Ужасы - Эверс Ганс Гейнц 4 стр.


Партию Русалки исполняла Габриэла Березкова, находившаяся тогда на вершине своей трагически короткой карьеры. Я сидел достаточно близко, чтобы видеть, как расширяются ее боттичеллиевские глаза, когда она поет о своем возлюбленном. В первом акте она пела свою знаменитую арию «Молитва луне», и мне казалось, что она поет для меня одного. Представление было великолепным. В антракте, когда большая часть публики повалила в фойе, я подошел к оркестровой яме. Помню, как положил руки на декоративные перила и, ощущая на себе пристальные взгляды золоченых нереид, посмотрел вниз.

Двое музыкантов — контрабас и тромбон — негромко беседовали по-чешски. Яма выглядела старше, чем зрительный зал, — вся эта позолота и мерцающая красота, смягченная тускло-коричневой глубиной. На деревянных пюпитрах лежали ноты. За дирижерским помостом стояли окутанные сумраком пустые стулья, а чернота дальней стены напомнила мне темные шпили Тына.

На противоположном конце ямы виднелась ведущая за кулисы дверь. Падающий на нее тусклый свет на миг дрогнул — двое последних оркестрантов удалились за сцену. Где-то там, вдалеке, репетировал флейтист. Мелодия струилась в пустоте, я перегнулся через золотые поручни, чтобы прислушаться к ней, и уловил резкий запах — возможно, плесени. Словно где-то лопнула от холода труба. Тем не менее запах этот очень подходил русалочьему озеру.

Я подался вперед, крепко сжимая перила, и вдруг меня накрыла волна головокружения и ощущение… Признаться, мне трудно подобрать слова для его описания.

По здравом размышлении, Лев, я бы сказал, что головокружение это было вызвано дневной усталостью. И все же, возможно, мне следовало бы употребить слово «беспамятство». Или «экстаз». Чувства мои обострились. Сердце бешено заколотилось. Я был не в себе, кожа стала горячей, а еще — извини — меня пронзила мощная эрекция, порожденная, должно быть, этим речным запахом, витающим в воздухе за золотыми перилами. И ощущение какого-то движения. Словно что-то осторожно коснулось моего плеча, щеки…

Я не говорю о призраках и не собираюсь приплетать их к рассказу. Да и тогда я не думал о привидениях.

Я держался, даже когда зрение помутилось, — словно темные пятна отделились от «тынских» теней ямы. Я выпрямился, поморгал, восстанавливая самообладание. Потрясенный, я вернулся на свое место, виня во всем насыщенную дневную прогулку и браня себя за то, что не сумел вовремя остановиться.

Впечатление от оставшейся части оперы, хотя качество музыки и пения не изменилось, почему-то померкло. Да, в голосе Габриэлы Березковой звучала печальная сладость, когда ее любимый умер. Когда она вернулась в свое озеро, мне стало грустно, чего и добивался композитор. Зрители дважды вызывали артистов на поклон. Но я не двигался и не хлопал. Мои мысли где-то витали.

Когда зажегся свет, я подождал, пока основная толпа схлынет, и медленно двинулся за народом.

Однако в фойе я отделился от публики и, к собственному удивлению, зашагал в другую сторону. И наткнулся на дверь с табличкой «За кулисы». Когда я приблизился, дверь вдруг широко распахнулась, выпуская мужчину в смокинге со скрипичным футляром в руках. Он окинул меня смущенным взглядом и придержал створку. Попробовав напустить на себя уверенный вид, я шагнул внутрь и очутился в настоящем муравейнике коридоров и комнат, размышляя, что же я, собственно, надеюсь тут отыскать. К счастью, никто не обращал на меня внимания; люди закончили работать и собирались домой.

Может, я пытаюсь найти гримерку мисс Березковой и засвидетельствовать певице свое дурацкое почтение? Этот вопрос я задал себе, спускаясь по какой-то лестнице. Несколько раз свернув не туда, я оказался в кладовке инструментов с высокой узкой дверью, ведущей в оркестровую яму.

Тынская чернота обернулась здесь плотной серостью.

