы гибли, или же вырастали хилыми, и тоже умирали через какое-то время. Но весна упряма, поэтому Персефона раз за разом повторяла свой эксперимент. Это было очень важно для неё: если в Подземном мире пробьются ростки, значит, и в ней самой сможет зародиться жизнь. Значит, сможет появиться на свет главный и самый драгоценный плод, из всех, что были созданы ею, — плод их с Аидом любви. Невозможной, неправильной, ненормальной, как считали все знакомые боги. Единственно нужной — для неё.
…Персефона сидела на огромном троне, поджав под себя ноги, будто смертная, увидевшая мышь. Только вот девушки из Серединного мира при этом обычно громко визжат, она же не в силах произнести ни слова, онемела и окаменела.
Мрак — зубастый, когтистый, полный горящих голодных глаз — наползал на неё со всех сторон. Тёк чёрной рекой, извивался змеями, скользил, надвигался неотвратимо, всё ближе и ближе.
Она крепче сжимала скипетр — символ царской власти. Поднять царственный двузубец — не хватало сил.
Ей нужно продержаться десять минут, всего десять земных минут… А потом — её спасут. Спасут ведь?
Но… Она же сама захотела получить власть, она сама подняла восстание. И теперь, когда недавние союзники разбежались и попрятались, разве вправе она рассчитывать на помощь того, кого предала?
Персефоне не просто страшно, она не в силах связно думать. Мысли — густые и холодные, как ледяная каша в лужах ранней весной.
Чьи-то зубы клацнули совсем близко, коготь задел раззолоченный владыческий хитон.
«Через десять минут тебя разорвут», — насмехался голос в голове.
Какую-то тварь она, с воплем, всё-таки сбила скипетром. Но это — ничтожная отсрочка, их — слишком много, она — слишком слаба, её никто не спасёт…
Если только… она не обретёт мощь, если не вспомнит, что имя ей — Несущая разрушение[1], если не поймёт, что на самом деле она — беспощадная богиня Подземной Весны.
Я прихожу в себя от жарких взволнованных поцелуев, которыми осыпают моё лицо, шею, ключицы. Мой муж умеет вот так — желать и переживать одновременно.
Разлепляю ресницы, перехватываю обеспокоенный взгляд чёрных, как тартарские глубины, глаз.
Он нежно берёт меня за руку, подносит её к губам, поворачивает ладонь и целует в центр.
— Почему ты боишься её?
— Богиню Подземной Весны?
Аид кивает, он застывает у моего рабочего кресла, преклонив колено.
— Она убивает.
Муж хмыкает:
— В мире монстров это — отличное умение. Там нет выбора: или ты, или тебя.
— Убивая, ты сам становишься чудовищем.
То, что вспыхивает в глазах Аида, прочесть невозможно, но я различаю нотки вины и боли.
— Да, — тихо и с горечью говорит он, — нежной Весне не к лицу убивать. Лучше, если это будут делать те, кто уже давно превратился адскую тварь.
Он поднимается, тянет меня вверх, подхватывает на руки. Мгновенная вспышка — и мы стоим в гостиной нашего земного дома. Богам не нужен транспорт, чтобы перемещаться в пространстве. Колесницы — раньше, машины — теперь, скорее для того, чтобы не привлекать к себе излишнее внимание.
На диване, что раскинулся тёплым островом в центре комнаты, с попкорном сидят Загрей,[2] наш с Аидом сын, и его верная подруга Макария «Блаженная Смерть». Они не замечают нас, поглощенные очередным творением Голливуда, которое плещет пёстрыми красками с двухсотдюймовой телепанели.
Аид бережно опускает меня в одно из кресел, накидывает на колени плед и лишь тогда ехидно интересуется:
— Молодежь, что вы там такого увидели, даже нас не заметили?
Загрей оборачивается, машет мне рукой (и это матери-то, с которой не пересекался почти два месяца!) и, улыбаясь, говорит:
— Да смертные снова фильм про нас сняли. И ты, отец, там снова собираешься захватить мир.
Даже рожки в его чёрных волосах выглядят задорными и довольными. Или, может, меня просто всё умиляет в сыне? Ведь я так давно его не обнимала.
— А как же, — усмехается Аид, — только тем и занят.
— А Зевс, конечно, весь такой няшка, снова спасает героев, карает виновных, — дополняет Макария.
— Ну, хоть тут правильно, а вот за словечки — лишаю пяти процентов премии.
Макария дуется, складывает руки на груди.
Аид садится в кресло рядом со мной, переплетает наши пальцы и цыкает на незадачливых кинолюбов:
— Кто разрешил покидать пункт управления? — Загрей подбирается, Макария задевает ведёрко с попкорном, которое до этого примостила на поручень дивана, и тот белой крошкой рассыпается по полу.
Продолжать Аиду не приходится: они выключают телевизор и быстренько убегают прочь.
Я тянусь за Загреем, но меня удерживает Аид: успеешь ещё! нечего баловать!
Покоряюсь, склоняю голову на плечо мужу.
Он перебирает мои волосы и произносит тихо:
— Сешат просто исчезла. Растворилась. Тот[3] искал её всюду. Но никто даже не помнит о ней. А теперь пропадают и мифы, упоминания, любая информация, связанная с Сешат.
Грустно улыбаюсь:
— Какая ирония — исчезают записи о Богине Письменности.
— Если бы ирония, — отзывается Аид и вскидывает на меня тёмный нечитаемый взгляд: — Знаешь, что происходит с богом, когда исчезают его мифы?
Мотаю головой: нет! Но страшная догадка уже гложет.
— Бог и сам начинает забывать, зачем он здесь. Забывать о своей божественности. Теряет способности. И становится…
— … смертным, — холодея, заканчиваю я.
— Да, — глухо отзывается Аид. — А мы-то наивно полагали, что нашей погибелью станут гиганты.
С гигантами было легче: там мы знали, против кого сражаемся и какова их конечная цель. Тут же — приходится воевать с незримым противником, разум, которого, потёмки.
— Невидимка против невидимки, — невесело иронизирую я, намекая на шлем невидимости моего мужа.
— Мне бы зацепку. Хоть какую-то. Кто и зачем, — почти с отчаянием произносит он.
Я протягиваю руку, касаюсь его жёстких тёмных, как сам мрак, волос, спускаюсь на скулу, веду пальцем по щеке.
Мой муж не блистает яркой красотой олимпийцев. Скорее его черты резкие, даже немного грубые. И, в сочетании с обычно мрачным, холодно-надменным выражением лица и нелюдимостью, производят почти отталкивающие впечатление. Из-за чего его даже на Олимпе сторонятся и ненавидят: там не любят непривлекательных. Это для олимпийцев почти грех. Но для меня Аид вот уже несколько тысяч лет — самый красивый мужчина во вселенной.