— Потрясающе, — сказал он. — Ты потрясающая.
У меня не хватило ни сил, ни желания ему возразить.
После этого мы стали парой. Мы с Уолкером держались за руки (неуклюже, в перчатках), между сменами в центре переработки мусора. Мы ходили из кафе до корпуса в обнимку. Мы вместе занимались в общей комнате — действительно занимались, уткнувшись в книжки, при этом каждый смаковал напряжение, не позволявшее нам коснуться друг друга, — так что, когда касались, ощущения получались неописуемо сильные.
То, что я чувствовала, было дико. Оно уходило глубоко и вызывало головокружение — но приятное, ничего общего с прежним вертиго, — создавая сладостную негу, окутывавшую меня ощущением благополучия, временно приглушавшим дикость. Может, дело было в новом тонике. Может, я была влюблена. Как бы то ни было, я чувствовала себя полной жизни, отчетливо сознающей каждый прожитый миг.
На занятиях по американской политике мы с Уолкером старались не смотреть друг на друга, с ограниченным успехом. Я не раз ловила на нас взгляды Бернадетты, пытавшейся вычислить, что изменилось.
Тем временем профессор Хоган своим пронзительным, но неуверенным голосом рассказывала о третьих партиях.
— Даже при том, что мы можем утверждать, что двухпартийная система в лучшем случае пребывает в замешательстве, в худшем — коррумпирована, большинство заинтересованных кругов понимает, что работа внутри двух партий является единственным путем к власти? — Она всегда повышала тон к концу фразы, отчего они все звучали вопросительно.
Уолкер зевнул. Зубы у него были мелкие и ровные, как жемчуг. Бернадетта заметила, что я таращусь на его рот, и принялась гадать, как далеко зашли наши с ним отношения. Когда я посмотрела на нее, она отвернулась.
— В американской политике третьи партии порой играли корректирующую роль? Они поднимали вопросы, которых традиционные партии избегали, потому что данные вопросы не могли производить общественный капитал?
Мы с Уолкером переглянулись. По спине у меня прошла медленная дрожь.
— Ариэлла? Пожалуйста, дай нам определение общественного капитала? — Ее большие темные глаза смотрели загнанно, как у оленя.
Профессор Хоган меня не любила. Даже если бы я не могла слышать ее мысли, чувства ее читались в тоне и мимике. Дело было не в том, что я делала или говорила, — враждебность ее была вызвана тем, что я бросила ходить на лекции по физике к профессору Эвансу. У них с Эвансом был роман, и в постели они развлекались обсуждением своенравных студентов. Да, я подслушивала ее мысли.
— Ариэлла?
— «Общественный капитал» — это термин для отношений, которые способствуют сотрудничеству между двумя или более индивидами.
— Э-э… да? И ты можешь привести нам пример?
Я пыталась придумать пример, когда Уолкер сказал:
— Видите ли, «общественный капитал» — это просто слова. Жаргон.
Профессор Хоган обратила свои оленьи глаза к нему.
— Это язык, используемый учеными-обществоведами для описания поведенческих норм?
— Но это жаргон. Если речь идет об отношениях, основанных на заслуженном доверии, почему не сказать «доверие»? Если имеются в виду общие интересы или взаимные услуги, почему так и не сказать? По-моему, словосочетание «общественный капитал» заставляет самые простые вещи казаться сложными.
Практически все студенты в аудитории были согласны с Уолкером. Бернадетта смотрела на него как на героя. Я тоже так думала — не потому, что он спас меня и отвлек внимание преподавателя. Ему хватило смелости высказать то, что я думала, но не смела выразить. Я не возражала против отвлеченных терминов на занятиях по философии — там они уместны, — но использованные для описания американской политики, они выглядели напыщенными выражениями, призванными выдать желаемое за действительное: что американская политика руководствуется научными принципами. Как ни мало я читала о политике, ясно было, что к науке она не имеет ни малейшего отношения.
Время семинара истекло до того, как спор успел зайти дальше. Но последнее слово осталось за профессором Хоган.
— В следующем месяце мы отправимся на предвыборные мероприятия третьих партий в Саванну? — сказала она. — Тогда вы и увидите общественный и политический капитал в действии?