Я простоял на месте довольно долго, вспоминая странные ощущения, глядя снизу вверх на позолоту перил, казавшихся отсюда гораздо выше, чем они были на самом деле, особенно на фоне тусклой, немыслимо далекой фрески.

Только господствовал здесь запах не русалочьего озера, а перегревшихся рамп.

Я прошел между рядов стульев к арфе, застывшей возле вмурованной в пол решетки.

Нагнувшись над железной сеткой, я вдохнул удушливое зловоние, почти столь же сильное, как раньше. И все же легко объяснимое. Грунтовые воды, просочившаяся влага Влтавы.

Как-никак театр ведь стоит на берегу.

Склонившись над люком, я вслушался в шелестящее, словно в витой ракушке, эхо. Затем посмотрел вниз, и меня пробрала дрожь — я вообразил одинокое невидимое лицо, обращенное ко мне.

Поднявшись, я погладил арфу, как бы успокаивая ее и себя, вызвав слабый резонанс, словно все струны вдруг завибрировали разом. Вернувшись в кладовку, я чуть не столкнулся с рабочим, явившимся собрать оставленные музыкантами ноты. Испугавшись, я пролепетал по-чешски:

— Заблудился. Я заблудился.

Пришлось показать паспорт, потом институтский пропуск, и только после этого меня проводили к выходу.

На мосту, ведущем в Смихов, голова опять закружилась. Я привалился к перилам, и меня вырвало в реку. Эхо колоколов металось над Старе Местом. Я смотрел на сияющий Народный Театр, ожидая еще одного приступа рвоты, но его не последовало. Откашливаясь, я оторвал взгляд от театра и заметил на уровне реки пирс-простенок, врезанный в каменную набережную, с порталом и окном, похоже замурованным крепко-накрепко.

Наутро странное ощущение, оставленное загадочными впечатлениями в опере, рассеялось. Я хорошо отдохнул, выспался и пообещал себе не бродить больше целыми днями по городу.

Но я не забыл замурованное окошечко на пирсе и в институте спросил о нем.

Коллега рассказал мне, что это остатки рыбачьего порта XVII века, который располагался тут до постройки Народного Театра и большинства соседних зданий.

Стремясь удовлетворить мое любопытство, он принес мне несколько великолепных справочников.

История подземных владений Старого и Нового города впечатляет не менее, чем легендарная история той Праги, что открыта взгляду каждого. Подобно большинству древних городов, Прага росла слоями; первые поселения, возникшие тысячу лет назад вдоль Влтавы, теперь превратились в заброшенные катакомбы. В Средние века пирс был связан с улочками и переулками, впоследствии стершимися с лица земли.

В «Пражских легендах и истинах» (1872) Крейчи[15] и «Старой Праге» (1906) Гейнгольца я нашел немало увлекательных повествований о подземном царстве чешской столицы вроде историй о Карловой площади и Faustuv Dum — доме Фауста.

Площадь, расположенная в трех милях к югу от Тынского храма в Новом городе, когда-то называлась Скотным рынком и была построена вокруг загадочного древнего камня, увенчанного крестом. Шарлатаны, наводнявшие город во времена правления Рудольфа, открывали там лавки. Она стала настоящим гнездовьем черных дел и еще более черных намерений, местом казней, где трупы выбрасывались из особых люков и задних дверей в лабиринт подземных ходов; и эти же ходы (если верить мифам) служили домом целому сонму тайных и алхимических обществ.

Несчастные жертвы, гласит легенда, замуровывались заживо в подземных казематах.

А на южном конце площади стоит дом Фауста, возведенный примерно в XII столетии.

В конце XVI века там жил Эдвард Келли, алхимик, проводивший опыты по заказу Рудольфа II, и его дьявольские изыскания способствовали расцвету причудливых легенд: и по сей день считается, что это роскошное поместье, настоящий дворец, служило последним пристанищем доктора Фауста и местом его последней битвы с Мефистофелем. Отсюда — дом Фауста.