Однажды на выходных, когда весенние каникулы уже кончились, Уолкер вытащил меня на обещанный пикник.
Поверх неофициальной униформы Хиллхауса — джинсов и футболки — я накинула лавандово-розовый кашемировый кардиган. Его мне подарила Дашай во время нашего скоротечного новогоднего праздника. Я никогда раньше не носила розового, и кофта поначалу стесняла меня, но ее цвет заглушал естественный оттенок моей кожи, придавая ей кажущийся румянец. Вампиры никогда не краснеют.
Мы отправились в прилегавшие к кампусу фруктовые сады. Уолтер тащил большую холщовую хозяйственную сумку. Персиковые деревья стояли в цвету. Ветерок подхватывал их легкие розовые лепестки и доносил их тонкий, сладкий аромат, отчего воздух пах экзотично, словно благовония.
Глядя, как Уолкер расправляет на земле одеяло, я подумала о Мисти, взявшей одеяло на свое последнее свидание с Джессом, и почувствовала, как руки покрылись мурашками.
— Что с тобой? — Он упал на одеяло, перекатился на спину и приподнялся на локтях — все это одним движением.
Я потерла лоб, стараясь прогнать воспоминание, позволить себе жить настоящим, наслаждаться сиянием весны в цветущих кронах, нежно-бирюзовым небом, благоуханным воздухом.
— Какой красивый день, — сказала я.
— Это ты — красивая. — С северокаролинским акцентом комплимент прозвучал естественно, а не фальшиво, каким он кажется на письме. Слова при произнесении обретают новые смыслы. — Когда я был маленький, то мечтал встретить кого-нибудь, похожего на тебя.
Я уселась по-турецки на одеяло.
— В смысле, похожего на меня?
Он подвинулся ко мне и лег на спину.
— Кого-то таинственного, и красивого, и умного. Я рос с нормальными девчонками. Некоторые были очень хорошенькие. А некоторые еще и умные. Но я продолжал мечтать о ком-то особенном, загадочном. — Последнее слово он произнес медленно, словно ему нравилось, как оно звучит.
— Ты, наверное, сто раз влюблялся. — Я услышала собственный голос, и впервые он напомнил мне протяжный саваннский мамин выговор. И тут я поняла, что кокетничаю.
— Пару раз.
Его серебристо-голубые глаза были цвета топаза. У нас дома в энциклопедии были цветные вклейки с фотографиями драгоценных камней, и я часами рассматривала их, завороженная богатством оттенков. Интересно, делал ли кто-нибудь когда-нибудь подборку фотографий человеческих глаз? По-моему, их оттенки еще разнообразнее, чем у драгоценных камней.
— Ну, на самом деле пять. Шесть, если считать свидание вслепую. В тот раз я был влюблен целых два часа. — Внезапно он протянул руку и коснулся висевшего у меня на шее амулета. — Что это?
— Египетская кошка. — Я рассказала ему, что кошачьи амулеты связаны с египетской богиней Бастет, которая превращалась в кошку со всевидящими глазами, чтобы охранять своего отца от врагов. — Амулеты призваны защищать путешественников.
Он опустил подвеску на место.
— Загадочно, — повторил он. Затем сел, сунул руку в холщовую торбу и извлек бутылку розового вина и два бокала.
Мы потягивали вино, легкое и цветочное, как воздух вокруг нас. Мы ели клубнику и томатные сэндвичи, завернутые в вощеную бумагу. На десерт у нас были меренги — застывшие облака, которые таяли и испарялись во рту. Уолкер продумывал меню с таким же тщанием, как и свои фокусы.
Когда мы поели, я улеглась на одеяло рядом с ним. Некоторое время мы оба смотрели в небо.
— Ты когда-нибудь задумывалась, почему оно синее? — спросил Уолкер.
Я знала, почему небо кажется голубым: цветовой эффект дает рассеяние Рэйли. Молекулы воздуха рассеивают синие волны видимого света сильнее, чем более длинные, типа красных. Но сказать так значило бы разрушить настроение.
— Потому же, почему и Голубые горы выглядят голубыми, — сказал Уолкер. — Это называется рассеянием Рэйли.