На пятый день пребывания в Праге, изучая в своем крошечном кабинетике оттиски старых текстов, я услышал, как внизу прозвенел колокольчик. Несколько секунд спустя наш куратор Якоб — наполовину немец, наполовину ирландец — шепнул, что ко мне посетитель.

Странно. Ко мне вообще редко кто заскакивал на огонек. К тому же я никого не знал вне института.

Кстати, Лев, накануне я разделался с поручениями агентства: серией скромных запросов в местные посольства и (вот удивительно!) книжные магазины. Спускаясь по лестнице, я ожидал, что нежданный гость как-то связан с этими действиями. Или что это мой неуловимый спутник из госбезопасности.

Но в фойе меня ждал какой-то — другого слова не подберу — обломок кораблекрушения.

— Dobry den, — сказал он, не отрывая глаз от собственных башмаков.

Он был совершенно лыс, за исключением нескольких жидких прядей седых волос, с красноватыми слезящимися глазами и мелко трясущимися руками.

Он назвал мое имя и фамилию, хотя имя в его произношении прозвучало как «Стефан».

— Да, — ответил я. — Апо[16]

Он вытащил из кармана клочок зеленой бумаги. Я взял.

На обрывке оказалось грубо нацарапанное послание: «Стивену Мэдисону: Стрелецкий остров, восточный берег, 16.00. Хастрман».[17]

Хастрман?

Фамилия показалась мне смутно знакомой, хотя она определенно не связывалась в моем сознании с делами недавнего времени.

— Nashela[18],— буркнул бродяга и двинулся к двери.

Я вскинул руку.

— Подождите! Prominte![19]

Он остановился, переминаясь с ноги на ногу.

— Кто такой Хастрман?

Оборванец покачал головой и перевел взгляд на Якоба.

— Nerozum'm, — сказал он. («Не понимаю».)

Прислонившийся к косяку Якоб перевел вопрос и внимательно выслушал ответ.

— Он говорит, что написал записку по просьбе старого джентльмена, которого никогда раньше не видел, на мосту Легии. За доставку ему заплатили сто крон.

Обломок кораблекрушения, шаркая, удалился. С видимым облегчением Якоб затворил дверь.

Моим контактным лицом в институте был Пол Доусон.

Я его отыскал в мансардном кабинете и шлепнул записку на стол возле чашки с чаем. Доусон слегка — но только слегка — нахмурился.

— Госбезопасность не нанимает бродяг, — сказал он. — Как насчет типов, которых ты прижал в посольстве? Их дружки?

— Возможно. Хотя не думаю.

Я размышлял о подобном повороте еще в кофейне «Славия» и пришел к выводу, что с моей стороны проколов не было.

— Хастрман… — протянул Доусон. — Может, это имя, а может, название одной из диссидентских групп, но уж точно не диссидентский modus operandi.[20] Хочешь пойти?

Я кивнул.

Кивнул, чувствуя все тот же трепет, Лев, — возбуждение от ощущения себя действующим лицом шпионского романа.

— Я поищу это имя в наших книгах, вдруг что всплывет. — Он предложил мне своего коллегу, но я отказался. —

Записывай все, что будет говориться. Порядок тебе известен.

Назначенный час близился, и я, в зимнем пальто, шляпе и перчатках, потащился к Влтаве.

Дворники уже расчистили дорожки от снега.

Что-то недоброжелательное чудилось в этой брусчатке. Булыжники, казалось, получали удовольствие, неожиданно вырастая под подошвами; каждый шаг противоречил тому, что видели глаза, напоминая мне, что я не пражский уроженец.

Стрелецкий остров замаячил над водой, и я вдруг понял, что совершенно не представляю, как туда добраться. На лодке? Нанять лодку так поздно в субботу — в день, когда даже кофейни закрыты? Тут я заметил, что от моста Легии, пересекающего остров, падает к земле крутая лестница.

Спустившись по ней, я, как хороший шпион, изучил узкую полоску мрачного парка. Заснеженный газон, лавки, тропинки — все было пустынно. Слева за домами Старого города садилось солнце, длинные тени стелились по земле.

Вдалеке в здании итальянского стиля горели огни. На острове, сидящем так низко, под самыми берегами Влтавы, царила «подводная» атмосфера.

Я пересек площадку, миновав несколько вычурных железных фонарей и одинокую статую нимфы со скромно опущенными долу очами, и приблизился к скамье под развесистым дубом. Бетонный волнолом заслонял береговую линию, где хихикающие волны лизали камень.

Смахнув пушистый снежок, я сел на лавку. По ту сторону реки тускло светился Народный Театр. Выбранное мной место отлично просматривалось с лестницы и из окружающего парка: мой загадочный связной должен был без труда найти меня.

Я вынул записку и прочел ее еще раз, размышляя о запросах, которые сделал в посольствах Старого города и книжных лавках Еврейского квартала. В сущности, это была довольно рутинная информация (хотя и «прижимающая» кое-кого, как выразился Доусон).

На другом берегу церковные колокола отбили время.

Когда я поднял глаза, у стены стоял старик.

Высокий, широкоплечий, с длинными седыми волосами, острым взглядом и типично славянским носом. Он был в зеленом плаще поверх серебристой, с высоким воротником рубашки.

— Dobry vecer.

Я поднялся:

— Рапе Хастрман?

— Апо, — подтвердил он, чопорно поклонившись. — Я — он. — Старик говорил низким, глубоким голосом, с сильным акцентом.

Наша беседа сейчас передо мной — запись в моем маленьком блокноте. И хотя страницы, мягко скажем, подмокли, большинство слов вполне читаемы.

Я представился.

С официальностью, свойственной военным (так я написал, прибавив «сторонник бывшего президента Масарика»),[21] он поблагодарил меня за то, что я согласился встретиться с ним, еще раз поклонился и жестом предложил сесть. Затем опустился рядом со мной, скрестил длинные руки на коленях и после обмена несколькими ничего не значащими вежливыми замечаниями сказал:

— Я представляю… группу, пан. Группу Старой Праги. Мы хотели… общения, — Его бледно-голубые глаза пристально сверлили меня. — Встретиться с одним из… ваших.

Из моих?

— В смысле — с кем-то из института? — прикидываясь туповатым, переспросил я. — С ученым?

Шпион?

— Да. Можно сказать… с ученым. Из Америки. — Он улыбнулся, обнажив желтоватые зубы.

Помню запах имбиря и только что срубленного дерева.

— Вы выбрали интересный способ назначить встречу, пан Хастрман. — Я помахал запиской.

— Он показался мне… безопасным, сэр. Стрелецкий остров издревле любим нашими.

Сколько ему лет? Глубокие морщины бороздили лоб и подчеркивали переносицу старика. То ли восемьдесят, то ли шестьдесят — я не мог сказать наверняка.

— Чем я могу вам помочь, пан?

По меньшей мере на полминуты он погрузился — так мне показалось — в медитацию.

Я озирал ближайший парк, поглядывая через плечо на лестницы.

— Произошли… перемены, сэр. — Он сделал паузу, глубоко вздохнул. — Перемены с нашей… землей. С Прагой. — Английский давался ему трудно, слова как бы выползали из самой глубины его груди и, отчетливые, короткие, тяжело падали с языка.

— Перемены? В status quo?[22]

Он медленно кивнул.

Я рискнул:

— Ваше правительство, пан, оно не следует всем идеалам перестройки. Я говорю о Гусаке.[23] Ваша группа не согласна с ним?

Рассеянная улыбка. Любезная, затем резкая — он бросил взгляд на огни Праги на том берегу и чайку, кружащуюся над водой.

— Нас… не омывает море.

Смутившись, я попросил его повторить. Он повторил и добавил:

— Великое море. Его недостает. Они скучают. — Глаза старика следили за каллиграфическим полетом птицы. Я невольно заметил, какие гладкие у него волосы. — Более того, эти… севшие на мель… здесь.

— Боюсь, мистер Хастрман, я вас не понимаю. Nero-zum'm, — вставил я на всякий случай.

Улыбка. На миг глаза его блеснули, словно поймав лучи меркнущего солнца.

Назад Дальше