— Я знаю про рассеивание света, — сказала я. — Я думала, ты придумаешь что-то более поэтичное.
— Что может быть поэтичнее рассеяния Рэйли? Не будь его, мы бы смотрели на черный космос.
Я подумала о моем телескопе — я оставила его в Сассе, — и тут мое сознание перескочило в вечер, когда исчезла Мисти, к моменту, когда я отключилась.
— Что такое? — Уолкер склонился надо мной с исполненным заботы лицом. У него была светящаяся кожа, на солнце обретавшая песочный оттенок. У меня никогда не будет такой кожи, подумалось мне. — Ты думаешь о той твоей подружке?
Я кивнула. Потом сообразила, что он имел в виду Осень, а не Мисти.
— Тяжко тебе пришлось. — Он коснулся рукой моих волос, убрал прядку. Кожу на голове защипало. В следующий миг мы уже целовались.
Вордсворт определял поэзию как «спонтанный выплеск мощных чувств из эмоций, припомненных в безмятежности». Мне поэтом не бывать. Я не могу вспоминать эмоции в безмятежности, потому что в тот момент, когда я о них думаю, переживания воскресают, до последней капли такие же сильные и ошеломляющие, как в тот день в персиковом саду.
Мы целовались, пока у нас губы не заболели, а потом еще и еще. Губы у меня распухли, кровь бурлила, я слышала, как стучит мое собственное сердце, громко и часто, о грудь Уолкера. Глаза я закрыла, но когда мы оторвались друг от друга, чтобы перевести дух, я их открыла. Первое, что я увидела, была шея Уолкера, бледная, изогнутая надо мной, потому что он запрокинул голову. Я бы солгала, если бы не признала, что испытала внезапное сильное желание вонзить зубы ему в кожу.
Я поспешно зажала рот ладонью.
Он снова наклонился вперед, тяжело дыша.
— Ари, Ари, никто на этом свете не умеет целоваться, как ты.
Я ничего не сказала. Я сумела себя напугать. На следующее утро он подсунул мне под дверь письмо. В нем он написал стихотворение о поцелуях. Заканчивал тем, что будет любить меня всегда. Я чувствовала восторг, страх и благодарность за то, что в письме отсутствовало слово «вечность».
В воскресенье — длинный коричневый день, делающий вид, что субботы никогда не было, — я позвонила из своей комнаты по мобильнику Дашай. Я не осмеливалась звонить в коттедж, а ну как наши телефоны прослушиваются? Как и было условлено, мы ни словом не обмолвились о папе, на случай если кто-то подслушивает.
— Как дела? — спросила я.
— Примерно так же. — Голос ее звучал так холодно и отстраненно, словно не принадлежал ей. — А ты как?
Я до сих пор не отошла от пикника, от поцелуев, от позыва укусить.
— Я совершенно замечательно, мэм, — ответила я.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ВОСХОДИТ ПОЛНАЯ ЛУНА
ГЛАВА 14
Я хотела поговорить с Дашай о гормонах. Я хотела поговорить с доктором Чжоу о Ревитэ.
Но по телефону нельзя было говорить свободно, а улизнуть не получалось. В Интернете я нашла несколько статей о Ревитэ. Клинические испытания явно закончились, и лекарство теперь было доступно по всему Вамполью.
В статье одной из фармацевтических компаний была помещена фотография бегущей по лугу женщины с вынесенной в заглавие строчкой из битловской песни «вернись туда, откуда ты родом»[13]. И хотя часть меня хотела вернуться — снова стать Ари, девочкой на домашнем обучении, думавшей только об учебе и о том, как порадовать папу, — большая часть стремилась вперед. Но к чему?
Кто-то написал: «Ревитэ спасло мой брак». Автор поста рассказывала, что была вампирована «против моей воли, насильно загнана в зависимость от человеческой крови и тошнотворных заменителей, лишена возможности вести нормальную жизнь, отмечать праздники, регулярно питаться, иметь безопасные отношения с моим смертным мужем».
Если бы я могла, я бы покраснела.
«Эти бездушные ночи, когда лежишь без сна, алкая крови, а он храпит рядом, — говорилось дальше. — Я подумывала о самоубийстве».
Вампиры совершают самоубийства? До сих пор это не приходило мне в голову.
«А потом я открыла для себя Ревитэ. — Здесь тон анонимной писательницы менялся. — Теперь я могу готовить, и ходить по магазинам, и заниматься любовью как настоящая женщина! И в обозримом будущем могу стать матерью».
Все это звучало слащаво, ужасно фальшиво. Тогда почему я продолжала читать?
Профессор Хоган завидовала мне. И Бернадетта тоже, равно как и еще четыре-пять студенток, чьи мысли я слышала. Они видели, что Уолкер влюблен в меня, и от этого по контрасту чувствовали себя нелюбимыми и злились.
Уолкер был не из тех, кто скрывает свои чувства. Однажды он вошел в аудиторию, жонглируя бумажными розами, которые потом сложил на подлокотник моего кресла. В другой раз пел дурацкую песенку собственного сочинения, где рифмовал «Ари» с «кампари», «в ударе» и «феррари». Бернадетта и профессор Хоган посмеялись над песенкой, после чего их зависть только возросла.
Я пыталась понять их чувства, но тщетно. На том этапе жизни я испытывала зависть очень редко и только к абстрактным вещам: например, я завидовала нормальной семейной жизни других девочек. Но чувства, испытываемые Бернадеттой и профессором Хоган, были глубже и выражались во враждебности по отношению ко мне.
Когда профессор Хоган писала красной ручкой в моем сочинении «Неверно!» рядом с утверждением, в истинности которого я не сомневалась, я старалась не принимать это близко к сердцу. В конце концов, она состояла в связи с женатым мужчиной, который никогда не посмел бы публично признать свои чувства к ней, как это делал Уолкер. У нее были причины завидовать.
Но когда Бернадетта начала распускать обо мне сплетни, это оказалось больно. Хотя она и съехала из комнаты, какая-то часть меня продолжала считать ее подругой. (Теперь мне стыдно вспоминать, какой наивной я была. Есть ли что-нибудь более эфемерное, чем дружба между девочками-подростками?)
Про Бернадетту мне рассказал Уолкер. Однажды после обеда мы сидели под деревом. Я читала наш учебник по политологии, а Уолкер положил голову мне на колени и играл моими волосами. Он сдвинул их все вперед, чтобы они закрыли ему лицо, как занавеской, и потом принялся разделять их на пряди и выглядывать сквозь щелки на меня.
— А правда, что ты в старших классах спала с кем ни попадя? — вдруг спросил он.
— Что? — Я со стуком захлопнула книгу.
— Мне Бернадетта сказала.
Мне виден был только один глаз, странно и жестко блестящий.
— Во-первых, я не ходила в старшие классы — я вообще в школе не училась. — Возмущения в голосе было меньше, чем в душе. — Во-вторых, я девственница. — Ну вот — я произнесла вслух то, о чем и не думала, что посмею когда-либо кому-либо сказать.
— Правда? — Он протянул руку сквозь волосы и погладил меня по щеке.
— Щекотно. — Я смахнула его ладонь. — Зачем она это говорит?
— Ревнует, полагаю, — вздохнул Уолкер. — Понимаешь, на первом курсе мы с ней несколько раз гуляли. Я не придавал этому особого значения, но, возможно, она до сих пор питает ко мне какие-то чувства.
— Может, и питает. — Почему я не просекла этого раньше? И что он имел в виду под «гуляли»? — Что еще она говорила?
— Что я, мол, должен быть осторожен рядом с тобой. Что имели место всякие нехорошие события. Ну, ты понимаешь.
— Мои друзья склонны пропадать или умирать. — То же самое сказала Джейси.
— Забудь о ней. Она просто ревнует. Ари, ты меня любишь?
Разговор слишком смущал меня. Я не знала ответа.
— У нас в семье, — медленно проговорила я, — когда я росла, никто не использовал слова «любовь». Я никогда его не говорила, никому.
Уолкер поднял мои волосы и сел, дав им рассыпаться по моим плечам и по спине.
— Я хочу быть первым, кому ты его скажешь, — произнес он почти шепотом.